Андрей Лазарчук
МОСТ ВАТЕРЛОО
В этом странном и запутанном деле, которое зовется жизнью, бывают такие непонятные моменты и обстоятельства, когда вся вселенная представляется человеку одной большой злой шуткой, хотя что в этой шутке остроумного он понимает весьма смутно и имеет более чем достаточно оснований подозревать, что осмеянным оказывается не кто иной, как он сам.
Г.Мелвилл
Пылинки в солнечном луче…
Дальняя комната освещена ярко, а здесь полумрак и прохлада.
Что-то хрустит под ногой, и льется из крана вода. Дальняя комната вся завалена бумагой, весь пол в бумагах, смятых и не смятых…
Камерон стоит в двери и весь колышется, как зной, как медуза, как желе на блюде, и кудри его золотой короной… Ворона Камерон. Ворона-рона-она-на! Пылинки в солнечном луче. Петер!
Это кто-то зовет меня, но я не вижу никого, и только имя отдается в глубинах сердца моего, и только пятна световые ползут по стенам к потолку, и только воды низовые… Вот именно. И только пить. Пить, есть и спать. Это все, что я могу, хочу и буду.
А женщину?
А, вот это кто. Это Брунгильда. Нет, Брунгильда, спасибо, но в другой раз. Сейчас на повестке дня совсем иные вопросы… Пылинки в солнечном луче…
А Летучий Хрен уже спрашивал про тебя, гудит Камерон, продолжая колыхаться на свету, расплываясь при этом в широченной улыбке, но уши-то у него все равно просвечивают багровым, и я ничего не могу с собой поделать, я набираю воду в рот и опрыскиваю его уши. Уши шипят и брызгаются, Камерон недоволен, а я хохочу, потому что… Ворона Камерон докрасна раскаленными ушами доблестно прокладывает себе путь в сугробе, приближая час нашей решительной победы! Летучий Хрен? А хрен с ним! Что ты ему сказал? А надо было правду – приполз, мол, и брык! Готов. Готов.
Шиш, ребята, рано вы меня списываете в готов, рано, мы еще повоюем, поборемся и помужествуем с ней, знаете, как это там делается? Подумаешь, неделю не спал, я и еще неделю… Что? Ах, пылинки…
У тебя шнапс есть?
Это Камерон спрашивает Брунгильду, конечно, не меня же ему спрашивать, что? Молчу, молчу. Но я молчу так красноречиво тая под взором ваших воспаленных глаз вздымаемых высоко к небу блестящими во тьме звездами печали бережно хранимой и возносимой к небесам без тени страха пред томленьем слиянья бешеного тела с душою нежною и кроткой… селедкой, водкой, сковородкой… Это что, все мне?
Да что вы! Да нет, ребята, я же просто не смогу… это все… ну хватит же… хва…
Дай ему по спине, пусть откашляется.
Уже не надо.
…в штопор – у-у-уп! Готов. Сплю.
…прикуп – прилипала – приличие – примадонна – примак – приманка – примат – пример – примерка – примета – примесь – примечание – примирение – примитив – примочка – принудиловка – принцесса – принятие – приоритет – припухлость – приспособленец – прочее – прочее – прочее… Все на свете слова начинаются на «П», и хоть лопни – на «П» и на «П» и на «П» – и никуда от этих «П» – ну что ты будешь делать, обложили со всех сторон…
– Подъем! – Петера похлопали по плечу.
По периметру периастра поднимались перфорированные портики, по первости принятые паломниками-пломбировщиками…
– Вставай, скотина! – его тряхнули сильнее. – А то сейчас водой!
– Что? – Петер попытался сесть, не получилось, глаза тем более не открывались, но по команде «Подъем» следовало встать и одеться за сорок шесть секунд, потому что команда «Подъем» зря не дается…
– Вставай, соня, курорт окончен.
Это Камерон. Ну да, это Камерон, я же вернулся, вернулся и – ха-ха! – кое-что привез! Ну да.
– Сколько времени?
– Семь вечера. И учти, что это уже завтрашний вечер.
– Как это?
– А так, что тебе дали поспать – ну, ты и поспал.
– Сутки? – не поверил Петер.
– Тридцать один час. Абсолютный рекорд редакции.
– Врешь ведь.
– Чтоб я сдох! – поклялся Камерон. – Вчера пытались тебя будить, но ты заехал Летучему Хрену в нос, и он велел оставить тебя в покое. А сейчас позвонил и очень тебя хочет. Ночью бомбежка была – не слышал?
– Ничего я не слышал… А мой материал?
– Экстра! Ультра! Супериор! Он сам монтировал и был близок к оргазму, его просто успели вовремя отвлечь…
– Но я голоден!
– Он сказал, что все будет.
Летучий Хрен принял Петера с распростертыми объятиями. Это на памяти Петера еще никогда добром не кончалось. Всегда за этим следовало что-нибудь… мм… экзотическое. А тут еще и тон разговора: и гениален-то у нас один Петер Милле, и потери в личном составе агромадные, аж пять человек (двоих завалило при бомбежке, один стал заговариваться, и еще две машинистки не убереглись и забеременели), а учитывая, что задача под силу лишь подлинному таланту, так она грандиозна и значительна, тем более что через завесу секретности кое-что просачивается, и он, Летучий Хрен, глядишь, и плюнул бы на все и поехал сам, но – приказ есть приказ, он вынужден подчиняться… Петер сразу понял, что параши не избежать, поэтому сидел тихо, в ударных местах кивал и думал, как это все обернется с Брунгильдой – а надо ли, чтоб оно как-то оборачивалось? – и не таких видали – а жаль…
– Итак, – бодро продолжал Летучий Хрен, – группу будем формировать заново, потому что пополнение прибыло и следует пускать его в дело, а Варга твой уже оперился и ему пора давать работать самому, возьмешь двух новеньких, я их тебе покажу, и еще должен приехать какой-то из министерства пропаганды – будет старшим. Сам понимаешь, что старшим он будет только формально, потому что – ну что чиновник может смыслить в наших делах? Остальное ты знаешь все, готовься, послезавтра – адью!
– Я есть хочу, – сказал Петер.
– Тебя что, Камерон не накормил? Плохо. Бездельник. Ада! Ада! Где тебя черти носят? Накорми Милле, он у нас нынче герой. Ест он все, и помногу, но ты придумай ему что-нибудь повкуснее, только чтобы не обожрался, он мне живой нужен…
Ада увела Петера в машбюро и там под стрекот десятка машинок соорудила ему гигантскую яичницу на сливочном масле. Пока Петер ел, она сидела напротив и пригорюнясь смотрела на него. Аде было под шестьдесят, но и в эти годы она оставалась машинисткой экстра-класса; ее подобрал где-то Камерон и пристроил в редакции в обход всех приказов и правил, никто не знает, как это ему удалось. Ада натаскивала девочек-машинисток, сама вкалывала наравне со всеми, да еще умудрялась каким-то чудом обихаживать всех, до кого успевала дотянуться. Камерон ею страшно гордился.
– Спасибо, Ада, – сказал Петер, подчищая сковороду корочкой хлеба.
– Что за несчастье, – сказала Ада и больше ничего не сказала, молча убрала со стола и молча ушла куда-то.
Новеньких Петер нашел в канцелярии. Прелесть что за новенькие: бледные, коротко стриженные, курносые, угловатые, в коротеньких солдатских мундирчиках шестого срока носки с наспех нашитыми жесткими погонами с парадными золотыми офицерскими коронами. Петер разыскал Менандра – тот, кот помойный, сговаривался с поварихой – и погнал его за новой формой для пацанья. Переодетые, они преобразились, и Петер стал улавливать кой-какие отличительные признаки: один чуть покрупнее, помедленнее, глаза голубые – лейтенант Армант; другой тоньше в талии, гибкий и быстрый, глаза темные, лицо и руки нервные – лейтенант Шанур. Петер поставил их перед собой и толкнул речь.
– Значит, так, – сказал он. – Вы поступили в мое распоряжение, и теперь я что захочу, то с вами и сделаю. Это ваше счастье. Я – майор Петер Милле, по должности – режиссер-оператор, по сути – та ось, вокруг которой вертится все это заведение. Послезавтра мы с вами отбываем куда-то к черту на рога снимать то, не знаю что. Поэтому сегодня и завтра будете упражняться с аппаратурой. По службе я для вас «господин майор», вне службы и по вопросам ремесла – Петер. Сейчас пойдете к майору Камерону, он вас экипирует, в смысле – выдаст аппаратуру и пленку. Тренируйтесь. Я буду проверять. Можете идти.
Новоиспеченные хроникеры вразнобой повернулись и вышли.
– Менандр! – позвал Петер.
– М?
– Найди мне какие-нибудь ботинки и пары три носков.
– Опять пропить изволили?
– Только подошву, верх решил оставить.
– Беда мне с вами, господин майор, как огнем на вас все горит… Знаете, я тут одного интенданта раздоить хочу, у него несколько пар есть – видели, такие высокие, на крючках – итальянские? Но нужен шнапс. А ботиночки что надо, главное – крепкие, нашим не чета.
– Бутылки две ему хватит?
– Бог с вами, одной за глаза будет. Шнапс – это же не для обмена, это же для смазки. Я вам тогда пока старые дам, разношенные, а завтра к вечеру принесу те. Хорошо?
– Конечно.
