– Вздор, – сказала мадам Луиза. – Уж проходимцев-то я вижу за милю. Вы типичный… как это по-русски… Ах, да – «невольник чести».
Как ни странно, мы согласились принять на хранение «некоторые документы».
После завтрака меня остановил Петр Демьянович.
– Господин капитан, – начал он сурово.
– Всего лишь поручик, – сказал я, – и то с некоторой натяжкой, ибо именоваться прапорщиком неприлично моим летам…
– Это вам только кажется, – сказал он уверенно. – У вас четко выраженная аура капитана.
И тут я вспомнил, что действительно был произведен в капитаны, только не русской, а абиссинской армии – чуть ли не двадцать лет назад.
– Возможно, вы правы. В любом случае я дворянин и всегда готов помочь соотечественнику.
– Вы слышали когда-нибудь о таком Гурджиеве?
О Гурджиеве я более чем слышал… И о том, что его учеником недолгое время был нынешний российский диктатор, – тоже знал.
– Это какой-то мистагог… или я ошибаюсь?
– Это страшный человек. Он не останавливается ни перед чем. А я слишком много знаю о его деятельности… Он требовал от своих учеников полного подчинения – вот на этом-то мы с ним и разошлись…
– Вы хотите, чтобы я присмотрел за вашей спиной?
– Совершенно верно. Кажется, вы эмпат. Вы не пробовали развивать свои способности?
– Я не эмпат. Просто вы третий, кто просит меня о подобной услуге. Кстати, кто-нибудь видел этого нового пассажира вблизи?
– В том-то и дело, что – никто! Понимаете, его видели все – и в то же время никто. Это посланник Гурджиева, я вас уверяю! Это его почерк!
– Хорошо, Петр Демьянович. Я сделаю все, чтобы вас не коснулась беда.
У двери каюты меня ожидал камердинер греческого принца – унылый, носатый и совершенно бледный.
– Я знаю, что вы сотрудник Сюртэ, – сказал он без предисловий. – Ваш профессиональный долг – предотвратить покушение на наследника престола. Анархист с бомбой – на борту судна. Мы знаем это из самых достоверных источников.
– Я уже занимаюсь этим вопросом, – сказал я. – Его высочество не должен покидать своей каюты ни под каким предлогом. Стюардов обыскивать до белья. Все блюда пробовать лично и делать получасовую выдержку. Самое главное – ни грамма черной икры. От большевиков можно ждать чего угодно.
– Есть! – камердинер отдал честь на английский манер и убыл.
Едва я закрыл дверь, как в нее забарабанили. Это был фон Штернберг.
– Марлен мне все рассказала, – часто задышал он. – Я знаю, что вы боевик Общерусского Воинского Союза. За мной гонятся. Настигли уже здесь. Понимаете, этот пидор Рем…
– Брат Ромула?
– Да нет! Эрнст Рем, фюрер СА. Он – пидор.
– Ничего не понимаю. Я-то здесь при чем?
– А вы не пидор! Марлен мне все рассказала.
– А вы?
– А я тоже не хотел. Вот он меня и преследует…
– И я должен приглядывать за вашей… э-э… спиной?
– Марлен мне все рассказала…
Короче, я пообещал, и он удалился, оглядываясь.
Следом за ним пожаловали оба репортера – немец и американец.
– Мы знаем, что вы пресс-секретарь Муссолини и везете в Штаты проект секретного соглашения о разделе Абиссинии, – безапелляционно объявил немец. – Мы никому об этом не расскажем. Но должна же существовать журналистская солидарность! В конце концов, мы с вами в одной лодке, и именно нам, а не этому внезапно подлетевшему выскочке из «Дейли мэйл» вы должны продать свои воспоминания о счастливых мгновениях с божественной Марлен…
– Друзья мои, – сказал я и положил им руки на плечи. – Коллеги!.. – И с немалой силой свел их лбами.
На звук выглянул из своей каюты мистер Атсон, удовлетворенно заурчал и предложил мне для закрепления успеха бейсбольную биту. От биты я отказался, зато поднял с пола «лейку» с «Кодаком», но пленку засвечивать не стал, просто помудрил немного над кассетами и вставил их обратно. Не знаю, что там выйдет на снимках, но честь Марлен должна быть сохранена.