– Но все равно не пойму, как вы умудряетесь так обувку уродовать? Господин полковник за все время одну только пару износил, сейчас вторую изволит…
– Вот потому, Менандр, все и стремятся зарабатывать побольше корон – чем больше корон, тем меньше забот об обуви.
– Ваша правда, господин майор, но все-таки как вы – ну никто так больше не может…
Менандр был пройдоха из пройдох – такой пройдоха, что Петер его даже побаивался… ну не то чтобы побаивался, а так – стеснение испытывал. Скажем, прямые обмены Менандр презирал как нечто примитивно-низменное, все комбинации его были многоходовыми и чрезвычайно сложными; пару раз он пытался растолковать Петеру смысл той или иной сделки, и Петер приходил в состояние полнейшего обалдения перед хитросплетениями ходов и выгод, с точки зрения Менандра, совершенно простыми. Полезен же Менандр был чрезвычайно, так как мог все. Среди офицеров поначалу возникла мода заключать пари на Менандра, выдумывая самые невероятные предметы, якобы необходимые для редакции, но мода эта быстро прошла, исчерпав все ресурсы фантазии. Кажется, последним, что Менандр достал (в результате этого коллекция коньяков Летучего Хрена перешла в собственность Камерона), был незаполненный, но подписанный и испещренный печатями пропуск на территорию Императорского дворца.
– Петер! – раздалось над ухом, и, конечно, кулаком по хребту, и за плечи потрясли, и опять кулаком, уже под ребра – ну конечно, это был Хильман, кто же еще? – Петер, старина, сколько лет, сколько зим!
Хильман, откуда-то вылетевший чертиком, чтобы, ошарашив своим появлением, сгинуть – такая уж у него была натура. Когда-то они с Петером три дня болтались в море на сторожевике, Петер ничего снять не смог, а Хильман сделал замечательный очерк, Петер потом прочел его и посмеялся про себя: в очерке было все, кроме того, что было на самом деле. Там-то, на сторожевике, Хильман и ошеломил Петера замечательной фразой о друзьях, а именно: «У меня этих друзей, – сказал он, – ну тысячи три, не меньше». – «А я?» – спросил тогда Петер. «И ты, конечно», – сказал Хильман. «Понятно», – сказал Петер; ему на самом деле все стало понятно. «Ты что, не веришь? – обиделся Хильман. – Да я для тебя все что угодно…» – «Спасибо, Хильман, – сказал Петер. – Верю». Хильмана звали Роем, но все почему-то называли его только по фамилии.
– Что ты здесь делаешь? – спросил Петер.
– Послали, – сказал Хильман. – Сказали, у вас тут что-то намечается. В смысле – отсюда поедете.
– И ты с нами? – спросил Петер.
– Ага. Ты чем-то расстроен?
– Не знаю, – сказал Петер. – Нет, наверное. Просто устал.
Вчера… пардон – позавчера вернулся, хотел поработать здесь… Опять без меня монтируют. Ты бы дал кому-нибудь свои блокноты, чтобы они там все по-своему переставляли?
– А никто не просит, – сказал Хильман. – Хорошо попросили бы если – может, и дал бы.
– А меня вот гложет… Да нет, просто устал.
– Когда ехать-то?
– Не знаю. Приедет какой-то шишковатый из министерства, скажет.
– Мне намекнули, – сказал Хильман, – что все это не на одну неделю и куда-то в тыл. Представляешь?
– В ты-ыл? – недоверчиво протянул Петер. – Что-то ты путаешь, старик.
– Ничего я не путаю. Что я, нашего главного не знаю? Он когда губу вот так делает – то на передовую. А если вот так – то или флот, или тыл. Проверено.
– Твои бы слова – да богу в уши, – сказал Петер.
Он не знал, почему это невозможно, но это было действительно невозможно – войти к Летучему Хрену и сказать: «Знаешь, я страшно устал. Мне надо отдохнуть, потому что, если я не отдохну, я сломаюсь по-настоящему. Я очень устал». Странно, конечно, но он точно знал, что это невозможно, хотя никто и никогда не пытался этого сделать. Небеса бы обрушились, если бы кто-то попытался сказать это Летучему Хрену. Молния бы сорвалась с ясного неба…
– …вечером, – сказал Хильман, это он приглашал на коньяк, и Петер кивнул: «Хорошо», – но вспомнил Брунгильду и добавил: «Посмотрим». Хильман опять легко обиделся и легко распростился с обидой. «Да приду я, приду», – успокоил его Петер, и, по своему чертикову обыкновению, Хильман пропал мгновенно – только пыль взметнулась над тропою, только стук копыт отдался эхом… Новенькие занимались с аппаратурой, и Камерон, который маячил тут же, исподтишка показал Петеру большой палец. Петер лег, не разуваясь, задрал ноги на спинку кровати. Неизвестно еще, какими окажутся обещанные итальянские ботинки, а эти надо оставить себе: мягкие, легкие, нигде не давят, не трут и не хлябают… Он задремал и проснулся от голосов.
– Потому что это дрянь, дрянь, дрянь! – шепотом кричал один из новичков. – Потому что мне страшно подумать, что будет, если мы победим!
– А что будет? – говорил второй. – Ничего нового не будет. Зато наверняка объявят амнистию, и все твои драгоценные…
– Да разве в этом дело! Ты вдумайся: победит система, для которой главным в человеке является что? Ум? Совесть? Деловитость, может быть? Нет. Тупость, исполнительность и форма черепа. Все. Представляешь – что из этого получится лет через пятьдесят? Это же конец, конец…
– Тихо ты, услышат.
– Боишься? А представляешь: целое поколение, которое всего боится? Прелесть, а? А ведь они этого добиваются – и добьются. Каждый не от слов своих, не от дел – от мыслей вздрагивать будет! Не дай бог, догадается кто! Хочешь такого?
– Перестань, правда. Ну что – тебе ответ нужен? Так я не знаю ответа…
Ай да ребятки мне достались, подумал Петер. Это что же с молодежью-то делается? А, Петер?
Он встал, пошумел немного, чтобы не подумали чего, и вышел к ним, потягиваясь.
– Вольно, мужики, – сказал он, предупреждая их позыв бросить камеры и встать. – Начинаем зачет. Итак, на время: зарядить камеры!
Мужики чуть суетились, но справились с этим делом вполне прилично.
– Теперь пошли на натуру.
Петер увел их в развалины неподалеку и заставил снимать друг друга, непрерывно перебегая и заботясь при этом о собственной безопасности. Чтобы создать кой-какие иллюзии, он щедрой рукой разбрасывал взрывпакеты и два раза пальнул шумовыми ракетами – есть такие, с сиреной; вторая из этих ракет заметалась рикошетами по двору и произвела впечатление на него самого. Потом, придерживая за пояса, чтобы не разбрелись и не попадали, он отвел ребят в лабораторию. Пленку проявили мигом, девочки-лаборантки были на высоте; тут же зарядили проектор и стали смотреть, что получилось. На экране что-то возникало и металось, обычно не в фокусе, три-четыре раза появлялся и пропадал человек с камерой в руках, невозможно было понять, кто именно, мелькали тени, дымки разрывов, стены, небо, упорно вновь и вновь появлялась в кадре торчащая из груды щебня балка с кроватной сеткой наверху… Вторая пленка была не лучше, только один кадр годился: это когда оператор снимал его самого с ракетницей в руках в момент выстрела: черненький дьявол, разбрасывая огонь и дым, рванулся прямо в объектив… Петер несколько раз прокрутил это место. Дальше шла прежняя неразбериха, но это было хорошо.
– Это хорошо, – сказал он. – Рука не дрогнула.
– Не успел испугаться, – сказал темноглазый, Шанур.
– Это хорошо, – повторил Петер. – Рука должна быть твердой. Даже если снимаешь собственный расстрел.
Он гонял их по этому полигону еще трижды. Лучше не становилось, но это от усталости, к концу дня оба ног не переставляли, зато завтра, когда отоспятся, уже не будут вздрагивать и торопиться…
Брунгильда как сквозь землю провалилась, он так и не нашел ее, и с оставшейся бутылкой шнапса Петер заявился в гости. Хильман поселился у Бури, инженера-оптика; Бури занимал длинную, как вагон, комнату в полуподвале, свободное место у него было всегда, и постояльцам он был рад. Посидели, выпили и шнапс, и коньяк, поговорили. Впрочем, говорили главным образом Бури и Хильман, Петеру все больше молчалось. Хильман красочно и с массой подробностей рассказывал, как ходил в смертный десант на Жопу Адмирала; Петер хорошо помнил этот северный архипелаг из двух близлежащих островов, получивших такое прозвище за округлость, мягкую покатость и обширность. Прозвище настолько привилось, что даже в официальных документах после названия аббревиатурно пояснялось, что же конкретно имеется в виду. В позапрошлом году Петер сам ходил туда в десант. Три дня морская пехота и кавалергарды выбивали из окопов маленький гарнизон; низкая облачность и дожди не давали действовать авиации. На четвертый день прояснилось, и над островами повисла целая авиадивизия. Вечером, когда там сгорело все, что могло гореть, кавалергарды пошли вперед. По ним не было сделано ни единого выстрела: бомбардировщики смешали с землей всех. Потом, выходит, архипелаг снова сдали, подумал Петер без особой грусти. Сдали, опять взяли… Перепихалочки и потягушки – и вся война. Плевать.