Обед и файв-о-клок отравлены были взаимной подозрительностью. Новый пассажир не объявлялся. Капитан от комментариев отказывался, но заверял всех, что нашей безопасности ничто не угрожает.
Хотел бы я в это верить…
Об исчезновении мадам Луизы мы узнали за ужином.
ГЛАВА 9
– Вы сказали «фуй»? – крикнул Сэм ему вслед. – Я много раз видел это слово в книгах, но никогда его не слыхал.
Дж.-Б. Пристли
Итак, во взятом сейфе, помимо ста тысяч долларов, найдены были очень интересные бумаги…
– Нет, ребята, это все выше моего понимания, – сказал Коминт и откинулся на спинку стула. – Дебет, кредит… Надо Надьку мою позвать. Она зверюга по этим делам. Кто бы мог подумать, что первыми людьми сделаются бухгалтеры…
И Коминт завертел шепелявый диск довоенного телефона.
Надежда, мать индейская, приехала через полчаса, прелестная, как всегда, и в шубе из соболей, наглядно подтверждавшей слова Коминта.
– Привет, папуля, – чмокнула Коминта в щечку. – Что, Николай Степанович, дело свое решили открыть?
– Дело мое давно закрыто, – сказал Николай Степанович, улыбаясь. – Хорошеешь, Надежда.
– Хорошей не хорошей, а с двумя присосками никто не возьмет, – сурово ответила Надежда. – Да и на фиг. Что тут у вас?
– У нас тут вот, – и Николай Степанович разложил перед нею листы.
Пока она сидела над бумагами, мужчины вернулись на кухню, поставили чайник, покурили, отразили с немалыми потерями набег индейцев, узнали от Ашхен все омерзительные подробности отставки Чубайса, погадали, какая же актерская сволочь пойдет кривляться на юбилей Жириновского, а потом, послушав выпуск новостей, постановили сообща, что понятие «предупредительный выстрел в голову» должно стать правовым…
Вернулась Надежда – с бумагами и очень серьезная.
– Николай Степанович, – напряженно сказала она. – Наша семья обязана вам многим. Может быть, всем. Но у меня двое детей, у Таськи сын, и родители уже не молоденькие. Я не хочу знать, чем вы занимаетесь. Но я хочу, чтобы нашего дома это никак не касалось.
– Иди сюда, – сказал Коминт. – Пригнись… – и влепил ей такого леща, что задрожали стекла. – Не смей, поняла? Если бы не он, была бы ты блядь детдомовская, а не…
– Ты не понимаешь, папа, – сказала она так, как будто ничего не произошло. – Ты просто ничего не понимаешь. Это же… Вы все ничего не понимаете. Идет совсем другая жизнь, и вы, дорогие мои люди, в этой жизни, уж простите, никто…
– Надя, – сказал Николай Степанович, – я не сомневаюсь, что это очень опасно. И очень важно. И для меня, и… для многих других. Но я, старый дурак, не могу понять, что здесь написано, а учиться мне некогда.
– Что вы хотите с этим делать? Публиковать, разоблачать?..
– Ни боже мой, – сказал Николай Степанович. – Только для собственного употребления.
– Хорошо… Если в двух словах – то это документы на продажу за рубеж золота и платины. Нелегальную продажу. Десятками тонн.
– Нормально, – сказал Илья.
– Точно, что нелегальную? – спросил Николай Степанович.
– Точнее некуда, – Надежда помрачнела. – Золота этого никогда не добывали…
– Надежда! – Николай Степанович просиял. – Вот это я и хотел услышать – не представляешь как! Еще раз извини за занудство: это абсолютно точно?
– Если то, что здесь написано…
– Ясно. А вычислить, кому принадлежат эти бумаги, ты способна?
– А тут и вычислять ничего не надо. Куделин Виктор Игнатьевич, директор горно-химического комбината «Полиметалл». Ой, не связывайтесь с этим, Николай Степанович… Министров запросто взрывают…
– Я, к счастью, не министр, – сказал Николай Степанович. – У меня другая квалификация.