Голоса, кажется, звучали громче, но Петера почему-то не проняло, ему стало скучно, и он пошел опять искать Брунгильду и опять не нашел. В его отсутствие Хильман и Бури заспорили о чем-то, дело дошло до взаимных оскорблений, и решили стреляться – здесь же, в подвале, с пятнадцати шагов, три выстрела, беглым огнем. Отметили барьеры, отошли, стали сходиться. Хильман начал стрелять первым, расстрелял сразу все патроны, и все три раза промахнулся. Бури промахнулся дважды. Поняв, что наделал – пуля попала журналисту в лоб, тот умер мгновенно, – Бури сбежал. Его поймали через месяц и по приговору полевого суда повесили за дезертирство. Если бы он не убежал, максимум, что грозило ему – это передовая или три года лагерей.
– Итак, господа офицеры, вы поступаете под команду человека штатского, так сказать, шпака… да; тем не менее господин министр счел возможным сделать такое, хотя это и не в традициях нашей доблестной армии. Позвольте представиться: Гуннар Мархель, первый советник министра. Мы с вами отправляемся в то место, откуда начнется наше победоносное шествие, наш марш в историю, наше, с позволения сказать, вознесение над всеми нынешними трудностями и неудачами. Экспедиция наша продлится около двух месяцев, и за это время мы станем свидетелями и участниками величайшего торжества нашего военно-инженерного гения, свидетелями и летописцами великого свершения наших доблестных войск – творцов и носителей нашей грядущей и неминуемой победы. Эта неминуемость нашей победы, думаю, сыграла свою роль, отрицательную, подчеркиваю, роль в деле торжества наших идеалов и нашего оружия, потому что вызвала расслабленность и заторможенность у некоторых молодых солдат и офицеров, уверовавших в то, что победа, раз она неминуема, придет все равно – независимо от того, как ты воюешь. Нет, господа! Победа сама не придет! Победу надо добывать потом своим и кровью своей, ибо потоки пота и крови под ее фундамент – необходимое условие ее неминуемости! Его Императорское Величество просил лично передать вам, что всегда и во все времена герои на плечах своих поднимали и удерживали здание победы, и не стоит верить своим глазам, если вы, ослепленные красотой этого здания, не видите, на чьих плечах оно держится. Но Его Величество никогда не забывает этого, вот потому-то и встречают с таким подъемом на фронте и в тылу бессмертные речи Императора, как всегда посвященные бессмертным подвигам наших героев, достойных наследников ратной славы великих предков, сокрушивших Древний Рим, Вавилон, Византию, Сирию и Египет! Тех, кто пронес сквозь века и страны чистоту и беспредельную преданность идеалам гиперборейским, воплощенным издревле в великих атлантах: Гангусе, Слолише и Ивурчорре! От самого Заратустры и до нашего дорогого Императора пролегла вечная дорога истины, и никому не удастся опорочить ее прямизну! По машинам!
Слава богу, всё, подумал Петер. Но силен советник. Без бумажки, а как по писаному. Редкость по нынешним временам. Все так боятся оговориться, что перестают говорить совсем, а только пишут. И слава богу, что у него своя машина. Что-то мне не хочется сводить с ним дорожное знакомство – все равно придется, я знаю, но потом… но как неохота!
– Мужики! – в свою очередь обратился он с речью к своим. – Маршрута я не знаю, все засекречено до этого самого, следуем за лидером. Так вот: следить за воздухом в восемь глаз. Тип самолета не разбирать, сразу давать команду «Воздух!» – и из машины. Если есть кювет, то лучше всего в кювет. Нет кювета – отбегайте шагов на дцать – и носом в землю. И не метаться. Вообще не шевелиться, пока все не закончится. Ясно?
– А говорили, что у них авиации нет совсем, – сказал Шанур.
– Кто говорил? – грустно спросил Петер.
– В газетах писали, и по радио тоже было, – сказал Шанур, и Армант покивал – да, мол, я тоже слышал.
– Ребята, – вздохнул Петер, – это вам просто очень наврали. У них такие штурмовики, что дай вам бог успеть навалить в штаны. Усекли? Тогда вперед.
И они покатили.
Сначала новички, повергнутые Петером в состояние особой настороженности, глазели в небо так, что стали навертываться облака. Потом они скисли и задремали, будить их Петер не стал, от полудремных наблюдателей толку было чуть. От наблюдателей вообще толку было немного, штурмовики, например, налетали на бреющем, и чтобы хоть как-то среагировать, времени не оставалось, все решалось на уровне везения – невезения, попадет – не попадет… Очень высоко прошли три девятки тяжелых бомбовозов, но рассмотреть, свои это или чужие, нельзя было даже в телеобъектив. Конечно, тяжелые бомбить дорогу не будут, не за такой малостью их посылают, однако… Утреннее солнце стояло справа-сзади, значит, едем на север, вдоль фронта, и до передовой здесь километров семьдесят – сто. Навстречу сплошным потоком шли грузовики, то с пехотой в кузовах, то крытые брезентом, то с ящиками, бочками, бревнами и вообще всем, что только можно перевозить на машинах; прошла и колонна этих самых новейших и секретных до безумия установок: многоосные трейлеры волоклись за танками, у которых вместо башен торчали какие-то непонятные фиговины – и все под брезентом; говорили, что снаряд такой установки выжигает местность в радиусе километра. И перед колонной, и позади нее шло множество зенитных самоходок – наготове, с торчащими вверх стволами. Надо полагать, для штурмовиков эта колонна была бы крепким орешком – хотя и лакомым, конечно. И то, что их тащут днем… Потом встречные машины перестали попадаться. Это был плохой признак. Очень плохой. Это значило, что впереди что-то случилось, а что еще может случиться на рокадном шоссе, кроме?..
Продвижение замедлилось, а потом и вовсе прекратилось. Господин Гуннар Мархель нервно расхаживал возле машины, поглядывая на часы. Как ток, пробежало известие, что на перекресток впереди, километрах в двадцати отсюда, положили бомбовый ковер. Ясно было, что следует ждать налета. Машины поползли в стороны от дороги, полотно расчищалось, и некоторые, самые отчаянные и бесшабашные, или те, кто ну никак не мог задерживаться и пережидать, тронулись потихоньку вперед. Господин Мархель был из отчаянных – то ли по характеру, то ли по свойственному штатским недомыслию. Он помахал рукой Петеру и полез в свою машину. Ох, как надо было бы переждать, но черный «мерседес» уже катился вперед, пробираясь между оставшимися на дороге машинами. «Во дурень», – сказал шофер Эк. Петер с ним согласился – молча, конечно, – но приказал следовать за начальством. Новички, почуяв, что дело серьезное, крутили головами с удвоенным усердием. Но первым заметил штурмовики все-таки Эк. Это случилось, когда они почти подъехали к злополучному перекрестку – стоял знак-указатель, что до него всего два километра и головным в колоннах следует подать звуковой сигнал… Эк не стал кричать «Воздух!» или как-то иначе выражать свое отношение к происходящему – он просто газанул, круто вывернул руль вправо, перескочил через кювет и погнал к лесу. Эти триста метров они пролетели почти мгновенно, и тем не менее штурмовики успели раньше. Рев моторов и грохот пушечных очередей покрыл все на свете. Петер и не заметил, как оказался на земле – зеленые угловатые самолеты наискось промелькнули над дорогой. Черный «мерседес» перевернуло и подбросило, в мелкую щепу разнесло громадный крытый грузовик, обломки его долго и медленно падали сверху, а за дорогой взорвался и огромным чадным костром заполыхал бензовоз. «Сейчас вернутся, сейчас вернутся!» – кричал кто-то рядом. Штурмовики – эти же или другие – вновь пронеслись над дорогой, еще ниже, по самым головам, треща пулеметами, передние кромки их крыльев так и исходили короткими злыми язычками; загорелось еще несколько машин. Штурмовики на этот раз не пропали из виду, а, развернувшись и набрав высоту, спикировали на что-то, невидимое отсюда, и сбросили бомбы; потом еще раз развернулись и прошли опять над тем же местом, добивая из пушек и пулеметов то, что там еще оставалось. Наконец все стихло. Едва ли налет продолжался больше трех минут. Отряхиваясь, Петер поднялся. Звенело в ушах, поэтому казалось, что вокруг страшно тихо. Их полугрузовичок стоял невредимый, и Эк уже копался в кабине, что-то там приводя в порядок. Баттен, техник-лаборант, вылез из-под машины и, щурясь, глядел вверх. Армант и Шанур рука об руку шли к машине, Шанур прихрамывал, но легонько. Петер вздохнул с облегчением – Бог не выдал на этот раз. Он снова стал отряхиваться и только тут вспомнил о начальстве.
Черный «мерседес» лежал колесами кверху, и одно еще вращалось. Стоял резкий бензиновый запах – бак разнесло, бензин вытек, но почему-то не загорелся. Таким мелочам Петер привык не удивляться, ему пришлось насмотреться такого, во что уж точно нельзя было поверить: например, он видел стоящего мертвеца. Снаряд авиапушки попал в мотор, мотор разнесло, а дальше взрывная волна и осколки ворвались в кабину… Ничего там нельзя было разобрать, в кабине, – кто есть кто. Петер отошел от машины, и тут она загорелась. Что-то тлело, тлело – и дотлело до бензина. Вот и все. Приехали.
– Зачем вы подожгли машину? – спросили сзади.