ПРОМЕДЛЕНИЕ СМЕРТИ
(Киев, 1921, сентябрь)
Яков Вильгельмович держал квартирку на Подоле. Хозяйка была настоящая ведьма, но готовила божественно и лишних слов всуе не произносила. Первые дни пребывания мы просто и бесстыдно отъедались…
Так безнадежный путник, набредя нечаянно на сокровенный оазис, падает без сил – а для него уже расстилают ковры в шатре и запекают цельного барана в цельном верблюде. В баране тоже, помнится, кого-то запекали, не то фазана, не то акрид, уже точно и не скажу. И названия этого блюда не припомню. Вот шейха помню хорошо, а его младшую жену – еще лучше…
Здесь вместо акрид были пампушки с чесноком к борщу, вместо верблюдов – гречаныки, а баран был кабанчиком, только кусками. Яков Вильгельмович с неожиданной для его лет прожорливостью убирал все, что ни подавали. Изредка он выслушивал доклады хозяйки, которая была с ним необыкновенно почтительна, а на меня глядела, как дворецкий Одиссея на женихов, разоряющих дом.
Околоток был глухой, разбойничий, поэтому жилось нам спокойно. Чекисты редко заглядывали сюда даже днем, да и то лишь за самогоном. Яков Вильгельмович и самогон убирал аккуратно, а на мой вопрос, не могут ли ему повредить такие количества, ответствовал, что пивал в свое время Кубок Большого Орла – и вот ничего, жив остался.
К тому времени я уже уверился во многом и не сомневался, что Кубок Большого Орла Яков Вильгельмович действительно пивал.
Поскольку был он не Вильгельмович, а Вилимович, и фамилия его подлинная была Брюс. Джеймс Уильям Брюс. Соратник Петра Великого и автор знаменитого Брюсова календаря…
Сам он в свой календарь, впрочем, не заглядывал и прогностам своим не верил.
Не знаю, почему, но я открытия эти воспринял с легкостью. Мир стал яснее.
– …Что же касаемо долгоживучести, то и вас не минет сие, вьюнош. Ежели, конечно, решитесь. Окончательно и бесповоротно. Поелику учение, вас ожидающее, требует от персоны, его воспринимающей, сил, натурой не предувиденных. А кроме того, слишком ценен дар, подобный вашему, чтобы вверять его телу слабому и уязвимому.
– Так мне и присягу придется приносить?
– Всеконечно. И покрепче государевой будет присяга. Не смертью караемо отступничество, не обольщайтесь. И тот, кому присягнете вы, от престола своего не отречется.
– И что же – меня пуля не будет брать? Яд?
– Ну, ежели кирасу носить вздумаете, то и пуля не возьмет. Нет, ранить вас можно будет, но очень редкая рана окажется смертельной для вас. И переносить их вы будете без гнилой горячки и прочих приятностей. Да что далеко за примером ходить? Григория Ефимовича Распутина вы ведь помните?
– Как? И он тоже?..
– Куда же без него. Незаменимый был столп, да смел слишком. Он ведь, надо вам знать, еще с Аввакумом Петровым начинал, постарше меня был летами – а не уберегся малости самой, пустяка… жаль. Прошляпили, проглядели, да ведь и отвлекающий маневр окаянные масонишки недурно продумали. И вот вам, пожалуйста: где Россия? В три дни не стало.
– С площадей все это, наверное, иначе виделось.
– А что можно увидеть с площадей? Что в окошко выставят, то и видать. Хоть корону, хоть афедрон. И вот, сами располагайте…
– Получается, вся Россия на Распутине держалась?
– То-то вот, что получается. Всю ношу на одного коня взвалили. Он вез, вез да и пал. Эх, архистратиги… Переиграли нас людишки мелкие, подлые, от кого и беды не ждали… крысы. Пей, вьюнош, то эссенция хлебная, сок земельный содержащая…
Я единственно из вежливости пригубил подкрашенную свеклой сивуху.
– Пей, пей, там пить не придется, долго бутылочки родной не увидишь…
– Век бы я ее не видел.
– Это ты зря. На тверезого в Руси спокон веку с опаской смотрят… Петр Алексеич как говорил? Троим не верь: бабе не верь, султану не верь, непьющему не верь. Уяснил диспозицион?