Петер оглянулся. Это был невредимый, хотя и грязный донельзя господин Гуннар Мархель – невредимый, грязный и во гневе.
– Так зачем вы ее подожгли?
– Скажите еще, что и налет я устроил, – сказал Петер, не желая вдруг сдерживаться.
– Я видел: вы подошли к машине, осмотрели ее, отошли – и она загорелась. Что, разве не так?
– Все так, – сказал Петер. – А что?
– Так зачем вы ее подожгли?
– Я не поджигал.
– Вы же сами признались!
– В чем?
– В том, что поджигали!
– Наоборот, я это категорически отрицаю.
– Но вы подошли к машине, потом отошли, и она загорелась! Следовательно, вы ее подожгли, не так ли?
– Разумеется, не так.
– А как?
– Я подошел к машине, осмотрел ее, отошел, и она загорелась.
– Без причины?
– Без причины даже лягушки не квакают.
– Ну?
– В смысле?
– В смысле – я жду от вас признания.
– В чем?
– В том, что вы подожгли машину, принадлежащую министерству пропаганды.
– Я же говорю, что не поджигал.
– Что же она – сама загорелась?
– Выходит, что так.
– Эти басни вы будете рассказывать трибуналу!
– Даже так?
– Именно так!
– Тогда, – сказал Петер, медленно начиная сатанеть, – вам придется давать объяснения тому же трибуналу, поскольку это именно вы машину подорвали и теперь пытаетесь свалить вину на меня. Зачем вы подорвали совершенно исправную казенную машину?
О, к такой наглости господин Мархель не привык! Он стоял, глотая ртом воздух и багровея, и Петер понял, что сейчас решается многое.
– Пользуясь воздушным налетом, вы попытались сорвать выполнение чрезвычайно ответственного задания! Это саботаж, и я имею право расстрелять вас на месте! Как вы иначе объясните, что остались в живых? – резко изменив тон и перейдя с громов и молний на иезуитский полушепот, спросил Петер и стал расстегивать кобуру, зная прекрасно, что заехал уже чрезвычайно далеко и обратной дороги нет. Это диктовалось не расчетом, а начисто расстроенными нервами – умом-то он понимал, что это игра, но эмоции испытывал самые натуральные. Вполне могло дойти и до стрельбы – а если вспомнить несчастного Хильмана, то со стрельбой в этой редакции все было отлично, – но господин Гуннар Мархель, тоже, видимо, вспомнив несчастного Хильмана и понимая, что со стрельбой в этой редакции все отлично, вдруг выпустил лишний воздух, принял нормальную окраску и отступил на шаг, всем своим видом призывая к компромиссам.
– Извините, – сказал он голосом, который мог бы показаться спокойным, если бы не остекленелое постоянство высоты звуков. – Вероятно, это недоразумение. Вполне возможно при нынешних обстоятельствах, когда действия быстры, а результаты трагичны. Я успел выпрыгнуть из машины за секунду до взрыва. Возможно, имело место самовозгорание.
На том и порешили.
Планшет уцелел, и господин Мархель, на четыре пятых утративший свою неприступность, разложил карту. Да, от перекрестка их путь лежал на запад, потом на северо-запад и далее, до самого Плоскогорья. Петера это не просто удивило – поразило. Плоскогорье – это место, забытое Богом, а не то что людьми и тем более министерством пропаганды. Но – раз едем, значит, есть куда.
Да, но вот эти два километра до перекрестка и потом еще столько же от него – это было страшно. Танки пробили коридор в догорающих остовах грузовиков, но разгрести все, конечно, нечего было и думать, и стоило ли догадываться, на чем подпрыгивает машина? По обе стороны дороги горели грузовики, танки, бронетранспортеры – дым был настолько плотен и удушлив, что пришлось надеть противогазы, резина мигом раскалилась и жгла лицо… Надо полагать, здесь накрылась разом целая дивизия. И слава богу, что на перекрестке они свернули влево: рокада была загромождена разбитой техникой до отказа, видимо, основная каша только здесь и начиналась. И даже обломки бомбардировщиков, дымно полыхающие в нескольких местах, не меняли жуткого впечатления от этой бойни…
Долго ехали молча, новички были бледны, глаза Баттена бегали.
– Останови, – сказал он вдруг Эку полузадушенно и полез из машины. Петер думал, что его сейчас будет рвать, но Баттен просто сел на землю, упершись кулаками, и долго сидел так, потом полез в кузов:
– Поехали. Поехали… но как они нас… как они нас… а? Никогда бы не подумал… – он замолчал.
– То, что вы видели, – сказал господин Мархель, – это лишь эпизод великой битвы. Никогда победы не даются бескровно, а предатели не упускают случая всадить нож в спину. Все это, разумеется, результат предательства, как вы еще сможете объяснить такое? Но наша армия найдет в себе силы ответить достойно, причем в честном и открытом бою, а не предательски, трусливо и подло, как это сделали они.
Ему никто не ответил.
Вечером добрались до Сорокаречья, местности в отрогах Плоскогорья. Дорога здесь, за годы войны не ремонтировавшаяся, была почти непроезжей. Хотя и не было дождей, в отлогих местах колеи наполняла жидкая грязь, и Эк часто врубал передний мост и блокировку – только это и выручало. В темноте уже въехали в городок, нашли комендатуру и определились на ночлег, да не как-нибудь, а в гостиницу.
Гостиница была пуста и тиха, кроме них постояльцев не было. Каждый получил ключ от отдельного номера, Эк вернулся ненадолго к машине, а остальные разошлись спать. Новички не жались друг к другу больше, но выглядели такими сиротами, что Петер сжалился и просидел с ними целый час, отвлекая от грустных мыслей. Он помнил, и очень хорошо, это состояние полнейшей потерянности, безысходности и черной грусти. На встряску, подобную сегодняшней, люди реагировали либо такой вот прострацией, либо идиотическим возбуждением. Петер считал первое нормальным, а второе – проявлением интеллектуальной недостаточности. Господа офицеры, как он знал, придерживались противоположного мнения. Поэтому новички, которых в войсках задолбали бы до потери инстинкта самосохранения, приобрели в глазах Петера… ну, скажем так: он стал к ним теплее относиться. Коридоры гостиницы, устланные ковровыми дорожками, все равно были невообразимо гулки, и невозможно было побороть ощущение, что за тобой кто-то идет. Ну то есть действительно кто-то шел, и нельзя было оборачиваться, потому что если обернешься, то лопнет что-то внутри, такое тугое и тонкое, – и все… Это снилось Петеру беспрерывно, наконец он встал, напился воды, отворил окно, выходящее во двор, и стал дышать холодным ночным воздухом. Стояла безумной прелести ночь. Близость гор давала себя знать, и звезды усеивали небо тесно, плотно, ярко и четко. Воздух – чистый, без примесей звуков и запахов – пропускал их свет беспрепятственно, поэтому они не мигали, а горели ровно, уверенно, зная, что горят не без пользы. Общаться со звездами было просто.
Потом Петер лег, уснул спокойно, и ему приснился я, автор. Я время от времени снюсь ему, не часто, но с самого детства – с тех самых пор, как я начал его придумывать. У нас с ним время идет по-разному, и там, где у меня год, у него – полжизни. Вот сейчас мы с ним ровесники. Но пройдет еще сколько-то времени, и начнется обратный процесс – я буду становиться старше, а он – он будет по-прежнему оставаться тридцатилетним… Нет, вовсе не то, что вы подумали, – он останется жив, он выйдет почти невредим из той катавасии, которая им вскоре всем предстоит; просто почему-то, когда поставлена точка, автор и герой вдруг меняются местами… это будто проходишь сквозь зеркало… черт знает что. Все это очень странно… Зря я, наверное, думаю обо всем этом, наверное, глядя на меня, Петер о многом догадывается – говорят, я не умею скрывать свои мысли и на лице у меня все написано. Ну и пусть. Почему бы и не разрешить неплохому человеку заглянуть в свое будущее, тем более что это будущее у него есть – а ведь этим могут похвастать очень немногие его сверстники! Да, есть – в этом будущем будет долгая, сложная и не слишком счастливая жизнь. Правда, Брунгильды там не будет… почти не будет. Так уж получится. Нет, хорошо уже хотя бы то, что он останется жив. Он женится на вдове Хильмана – пока что вины по поводу Хильмана он не чувствует, но потом им овладеет необоримая идефикс: ведь не уйди он тогда, полупьяный, на поиски Брунгильды, Хильман остался бы жив. Эта идефикс победит разум, и Петер будет считать себя виновником гибели Хильмана, и начнет искупать свою вину… Вдова Хильмана, женщина властная и недалекая, измучает его, отравит ему существование, и лишь в шестьдесят лет, овдовев, он почувствует себя человеком. К тому времени он станет владельцем солидного фотоателье, и, просуществовав в такой ипостаси еще десять лет, семидесятилетним стариком возьмется за пустяковый частный заказ: проявить пленку какого-то любителя… молчу, молчу! Я и так сказал уже слишком много. Это будет не скоро: ему потребуется прожить всю жизнь, постоянно мечась между службой и домом, между нелюбимой женой и нечастыми любовницами, воспитывать детей, двух своих и одного – Хильмана… Согласен, Петер? Не смеешь возразить… Ну что же – быть посему.
В соседнем номере не спит господин Мархель. Вот этот – загадка для меня. Кто он, откуда взялся, кем был раньше, что его ждет? Не знаю. Сейчас он сидит и смотрит перед собой, губы его шевелятся, а глаза остры и внимательны, будто видят что-то – и не будто, они определенно что-то видят, потому что в них это что-то отражается, и если бы я мог заглянуть ему в глаза… Не могу. И не просите – не могу. Не могу я смотреть в глаза господину Гуннару Мархелю. Не потому, что у него какой-то там особый взгляд… просто что-то вроде брезгливости, только на порядок сильнее… не могу, в общем. Извините. Но что он там видит? Что-то ведь видит… Шофер Экхоф, или просто Эк, спит спокойно, он сегодня на совесть поработал, и надо отдохнуть перед завтрашней дорогой. У Эка прекрасные нервы.
Баттен… пардон, Баттен с дамой, не будем подглядывать. Но когда и где он успел?! Ах, Баттен, ах, озорник! Такой увалень, тихоня, но ведь всегда все успевает – и без натуги, будто бы случайно. Характер, что вы хотите…
Новички спят беспокойно, Шанур разметался и будто бежит куда-то, Армант, наоборот, зарылся в подушку… ничего, ребята, привыкнете, все привыкают; ну, не то чтобы привыкают… притупляется восприятие. Вот так: шесть постояльцев гостиницы в маленьком городе… как он называется? Забыл… – в отрогах Плоскогорья, обширнейшего плато, рассеченного пополам Гросс-Каньоном – километровой ширины и такой же глубины речной долиной длиной почти четыреста километров; на западе он выходит к океану, на востоке теряется в горах, между хребтами Слолиш и Ивурчорр; противник занимает противоположный берег каньона, но, сами понимаете, ни о каких активных действиях речи пока быть не может. Пока – пока не появился в поле зрения командования некий военный инженер Юнгман… Что? Ах, ночь прошла, и Петер просыпается… доброе утро, Петер. Думаю, я больше тебе не приснюсь, пока не закончится эта история. Хотя… кто знает?
А наверху была красота! Поднимались долго и утомительно, зато, когда поднялись – о, это стоило трудов! Воздух пах снегом – это при полуденном солнце, при жаре, яростной, но легкой, свежей; дорога вилась по холмам, нетронуто-зеленым, между рощами низкорослых неизвестных деревьев, между заросшими бурьяном виноградниками; попадались ручьи и речки, через которые переезжали вброд, попадались озера, до неправдоподобия синие и холодные даже на взгляд. А потом все переменилось. С земли будто содрали кожу. Здесь поработали и бульдозеры, и прочая гусеничная техника, дорога, теперь бетонная, шла по широченной глиняно-красной полосе, где все было перерыто и перемешано, где то справа, то слева возникали непонятные строения, явно брошенные, поодиночке и группами стояли ржавые тягачи и трактора, полуразобранные грузовики, громоздилось всякое железо, бетон, валялись бревна, доски – все ненужное, неприкаянное, негодное, устрашающе многочисленное. Так примерно выглядит зона прорыва, когда армия уходит вперед, а тылам еще недосуг заняться разборкой лома. Потом дорога расширилась и стала прямой, как стрела, как посадочная полоса – да это и есть посадочная полоса, понял Петер, резервная полоса для тяжелых бомбардировщиков. Хотел бы я знать, на что в такой глуши резервные полосы? Спросить, что ли? Он посмотрел на господина Мархеля. Господин Мархель сидел прямо, придерживаясь за поручень, и всматривался в даль. Профиль его был острый как бритва, глаза прищурены, а губы медленно шевелились – медленно и торжественно, будто он читал… нет, не молитву… заклинание?.. именно заклинание. Петеру показалось вдруг, что в лицо брызнуло холодом, а самый свет солнца стал разреженным и призрачным. Тьфу, чертовщина! Ладно, они там, наверху, все на этом деле сдвинутые, но я-то! Я – нормальный, сравнительно разумный человек, вчера вогнавший этого проклятого колдуна в холодный пот, – сегодня просто так, без причины, боюсь задать ему вопрос. Именно боюсь. Ну и дела…
Но вскоре все стало ясно и без вопросов. По сторонам дороги вдали стали угадываться заводские корпуса, от них шли многочисленные и разнообразные «притоки» к шоссе, по притокам шли машины, и скоро на шоссе стало тесно до безобразия. Навстречу попадались главным образом тягачи с платформами на прицепе; по ходу обогнали несколько таких же, но груженных чем-то тяжелым и громоздким, но чем именно, непонятно – брезент. И вот так, в машинной толчее, в газойлевом чаду ехали километров сто, попадались регулировочные посты, палаточные городки, много чего попадалось, но Петер утратил способность воспринимать что-либо – на него запах газойля действовал крайне угнетающе. Он не вполне очнулся даже, когда машина затормозила наконец перед свежим, желтеньким еще щитовым домом, окруженным штабными машинами, сторожевыми вышками и колючей проволокой в два кола; проволока вдруг привлекла его внимание, он не сразу понял чем – потом только дошло, что она блестела этаким синеватым блеском. Никелированная колючка! Оригинально, черт возьми…
– Ждите меня здесь, – сказал господин Мархель и пошел к дому.
Часовому он предъявил некий документ, и часовой вытянулся в струнку с такой истовостью, будто перед ним был по меньшей мере фельдмаршал. Господин Мархель зачем-то оглянулся на пороге, обвел глазами окружающий мир и вошел внутрь. Петер расслабился. Голова болела, и рыжие круги ползли снизу вверх по внутренней стороне лба. Но посидеть тихо ему не дали: из двери пулей вылетел полковник, подбежал к их машине и потребовал:
– Майор Милле, следуйте за мной!
И далее уже обычным шагом повел Петера туда, в недра дома, где – что? Штаб? Резиденция? Короче, повел – мимо часовых: часовых внешних, часовых внутренних, через просторный предбанник, битком набитый офицерами, – Петер вытянулся на пороге и выбросил вперед правую руку, и эти блестящие офицеры повскакивали с мест и тоже приветствовали его имперским жестом, нет, не фронтовики вы, ребята, и говорить нечего – ни один фронтовик вскакивать не станет, он приподнимется лениво и отмахнется, как от мухи, – за обитую кожей двойную дверь в кабинет с занавешенной картой на стене, со столом о трех тумбах и бронзовым имперским орлом – пресс-папье такое, что ли? – и трехкоронным генералом по ту сторону стола, и господином Мархелем по правую руку от генерала, и неким полковником в саперной форме (ох, и лицо у этого полковника!), и полковник-адъютант отошел на шаг влево, и Петер четко, без излишнего усердия доложил:
– Режиссер-оператор группы кинопропаганды майор Милле по вашему приказанию прибыл, господин генерал!
– Вольно, – разрешил генерал, и Петер встал вольно.
– Майор еще не в курсе, Йо, – сказал господин Мархель, обращаясь к генералу.
– Тогда сам и объясняй, – сказал генерал. – Ему же все делать придется, так, нет? Чтобы потом вопросов не возникало – выкладывай ему все.
– Твоей картой можно воспользоваться?
– Можно.
Так Петер приобщился к военной и государственной тайне чрезвычайной важности. По ту сторону Гросс-Каньона лежала территория врага, причем территория, войсками и инженерными сооружениями совсем не прикрываемая. Каньон практически непреодолим, это считалось за аксиому. Нет, в мирное время, конечно, можно было бы построить мост, обычный подвесной мост – но ведь для этого надо вести работы на обоих берегах. Только инженерный гений полковника Юнгмана – вот он стоит, познакомьтесь, вам вместе работать и работать – позволил решить эту задачу. Итак, подготовительные работы закончены полностью, завтра начнется непосредственно строительство моста; через двадцать три дня мост будет наведен, и наши доблестные бронетанковые и мотомеханизированные части, пройдя по нему, развернут победоносное наступление – поистине победоносное, потому что, смотрите: все коммуникации врага перерезаются, и сама столица беззащитна, – да это просто удар кинжалом в мягкое брюхо! Это завершение не просто кампании, это завершение войны – победное завершение! И все это – благодаря вот этому мосту, стальной стреле, пронзившей пустоту над Каньоном! Вам, майор, предстоит во всех деталях запечатлевать все этапы великого события. Разумеется, в общих чертах мы будем направлять вас и руководить вами, но инициатива и предприимчивость ваши будут иметь колоссальное значение. Сейчас вы будете определены на жительство, и тотчас – за работу!
Петер был не то чтобы ошеломлен, но озадачен. Ему, человеку как-никак с инженерным образованием – хотя эксплуатация машин и механизмов и строительство – вероятно, не совсем одно и то же, – так вот, ему все это казалось безусловной технической ересью. Впрочем, чего не бывает? На месте разберемся. На месте… Легко сказать – на месте; а попробуйте-ка, имея всего пару ног и рост метр семьдесят восемь, обойти и обозреть стройплощадку на дне ущелья глубиной метров триста, если не больше, узкого, извилистого, загроможденного стальными фермами будущего моста, да тем более еще никуда и не пускают без предварительного допроса… Часа через четыре, умаявшись до последней степени, Петер разыскал господина Гуннара Мархеля и потребовал вертолет.