Я, содрогаясь, уяснил до дна.
– Вот и любо, вот и молодец, – сказала внезапно ведьма, внося дымящуюся миску с варениками.
– Смятана иде? – зыркнул на нее Яков Вилимович.
Я представил себе, что прежний Яков Вильгельмович повел бы себя так в салоне стервы-элитэ Гиппиус, и захохотал.
С Киевом у меня связаны яркие, но мучительные воспоминания. Здесь я впервые просил руки Аннушки и получил, как говорят в здешних местах, гарбуза. И кто мешал мне на этом успокоиться?.. Покойный Антон Павлович говорил, что детей надо пороть, дабы не становились писателями; а чтобы не становились поэтами, их надо вообще убивать, добавлю я от себя. Ох, эти черноволосые девочки с полтавских хуторов…
До сих пор щемило сердце. Хотя и венчались мы здесь же, под Киевом…
По вечерам над Днепром по-прежнему звенели песни, причем хамскую строевую «Винтовочка, бей-бей, буржуев не жалей!» перекрывала многоголосая «Мисяць на нэби, зиронькы сяють…». Как страшно: насколько малороссийская речь чудесна, восхитительна и медова в песнях и стихах – настолько же отвратительна она в декретах и на митингах. Впрочем, то же самое можно сказать и о русской речи…
Пуст был Киев, пуст и пустынен. Не люди, а тени населяли его дома. Тени бродили по улицам, иногда даже деловито. Лишь вокзалы жили, потому что человеку российскому свойственно искать некий земной рай, Беловодье, царство пресвитера Иоанна, да только в эти края еще не проложили железных дорог, хотя билеты туда господа большевики раздают в огромных количествах и совершенно бесплатно…
Однажды показалось, что мелькнул среди теней мимолетный петербуржский знакомец, объявивший себя ни с того ни с сего розенкрейцером. Читал лекции, принимал в Орден, служил, вольно или невольно, подсадной уточкой чекистам…
– Вот вам, вьюнош, пример дурнаго пустовыразительства, – заметил Яков Вилимович. – И многие из них – вот такие. Уже и инспирировать не надобно, сами возникают, как черви в навозе… – он засмеялся негромко.
Я посмотрел вслед молодому человеку. Его уже не было видно среди сонмища призраков.
Зато о другом молодом человеке, с которым мы разминулись перед отъездом из Москвы в кривых привокзальных улочках, блондине с робким пронзительным взглядом, в очень старом коричневом пиджаке и с фанерным чемоданом на ремне, Яков Вилимович, помнится, сказал:
– Вот идет Мастер. Он еще не знает, что он Мастер, – и, полагаю, никогда не узнает…
И я тогда запомнил его. Встреча наша состоялась много позже.
ШЕСТОЕ ЧУВСТВО
(Москва, 1928, август)
Тем летом я жил в Москве, как белый человек в далекой заморской колонии. У меня был заграничный паспорт на имя Фридриха-Марии фон Виланда, и числился я крупным специалистом по древним языкам. Пригласило меня, прикрывшись Академией наук, ведомство незабвенного Якова Сауловича Агранова – как впоследствии выяснилось, на свою бдительную голову. Мои наставники просчитали степень риска и сошлись во мнении, что такой выдающейся возможностью нельзя пренебречь и что второй раз звезды так удачно не сойдутся.
Мало было вероятности, что меня узнают, но все же пришлось прибегнуть к дополнительным мерам: изменить цвет глаз с помощью примитивного, еще Раймонду Луллию известного устройства, которое много лет спустя окрестят «контактной линзой». Я намеренно употребляю единственное число, поскольку именно одну из этих проклятых линз я ненароком раздавил… К тому же я сильно хромал: весной какой-то идиот из Интеллидженс Сервис устроил засаду в лондонском доме доктора Ди, где я, не меньший идиот, пытался отыскать знаменитое зеркало, выточенное из антрацита.
Яков Вилимович выбранил меня, но потом смилостивился и даже одолжил одну из своих тростей, украшенную набалдашником в виде собачьей головы.