Господин Мархель сидел за пишущей машинкой в блиндаже, где расположилась киногруппа, и стучал по клавишам – хорошо стучал, быстро. В зубах у него была зажата длинная тонкая сигарета. Не переставая стучать и не разжимая зубов, он объяснил Петеру, что, согласно режиму секретности и повышенной бдительности на данном объекте, все летающие предметы автоматически считаются вражескими и подлежат уничтожению всеми возможными способами, в большинстве случаев – методом расстреляния из зенитных орудий, которых здесь очень много. Ну а что касается постоянного и повсеместного пропуска, то пропуск будет, и немедленно, а пока Петер может ознакомиться с первой частью сценария будущего фильма. Фильма? Сценария? Я полагал, что мы будем делать хронику… я всегда считал, что сценарий для хроники… м-м… излишен, события сами… События никогда не идут сами, запомните это! За каждым событием в наше время непременно стоит ум и воля Императора – или злой ум и злая воля врага, и мы, летописцы, не можем позволить себе увлечься кажущейся естественностью и спонтанной самотечностью событий! Читайте! Петер стал читать.
«Мост Ватерлоо. Сценарий документального фильма. Часть I. Кадры фронтовой хроники: наши войска, напрягая все силы, отбивают атаки противника, нанося ему огромные потери в живой силе и технике. Карта военных действий, у карты военачальник. Задумывается, глядя на карту. Да, обстановка на фронте не радует… Инженер Юнгман склонился над расчетами. Ночь, но при свете свечей он продолжает свою работу. Глаза инженера блестят. Еще немного, еще одно усилие мысли… Есть!!! Он лихорадочно чертит чертеж, и мы видим, каким вдохновением горят его глаза. Закончив работу, он засыпает тут же, за столом, он счастлив. Следующий кадр: преодолевая волнение, инженер Юнгман докладывает Высшему военному совету свой проект; генералы встречают его недоверчиво, инженер нервничает, но вот трехкоронный генерал Айзенкопф подходит к инженеру, жмет ему руку и похлопывает по плечу… И вот мощные бульдозеры прокладывают дорогу в горах, саперы взрывают скалы, и вот расчищено место, откуда начнется великое строительство. Вы видите сооружение, похожее на немыслимых размеров прокатный стан? Это и есть тот стапель, с которого и двинется вперед наш корабль победы! Настал торжественный день. Саперы, стоя в строю, принимают поздравления генерала Айзенкопфа; и вот они в одном порыве устремляются на свои рабочие места; взревели сервомоторы, засверкали огни сварки, и первая секция моста медленно, почти незаметно для глаза двинулась вперед – и повисла над бездной. А на стапеле уже следующая секция, саперы, вооруженные сварочными аппаратами, дружно пристыковывают ее к первой, превращая в единый сплошной монолит. Стальные тросы, натянутые, как струны эоловой арфы, поддерживают это сооружение. Вот мы со стороны видим, как стометровая стрела вынеслась над каньоном, и солнечные лучи преломляются в паутине блестящих тросов над ней. Сапер, снимая защитный щиток, улыбается, смеется от души – он доволен своей работой, он вытирает рукавом пот со лба, и это честный счастливый пот. Бдительно несут службу зенитчики; солдаты и офицеры всматриваются в небо – неприятельский самолет! Огонь! В небе кучно возникают шарики разрывов, еще, еще – и, пылая, вражеский ас врезается в скалы. Обломки самолета – крупным планом. Еще обломки. И еще, и еще. Никто не прорвется к мосту! Часть II. Блиндаж, саперы отдыхают. Кто-то читает письмо из дому, кто-то пишет; а вот, усевшись кружком, поют, и один подыгрывает на губной гармонике. Два сапера играют в шахматы, другие смотрят, обсуждая партию. Приносят ужин, появляются фляжки, унтер-офицер произносит тост: «За Императора! За победу!» – саперы чокаются фляжками и выпивают; потом приступают к ужину. Ночь. Саперы спят. Бдительно несет службу часовой. Шорох в темноте. «Стой! Стреляю!» Вспышка выстрела из темноты. Часовой, раненный в плечо, бросает гранату. Взрыв гранаты. Тревога! В отдалении вспыхивает и затихает стрельба. Темноту прорезают трассирующие пули. Взлетают осветительные ракеты. Приносят и складывают в ряд трупы вражеских диверсантов. Крупно – их мертвые лица. Это мальчики лет пятнадцати, еще безусые, тонкошеие. Кто послал их на верную смерть? В глазах саперов мы читаем жалость к убитым мальчикам и ненависть к их настоящим убийцам. Надо скорей прекращать эту войну! И саперы с новыми силами принимаются за работу. Уже двести метров – длина моста…»
– Я все понял, – сказал Петер.
– Не сомневался в вас, – сказал господин Мархель. – У вас великолепные данные.
Без камеры – солнце ушло – Петер спустился вниз, к основным сооружениям. Стапель, понял он. Это стапель. Ничего себе… На прокатный стан это совершенно не похоже, господин Гуннар Мархель, наверное, и не видел никогда прокатного стана. Скорее всего это напоминает увеличенный раз в десять каркас товарного вагона… бог ты мой, вот это балки! Тавры два на три, не меньше. Петер уважительно похлопал ладонью по глухому железу. И вмурованы прямо в скальное основание – на какую глубину, интересно? Что тут от прокатного стана, так это роллинги – по ним, надо думать, будут катиться фермы моста. Но какое же усилие потребуется, чтобы их выдвигать, сотни тонн, если не тысячи… если не тысячи… Вот оно что! Это такие гидроцилиндры – мать твою… Даже сравнить не с чем. Ну, Юнгман, ну, инженер! Или вправду гений, или чокнутый. Впрочем, одно другому не мешает… одни глаза чего стоят…
– Дайте свет! Репетируем сцену в штабе. Господа генералы, вокруг стола, пожалуйста. Вы заинтересованы, но недоверчивы… изображайте недоверие! Хорошо, вот так. Юнгман, говорите, доказывайте, горячитесь! Лицом работайте! Лицом, говорю! Хорошо! Йо, начинай. Ты раньше всех все понял – выходи вперед, жми ему руку, хлопни по плечу… хорошо. Юнгман, про лицо не забывай! Все! На исходные. Приготовились. Внимание. Мотор! Пошла съемка! Господа генералы… недоверчивость, недоверчивость изображайте… вот вы, слева, наклонитесь чуть вперед… достаточно. Юнгман, лицо! Играй лицом, скотина! Желваками играй! Стоп! Все сначала. На исходную. Внимание. Мотор! Пошла съемка! Генералы, недоверчивость, недо… отлично, источайте недоверчивость, так его, так! Отлично! Юнгман, что ты стоишь, как этот самый, ну же! Молодец! Давай! Хорошо, хорошо! Еще продержись немного… Йо, пошел! Чуть ко мне развернись, совсем немного, вот так, руку пожми, руку… Юнгман, лицо!!! Держи лицо! По плечу, да покрепче – отлично! Просто отлично! Все. Все пока свободны. Милле, пленки проявить, и на просмотр.
– Ладно, Гуннар, хватит, – это говорит трехкоронный генерал Йозеф Айзенкопф, или Йо – так его в глаза называет господин Гуннар Мархель и про себя – Петер. Генерал устал от всего этого шума, треска, жары и необходимости делать что-то по указке, генералы этого ужасно не любят, они натерпелись за годы своего пути к генеральству от собственных генералов и теперь превыше всего ценят в себе право выбора между здравым смыслом и желанием своей левой ноги, – тем более трехкоронные генералы. – Хватит с нас на сегодня. Отсылай своих парней, и посидим с тобой, как прежде, помнишь, в Лондоне, в Брюсселе?
– Все помню, старина, – говорит господин Мархель, и голос у него расслабленный и теплый; жестом он отсылает Петера и операторов, и на сегодня рабочий день окончен.
* * *
Уже почти полночь, а небо светлое – север. Говорят, в июне здесь вообще не бывает темноты, только сумерки, и то не долго. Сейчас середина августа, и ночи наступают настоящие. Прохладно, но не потому, что земля остыла, просто небо здесь слишком близко, это от неба тянет холодом, а земля – земля еще очень даже ничего…
– А что, братцы, – сказал Петер неожиданно для себя, – не пойти ли нам на бережок да не посидеть ли? Что скажете?
– Пойдемте, – сказал Шанур, – как ты, Ив?
– Как все – так и я, – сказал Армант. – Ты же знаешь.
– Хотел удостовериться, – мягко сказал Шанур.
Петер почувствовал в этой скупой переброске фразами некий подтекст, что-то недоспоренное, недоговоренное – и интонация какая-то странная… Но ведь дружные ребята, явно знакомы сто лет и понимают друг друга с полунамека.
– Стоять! – раздался окрик. – Руки за голову! Пароль!
– Термит, – сказал Петер.
– Тараскон, – сказали из темноты. – Кто такие?
– Кино, – сказал Петер. – Имеем пропуск повсюду.
– Проходи, – часовой осветил их фонариком, мельком взглянул в пропуск, предъявленный Петером, и отступил в темноту.
– Кто это там? – спросили издали.
– Да киношники давешние, – ответил часовой.
– Ну, эти пусть идут, – разрешили там.
Несколько саперов сидели и курили в этаком гроте, образованном скалой, бетонным навесом и какими-то металлоконструкциями. Ничего почти не освещая, тлел костерок, несчастный крохотный костерок времен тотальной светомаскировки, лежала на газете наломанная крупными кусками гороховая колбаса «салют наций», да шла по кругу фляжка.
– Садитесь, мужики, – сказали от костра.
Мужики сели. Операторы вроде засмущались, а Петер, зная законы подобных сборищ, достал специально припасенную коробку матросских сигарок и пустил по кругу. Кто из саперов гасил свои самокрутки и подпаливал сигарки, кто совал их в нагрудные карманы про запас, но настрой теперь был только в пользу новоприбывших, фляжку передали им, им же протянули колбасу, а потом откуда-то из темноты возник дымящийся котелок, три жестяные кружки, и возник в воздухе неповторимый аромат крепчайшего чая.
– А вот сахара нет, – сказал один из саперов. – Чего нет, того нет.
Все почему-то засмеялись.
– А так даже лучше, – сказал Шанур. – Так вкуснее.
– И то правда, – согласились саперы.
Интересно, из чего делают этот ром? Петер отхлебнул еще, потом стал жевать «салют наций». Шнапс – я точно знаю – из извести. А это? Опилки или брюква. Да, или опилки, или брюква, больше не из чего…
– Где вы такой чай берете? – заинтересованно спросил Шанур.
– Э-э! – махнул рукой один из саперов – громадный мужик с рубцом во всю щеку. – Такие дела только раз удаются!
Все опять засмеялись.
– А хороший табак черти флотские курят, – сказал другой сапер. – Поутюжат соленую водичку, побаламутят, потом покурят, потом опять поутюжат. Чем не жисть?
– Нет, ребята, – сказал Петер. – Так тонуть, как они тонут, – нет уж, я лучше курить брошу.
– Видел? – спросили его.
– Сам тонул, – сказал Петер. – Холодно, мокро, страшно, мазут кругом – слава богу, подобрали.
– У нас тоже – как минные поля снимать, такого натерпишься, потом неделю ложку до рта донести не можешь, все расплескивается…
– Да, медом нигде не намазано…
– Медом-то да, медом нигде…
– По штабам хорошо.
– По штабам-то точно хорошо…
Кому на войне хорошо, а кому и не очень – это самая благодарная тема; эта и еще – что начальство само не знает, чего хочет. Вырыли, допустим, капонир. Вырыли. Ага. Подходит. Вырыли, значит? Молодцы, хорошо вырыли. Теперь по-быстрому все это обратно заровняйте, а капониры во-он там отройте… Да и вообще, этот мост – затея, конечно, грандиозная, что и говорить, но какая-то уж очень канительная…
– Нас-то будете снимать? – спросили Петера.
– Само собой, – сказал Петер. – Кого же еще, как не вас?
– А говорят, артистов пришлют.
– Да бросьте вы, какие артисты?
– Да вот говорят, мол, артистов… Лолита Борхен, говорят, тоже будет.
– Документальное же кино, хроника, – сказал Петер, чувствуя мимолетный холодок где-то в области души, ибо сценарий – сценарий-то уже пишется… – Не должно, – добавил он менее уверенно.
– А этот… черный – он кто? – спросили опять.
– Не знаю толком, – сказал Петер. – По должности – советник министра пропаганды.
– Так ведь мы не про должность…
– Не про должность еще не знаю, – сказал Петер.
– Вот и мы тоже опасаемся…
А потом как-то неожиданно и беспричинно развеселились. Армант принялся рассказывать анекдоты, и вышло, что был он великим анекдотчиком, недостижимым и по репертуару, и по артистизму. Разошлись далеко за полночь, вполне довольные собой, обществом и времяпрепровождением.
– Все, ребята, – сказал Петер в блиндаже. – Завтра подъем до восхода, поэтому спать сразу и крепко.
– Слушаюсь, господин майор! – ответил Шанур по-уставному, и Армант не выдержал, захихикал.
Эти два обормота засопели сразу, а Петер долго еще ворочался – одолевали мысли, сомнения, планы, хотя и знал он совершенно точно, что грош цена любым его планам в означенных обстоятельствах. Потом он уснул и сразу же проснулся, но было уже утро – то есть начинало светать.
Ополоснувшись из ведра, Петер растолкал молодежь и погнал их на видовку. Надо было снять метров двести видовки – пейзажи при низком солнце. На младших Петер не слишком рассчитывал, потому накрутил эти двести метров сам. Солнце встает, плоскогорье освещено, а в каньоне мрак, глубокий и непроницаемый, с высоты снял стапель, там копошатся люди, маленькие такие мураши; а на самом верху Петер нашел кое-что не менее интересное: бурили скважины в скале, в них на растворе загоняли двутавры, а потом к этим двутаврам приваривали мощные лебедки и наматывали на барабаны тросы, интересные очень тросы, Петер таких еще не видел: блестящие, ни пятнышка ржавчины, ни торчащей проволоки, хотя сами проволочки тонкие, едва ли не в волос толщиной; редуктор, электромотор, и кабель тянется вон в тот блиндаж, из которого выходит инженер Юнгман… Итак, инженер Юнгман в рабочей обстановке, в лучах восходящего солнца… есть.
– Уже работаете, – сказал Юнгман. – Хорошо.
– Когда же начнется? – спросил Петер.
– Через… – Юнгман посмотрел на часы. – Через пятьдесят минут.
Пойдемте.
– Инженер, – сказал Петер. – Объясните мне суть дела. Я же должен знать, на что обращать внимание.
– А вам не объясняли?
– Только политический аспект.
– Я думал, вы уже в курсе… Так вот: там, внизу, на стапеле монтируются и свариваются фермы моста. Разумеется, никакая ферма, как бы прочна ни была, не сможет выдержать своего веса при наращивании ее длины. Поэтому мы должны ее поддерживать. Отсюда, как с естественного пилона, ферма и будет поддерживаться особо прочными стальными тросами. Каждый трос способен выдержать три четверти веса одного звена фермы моста, поэтому каждое из них будет поддерживаться как минимум двумя тросами. Поскольку на последних этапах строительства из-за нарастания тангенциального коэффициента нагрузка на тросы, поддерживающие концевое звено, будет в три с половиной раза превышать его истинный вес, концевое звено будет крепиться четырьмя парами тросов, избыток прочности потребуется для компенсации собственного веса тросов, на случай возникновения автоколебаний… ну и прочего. Далее количество тросов на звено будет уменьшаться, и на последнем звене их будет минимум – два. Когда концевое звено упрется в противоположный берег, оно будет там зафиксировано, а затем, избирательно натягивая тросы и создавая сжимающее напряжение в ферме посредством домкратов, мы придадим мосту параболически-арочную форму, что позволит добиться его грузоподъемности в тысячу двести-тысячу четыреста тонн, то есть пустить по мосту колонну тяжелых танков с интервалом сорок метров, либо колонну грузовиков с интервалом шесть с половиной-десять метров. Таким образом, при движении танков со скоростью двадцать пять километров в час, а грузовиков – тридцать пять километров в час мы обеспечим переброску ударной танковой армии за четыре часа сорок минут. Я думаю, вам не надо объяснять, что произойдет при появлении в тылу противника ударной танковой армии?
– Не надо, – сказал Петер. – С этим мне все ясно.
Они спустились вниз на подъемнике, был тут, оказывается, и подъемник, и вовсе не обязательно было отсчитывать ногами полторы тысячи ступенек – да ладно уж… Саперы были построены, господин Гуннар Мархель черным вороном прохаживался в отдалении, младшие операторы тратили пленку, изощряясь в выборе точек съемки, и время подходило к назначенному, а генерала все еще не было. Наконец, опоздав минут на десять, он возник, стоя в рост в своем «хорьхе», инженер Юнгман рявкнул: «Смирно! Р-равнение – на средину!» – и стал было рапортовать, но генерал отмахнулся от него и, встав с ногами на сиденье, прокричал, надсаживаясь:
– Орлы! Саперы! Вперед! Да не посрамим! По местам!
Строй распался, саперы быстро разбежались по местам, протрубил горн – и что-то началось. Началось незаметно, неявно, но движение, раз возникнув, перекидывалось на еще неподвижное, как невидимый глазу огонь, и вот медленно, с натугой, с тяжелым скрежетом растревоженного стоялого железа тронулась в стапеле, выдвигаясь из него клыкастой маской, насаженной на решетчатую шею, концевая ферма, та, которой предстояло проделать весь путь над пропастью и впиться в тугую скалистую плоть противоположного берега – вражеского берега, вражьего края… По верху стапеля суетились саперы, цепляя тросы, пока еще свободно висящие, безвольные, тяжелые, – нет, уже натянулись, уже держат, уже звенят от натуги, тонкие и прямые. Генерал стоял неподвижно на сиденье своей машины, вскинув правую руку; Петер поймал его в видоискатель и удивился – глаза генерала были плоскими, застывшими, подернутыми тиной. Манекен это был, а не человек, дешевый лупоглазый манекен – но тут манекен шевельнулся, глаза мигнули, сосредоточились на чем-то и вновь расплылись – и Петер понял, что генерал просто мертвецки пьян с утра. Распоряжался всем инженер Юнгман, да и вряд ли могло быть иначе: его замысел, его саперы… Инженер мелькал везде, неутомимо и проворно, ненадолго задерживаясь на каких-то, видимо, особо ответственных участках, и понемногу начинало казаться, что их здесь очень много, этих инженеров Юнгманов.