Это была лучшая операция Пятого Рима после октябрьской катастрофы. Мне удалось втюхать (или впарить, что одно и то же) господам гэпэушникам, «красным магам», слегка искаженный перевод «Некрономикона». Чуть-чуть искаженный, на самую малость. Ту самую, что в восьмом веке сгубила опытнейшего арабского некроманта султана Халида. Они еще долго тряслись над этим источающим зло текстом, как Скупой Рыцарь над своими сундуками, но в конце тридцать шестого все-таки издали: малым тиражом для служебного пользования…
В планы гэпэушников входило, разумеется, и мое непременное устранение. Но в мои-то планы оно никак не входило! И опер, который должен был толкнуть меня под грузовой трамвай, оказался столь неуклюж, что угодил под него сам. Оперу почудилось, что под ногами у него весенний лед. Был жаркий душный вечер укороченного августовского дня.
Толпа зевак, кровавые отблески зари на стеклах трамвая, огромная луна над крышами… Я тихо удалялся от места события.
На скамейке под липами сидел, уложив ногу на ногу, худощавый, очень усталый человек в безукоризненном светлом костюме. В нынешней России так одевались либо знатные иностранцы вроде меня, либо очень известные артисты. У власть имущих стиль был совершенно иной.
– Добрый вечер, – сказал я ему и приподнял шляпу.
– Добрый вечер, – согласился он. – Вы не знаете, что за шум и крики в той стороне? Уж не война ли началась с применением лучей смерти?
– Человеку голову отрезали, – ответил я.
– Что вы говорите. И кто же? – в голосе его послышалось пробуждение интереса.
– Девушка, – сказал я. – Красивая. Комсомолка, наверное. У вас теперь чуть что, сразу комсомолки. Коренастенькие такие, крепенькие.
– Да, у нас теперь так, – вздохнул худощавый.
– Позволите быть вашим соседом? – спросил я.
– Пожалуйста… – он кивнул рассеянно.
– Я вижу, у вас неприятности, – сказал я.
– Неприятности? – задумался он. – Как ни странно, у меня все хорошо. Подозрительно хорошо. Должно быть, это меня беспокоит… Как поликратов перстень.
– Очень знакомое чувство. «Бегу, чтоб здесь не пасть с тобою… Сказал и разлучился с ним». Но я не из пугливых. Вы, вероятно, поэт?
Он посмотрел на меня.
– Поэт? Что вы, милостивый государь. Разве есть нынче поэты? Поэт сегодня – это Демьян Бедный, Михаил Голодный, Павел Беспощадный…
– Иван Приблудный, – продолжил я.
– Не знаю такого. Впрочем, тех я тоже не знаю. Так, слышал…
– И слава богу! – вскричал я. – И никогда не читайте! Под страхом сожжения – не читайте!
(Не знал я тогда и не мог, конечно, знать о скорой и страшной смерти этого человека, Ивана-Якова Овчаренко-Приблудного, иначе никогда бы не упомянул в таком ироническом тоне. Писал плохие стихи под Есенина, хулиганил – а умер геройски. Черт его знает, что важнее для поэта…)
– Вы, вероятно, издалека? – спросил он грустно.
– О, да, – сказал я. – Издалека. Без сомнения, издалека.
– И как вам нравится Москва?
– Трудно сказать, – ответил я. – Она мне никогда не нравилась. Проклятье лежит на Москве, возросла она и окрепла у Орды за пазухой на предательстве, на крови и разорении других русских городов… И все же: могу ли я вам помочь?
– Разве что одолжите папироской…
Я извлек свой серебряный абиссинский трофей, щелкнул крышкой.
– Что вы предпочитаете?
Он посмотрел на меня диковато и взял первую папиросу с краю.
Мы некоторое время в молчании дымили.
– Не мог ли я встречать вас раньше? – спросил наконец я. – Скажем, в двадцать первом. Осенью?
– Осенью… Осенью я только что приехал в Москву.
– Все сходится, – сказал я. – Брюс был прав.
– Да? – удивился он. – А в календаре написано: дождь и смятение народов.
– День еще не кончился, – сказал я. – Может быть, к ночи соберется.
– А смятение? – спросил он.
– А разве нет? – я посмотрел на него. – Впрочем, вы просто не знаете…
– Стараюсь не читать газет, – сказал он. – Напорешься еще ненароком на театральную рецензию… какие отвратительные слова придуманы: «булгаковщина», «гумилевщина», «пильняковщина»…
– Даже «гумилевщина»? – восхитился я.
– Представьте себе! Вполне достаточно употребить экзотическое имя или упомянуть экзотическую страну, чтобы заслужить этот ярлык. И носить его до тех пор, покуда не напишешь какую-нибудь «Оптимистическую песнь козлов» о прекрасной комиссарше, обворожившей балтийских анархистов… Носится тут один молодой драматург с такой идеей, или, как они говорят, «задумкой»…
– И что же, обижаются люди? На ярлыки-то?
– Кто обижается, а кто и перековывается…
– А вы, как я понимаю, перековываться не желаете.
Он помолчал, потом кивнул:
– Совершенно верно понимать изволите…
– Не Михаила ли Афанасьевича перед собой вижу? – спросил я больше для проформы.
– Ваш покорный слуга, – снова кивнул он. – С кем имею честь?
– Фридрих-Мария фон Виланд, – отрекомендовался я. – Лингвист. Счастлив познакомиться с великим мастером Слова.
– Странно вы сказали… Как я понимаю, вы из рижских немцев? – спросил он. – Очень чисто говорите… И для чего большевикам лингвиста выписывать понадобилось, они же неграмотные все…
– Вот и понадобилось, что неграмотные. И насчет рижского немца угадать изволили. Батюшка мой, даром что фон, держит бирхалле в Майоренгофе. Будете в тех краях, милости просим. Там тихо. Там даже чайки какие-то молчаливые.
– Вряд ли я буду в тех краях, – вздохнул он. – Разве что много севернее…
Настало время мне задуматься. Была не была, попробую.
– Хотите уехать вместе со мной?
Он вздрогнул. Посмотрел на меня. С недоверием, даже со страхом. Я понимал, что не провокатора во мне он опасается и не провокатора видит – а если и провокатора, то совсем иного рода…
– Уехать? – сказал он тихо.
– Да. В Берлин.
– К-когда?
Я посмотрел на «Лонжин».
– Через четыре часа.
– Часа? – в голосе его что-то зазвенело. – Часа? Боже мой, это невозможно… это немыслимо, немыслимо…
– Почему же?
– Не знаю. Но… – он замолчал и молчал очень долго.
– Женщины? Или вы боитесь, что не сможете там писать? – перебил я его молчание.
– Наверное. Не знаю. Что-то… вот здесь, – он показал на горло. – Я только-только начал чувствовать дом…
– Вы счастливый человек, – сказал я.
– Вы так считаете? – он горько усмехнулся. – Я плачу за это боязнью площадей…
– Даже пустых?
– Пустых – тем более… Что? – вдруг насторожился он, приподнял голову, прищурился слепо. – Идет гроза.
Я потрогал ладонью воздух. В самом деле, накатывался очень быстро, тихо, неотвратимо – как умелый враг – грозовой заряд.
– Будет град, – сказал я. – Нам лучше укрыться.
– Не соблаговолите ли быть моим гостем? – предложил он, вставая. – Я живу поблизости. Жена будет рада.
– Не смею отказываться.
– И не потомок ли вы преславнаго немецкого романтика? – спросил он уже на ходу.
– Вряд ли, – сказал я. – У романтиков, как правило, детей не бывает.
ГЛАВА 10
А между тем рассудком нищи
Змеем пожирались вместо пищи.
Велимир Хлебников
– Ах, черт побери… – Николай Степанович отложил «Вечерку» и огляделся растерянно. – Плохо дело, господа. – Что, что? – вскинулся Илья. – Зеленый нырнул?
– Нет. Что – зеленый… Великий умер.
– Кастро?!
– Нашел великого… Ладно, Илья, это мои дела. Похоже, что придется нам задержаться здесь еще.
– А я что? Кликуха у него такая: Великий. Не я придумал. Его все деловые латиносы Грандиозой кличут, такими делами шутя ворочает, нам и не снилось…
Но Николай Степанович его уже не слышал.
«Вечерка» с определенным сожалением сообщала, что на восемьдесят седьмом году жизни безвременно и скоропостижно скончался генерал-майор медицинской службы Семен Павлович Великий, профессор, членкор и так далее, отпевание в два часа в Елоховской церкви. Как все бульварные газеты, «Вечерка» слегка приврала, хотя на этот раз просто по незнанию, а не по злому умыслу: Семен Павлович скончался не на восемьдесят седьмом, а на двести пятнадцатом году. Он был единственным рыцарем из всего Пятого Рима, кто никогда не пользовался псевдонимами, понимая это профанацией и дурновкусием. Имя дал ему отец, пусть незаконный, но зато – государь-император Павел Петрович; матерью же была тогдашняя фаворитка Павла Софья Чарторыйская. И менять имя даже на время, даже во имя неких высших интересов Великий отказывался наотрез.
Официально мичман Семен Великий считался пропавшим без вести в тысяча восьмисотом году в районе Антильских островов во время страшного шторма. Шторм там действительно был, но сам Великий находился к тому времени уже совсем в другом месте…
Долгие годы он провел в учениках, а затем и в помощниках у знаменитого унгана ле Пелетье на острове Гаити (собственно, именно поэтому он впоследствии и пошел по медицинской части) и в деле унгана весьма преуспел; и именно там на него обратил внимание знаменитый некроном барон Рудольф фон Зеботтендорф (вошедший в гаитянский инфернальный фольклор под несколько искаженным именем Барон Суббота), сдружился с ним, вывез его в Европу и представил нужным людям. Семен Павлович сравнительно быстро разобрался в положении вещей, послал всяческих рыцарей и розенкрейцеров в известном всякому русскому человеку направлении – и стал искать свой особый путь. В этих поисках он неизбежно наткнулся на Якова Вилимовича, поскольку все дороги в те годы вели в Пятый Рим…
(«Кстати, а почему именно Пятый?» – спросил в свое время Николай Степанович у Брюса.
«Так ведь Четвертому-то не быти», – доходчиво объяснил Брюс.)
После исчезновения Брюса именно Великий остался в Московском капитуле Ордена за старшего. К нему и бросился было Николай Степанович по возвращении из Заира – тогда, в памятном шестьдесят восьмом. Следовало что-то предпринимать в связи с необычными находками…
И Великий его не узнал.
То есть не так: он, конечно, узнал своего старого доброго знакомца, путешественника и пациента, но – не младшего собрата по Ордену. Будто сквозь симпатическое стекло смотрел он на Николая Степановича, радостно хлопотал по холостяцкому своему жилищу, с притворным ужасом воспринял еще недавно привычное обращение «mon prince» и абсолютно не мог понять, чего же от него хочет дорогой гость…
Это было по-настоящему страшно.
Это было даже страшнее – поскольку неожиданно, – чем потом, позже, когда Николай Степанович осознал до конца, что остался один.
И сейчас, на панихиде, стоя с непокрытой головой рядом с людьми, которых он знал многие десятилетия не только по именам и фамилиям, но и по тайным делам и почетным титулам, он оставался один. Рыцари славного Пятого Рима, великие и малые таинники, постарели, обрюзгли, утратили былой блеск глаз – потому что забыли, что полагается им жить долго и бурно. Забыли они и способ, каковым это достигается…
В шестьдесят девятом, оправившись немного от первоначального потрясения, Николай Степанович уединился, придумав какой-то смехотворный предлог, с маршалом Ордена Фархадом, в миру – дворником Гильметдиновым, а в прошлом – великим полководцем Михаилом Скопиным-Шуйским, в его дворницкой. За непритязательной беседой о злых нравах москвичей, протекающей под аккомпанемент легко льющегося пива, Николай Степанович ввел коллегу в состояние глубочайшего гипноза (что в нормальных условиях явилось бы грубейшим, непростительным нарушением субординации) – и там, в недрах чужого темного сознания, встретил умирающего рыцаря…
МЕЖДУ ЧИСЛОМ И СЛОВОМ
(Москва, 1969, апрель)
Я давно не делал ничего подобного (и если честно, не делал никогда по-настоящему, только на Мадагаскаре во время учения) – и поэтому чувствовал себя выжатым, как подсолнечный жмых. Нужно было тихо посидеть и перевести дыхание. К тому же единственное – и слава богу, что тусклое, замызганное – окошечко длинной, как подзорная труба, дворницкой выходило на кошмарно-красную глухую торцевую стену какого-то дома, где кирпичами выложены были профили трех большевистских кабиров. Будь Фархад в своей подлинной сущности, он просто не смог бы здесь жить. А так – мог…
Говорят, что можно жить и в дерьме. Но лучше тогда уж не жить вовсе…
– Просыпайся, воевода, – сказал я. – Враги подходят.
Он поднял на меня закрытые глаза.
– А, это ты, диперан. Живой. А я вот, видишь, не очень. Васька Шуйский не сумел меня отравить, а эти – сумели… Одначе куда Шуйскому до них…
Голос его был медленный и скрипучий.
– Что случилось, Михаил Васильевич?
– Черный дождь пролился, летейский дождь…
– Черный дождь?
– Ты не знаешь… это хорошо, что не знаешь… Летейский дождь. Драконий яд. Драконий яд зеленый… с водой смешать, по ветру развеять на кого бог пошлет… Как же ты уцелел?
– Не знаю, воевода.
– Должно, заговоренный ты. А может…
– Что?
– Али не было тебя в Руси? Над Русью да окрест дождь шел…
– Не было, воевода. Ты разве не помнишь? Отправили меня в Африку, в древний разрушенный город.
– Вот… драконье логовище… боги пауков.
– Что сделать для тебя, воевода?
– Что можно сделать… ничего… помрет воевода. Помрет насовсем. А басурманин метлой еще помашет, помашет…
– Помочь тебе чем? Ксериону дать?
– Ксерион – для тела, не для духа, нет… Они мне дух подкоренили. Всем нам – дух… всем…
– И что же – никого?..
– Может, Брюс, колдун хитрожопый, где-то обретается – да вот ты живой вернулся. Восстанавливай Орден, диперан. Слово мое тебе такое: возрождай Орден. Ибо близок час… Зверь на пороге… Зверь встает…
– Средства нет, воевода. От всего меня отрезало.
– Ищи. Думай. Не бывает так, чтобы… Задумано было – иначе… Все, отпускай меня, диперан. Дай одному побыть. Не в силах больше…
– Священника?
– Живого татарина отпевать? – усмехнулся комтур. – Сами себе мы теперь и священники, и гробовщики, в живых домовинах лежим…
– Ответь, воевода, если знаешь: кто это сделал?
– Знаю. Ответить не могу. Заклятие наложено. Такие это твари… богомерзкие… Ну да и тебя они – нет, не оставят в покое… объявятся сами. Готовься ко всему, таинник. В любую минуту…
– Подскажи хоть что-нибудь!
– Георгия ищи… первого… Был он у меня, а теперь – незнамо где… забыл.
ГЛАВА 11
Вахтер захлопнул книгу. Он так никогда и не узнал, какой остроумный выход нашла Анна Каренина из создавшегося положения…
«Воспоминания майора Пронина»
Места ни на Ваганьковском, ни на Новодевичьем для сына Павла Первого, разумеется, не нашлось, хоронили аж на Кунцевском, продуваемом всеми ветрами, голом и неустроенном. Из церкви туда поехали не все. Пятый Рим, правда, был почти в полном составе. Беспамятный Пятый Рим, жалкая кучка нищих пенсионеров… Мороз стоял под двадцать, ветер сипло свистал в редких сосенках.
Что-то говорили над гробом: о заслугах, о сотнях и тысячах спасенных… В принципе, конечно, в Ордене не поощрялись занятия медициной, ибо слишком велико, почти неодолимо было искушение для врача: применить запрещенные знания. Бывало, к этому все-таки прибегали – с разного рода последствиями. Семен Павлович сам повинился как-то, что в Северном Казахстане поднял на ноги одного безнадежного ракового больного из бывших зэков. Капитул обдумал это сообщение, проследил судьбу зэка – и решил, что в данном случае применение ксериона оказалось правомерным…