Петер старался побывать везде, было тесно и неудобно, и никак не удавалось найти той точки, с которой можно бы было дать панораму событий, – да и не было, наверное, такой точки. Зато раз Петер сделал чудесный портрет Юнгмана, тот что-то говорил, показывая рукой, и на этот раз не требовалось ему кричать: «Держи лицо», лицо и так было что надо: вставшие дыбом короткие седоватые волосы, обширный лоб с залысинами чуть не до темени, округлый, как каска, и, как каска, нависающий над лицом, развитые надбровные дуги то ли совсем без бровей, то ли с чрезвычайно светлыми бровями, а ниже – пещероподобные глазные впадины; какие-то неживые, жесткие и малоподвижные, как у черепахи, веки, но под этими веками глаза – яростные, страшные, быстрые; острые обтянутые скулы, острый нос, почти безгубый маленький рот и нежный девичий подбородок, решительно не имеющий никакого отношения к прочим участкам лица. Когда он говорил, почему-то казалось, что щеки у него тонкие, как пергамент, – так они натягивались и сминались. Вообще, инженер был быстр и экономен в движениях и, кажется, очень силен, хотя производил на первый взгляд впечатление хилости. Петер потратил на него метров пятьдесят пленки и знал, что потратил очень не напрасно. Наконец генерала увезли. В последний момент он потерял лицо, пытался спорить с адъютантом, хватался за кобуру и вдруг заплакал. Петер видел, как Шанур, держа камеру у бедра, пытается снять этот эпизод.
В гудение механизмов, скрип и скрежет металла посторонний звук проникал тяжело и, проникнув, значение свое почти утрачивал; поэтому частый перебойный стук, напоминающий стук многих молотков в отдалении и вызывающий такое же мелкое и частое подрагивание под ногами, внимание на себя обратил не сразу. Только когда вокруг стали поднимать головы и указывать пальцами вверх, Петер догадался, что бьют зенитки. Небо было рябое от разрывов, в кого стреляли, было неясно, потом среди белых, быстро темнеющих комочков сверкнул огонек, не погас и стал падать, рисуя длинную бессильную черту; зенитки перестали стрелять сразу – самолет был один. Он упал далеко за каньоном, даже звук взрыва не долетел сюда; лишь несколько минут спустя над скалами поднялся тонкий столб синего дыма. Сначала он поднимался вертикально, потом резко переломился под прямым углом и потянулся на север – там, наверху, дул ветер.
– Я это снял, – сказал Армант Петеру, вернее, не сказал, а прокричал на ухо.
– Молодец, – крикнул в ответ Петер.
* * *
Работы не прекращались и ночью, саперы сменяли друг друга, работая в две смены по двенадцать часов. Быт саперов снимать было фантастически трудно – они размещались поотделенно в таких тесных блиндажиках, где не то что с освещением – с ручной камерой было невозможно повернуться. Поэтому по распоряжению генерала саперы в свободное от работы время соорудили декорацию: поставили просторный сруб без окон и без передней стены, внутри отделали его – не без фантазии, надо сказать: там были не только нары, но и стол, и пара плетеных кресел, и аквариум, в котором плавала деревянная утка, и кинопроектор. Саперы изображали там фронтовой быт, а потом уходили спать в свои норы, неуютные, но почти неуязвимые при любой бомбежке. Потом господин Мархель придумал эпизод с баней, и саперы построили баню; после съемок они продолжали баней пользоваться, баня понравилась, раньше мылись просто из ведра.
Побывал Петер и у зенитчиков. В районе строительства было собрано что-то около восьмисот стволов, из них половина – в непосредственной близости от моста. Однажды там его застал налет – даже не то чтобы налет, просто пара истребителей на малой высоте пыталась прорваться к мосту, а может, это были свои, заблудившиеся; потом оказалось, что огонь вели только малокалиберные орудия, – но от этого акустического удара он долго не мог опомниться.
– Как вы не шалеете от этого? – спрашивал он потом.
– Почему не шалеем? – ответили ему. – Шалеем.
Весь район был запретен для полетов, летчики, конечно, знали это, но иногда или теряли ориентировку, или выбора не было – когда тянули на последнем… Не так давно, рассказывали ему, пришлось сбивать ну явно свой бомбардировщик: он шел на одном моторе – куда уж тут огибать… Ну постарались, сбили чисто: по второму мотору, кабину не задели, экипаж выпрыгнул. Оказалось, в экипаже этом был командующий воздушной армией, генерал. Он тут же стал орать и требовать, чтобы ему под пистолет подвели того, кто стрелял, он ему растолкует, в бога душу, как ясным днем стрелять в самолет с имперскими опознавательными знаками. Он так шумел, что кто-то вслух засомневался, а надо ли было стрелять так аккуратно. От этого генерал еще больше раззадорился, стал требовать самого главного, кто у них тут есть, тогда вышел командир полка Шторм и голосом скорбным, но твердым сказал, что выполнял категорический приказ генерала Айзенкопфа, к коему генерала-летчика сейчас доставят. Генерал-летчик уехал, остальной экипаж напоили спиртом и положили спать, а на следующий день отправили восвояси. С генералом же летчиком произошла странная история: в штаб он вошел, а из штаба не вышел, и это абсолютно точно, потому что ребята с той батареи, что стоит там рядом, секли за этим зорко. Поэтому сейчас – со ссылками на писарей, шоферов, адъютантов – поговаривают, что генерал-летчик томится в подвале штаба, оборудованном под тюрьму; в том же подвале, но оборудованном под вертепчик, пьет по-черному с адъютантом генерала Айзенкопфа по особым поручениям майором Вельтом; в том же подвале преисполняется наслаждением посредством кинозвезды Лолиты Борхен; вынесен по частям в офицерских портфелях и сброшен то ли в каньон, то ли в нужник. И, надо сказать, это еще не самое странное, что происходит в штабе и вокруг него…
Мост был уже длиной около двухсот метров, когда случилась беда: лопнул один из гидроцилиндров домкратов. Струя масла под давлением триста атмосфер ударила в группу саперов, работавших на участке сварки, они собрались у трансформатора, что-то там не ладилось; пятерых рассекло, как сабельным ударом, остальные девятеро были ранены, покалечены, контужены, обожжены – трансформатор-то вспыхнул… Конечно, сработала блокировка, пожар погасили, масло теперь вытекало густой синей струей, нестрашной и безопасной, но работа остановилась. Запасной гидроцилиндр весил четыреста тонн, и установка его в такой тесноте была мероприятием, мягко говоря, трудоемким. Шанур, дежуривший в то время, умудрился почти все снять, но господин Мархель пленку отобрал и тут же засветил, не вдаваясь в объяснения.
Трое суток потребовалось саперам инженера Юнгмана, чтобы снять лопнувший гидроцилиндр и поставить новый. Это была адская работа, Петер был там, в самой гуще, то снимал, то, когда кричали: «Помогай!» – помогал: подбегал и подставлял плечо, или тянул, или наваливался… Никто, наверное, не уходил отсюда все трое суток, если становилось невмоготу, спали тут же, вповалку – час, два, не больше. Юнгман посерел лицом и, когда монтаж цилиндра закончили, потребовал – именно потребовал – у Айзенкопфа отдых для саперов; Айзенкопф отказал, поскольку из-за аварии аж на три дня выбились из графика. Ближе к вечеру господин Мархель устроил съемки в штабе. Петер сидел в уголке с камерой, а у стола в свете софитов решалась судьба двух якобы виновников аварии: помощника инженера Юнгмана, молоденького, только что из колледжа, паренька – его так и звали Студентом, – и саперного старшины. Суд вершили два майора из свиты Айзенкопфа и сам господин Мархель, почему-то в форме полковника кавалергардов и с приклеенными усами. Господин Мархель проинструктировал обвиняемых, как вести себя перед камерой, чтобы все выглядело естественно. Допрос начинался вроде бы с середины.
– Так вы признаетесь, что намеренно монтировали дефектный гидроцилиндр, заранее зная, что это приведет к аварии? – спросил господин Мархель.
– Да, – тихо сказал Студент.
Старшина кивнул головой.
– Громче, – сказал господин Мархель.
– Да! – сказал Студент громко.
– Да, признаю, – сказал старшина.
– Таким образом вы намеревались сорвать постройку моста в срок и дать противнику возможность подготовиться к отпору? – снова спросил господин Мархель.
– Да, – сказал Студент.
– Да, – сказал старшина.
– Вы действовали по идейным соображениям, или по недомыслию, или вас подкупили?
– Я вообще против войны, – сказал Студент так, как его научил господин Мархель. – Я пацифист.
– Мне пообещали поместье и сто тысяч динаров, – сказал старшина так, как его научил господин Мархель.
– Ясно, – сказал господин Мархель.
Он написал что-то на листочке бумаги и передал его одному из адъютантов. Тот прочел и подписал. Потом подписал другой адъютант. Господин Мархель встал.
– Именем Его Императорского Величества, – сказал он. – Согласно статье четвертой, пункт «д» вы, господин Валентин Болдвин, и по статье четвертой, пункт «с» вы, господин Иржи Костелец, в полном соответствии с положениями Процессуального кодекса Военно-уголовного Уложения, были подвергнуты допросу и суду тремя офицерами высшего и среднего ранга, имеющими допуск к проведению правоохранительных и судебных мероприятий. Каждый из вас признан виновным в инкриминированном ему деянии и приговорен к лишению жизни посредством расстреляния. Приговор привести в исполнение немедленно.
Студент побледнел, старшина чуть улыбнулся в усы. Вошли четыре солдата комендантской роты и лейтенант в белых перчатках. Сложив руки за спиной, Студент и старшина вышли. Старшина был спокоен, его забавлял этот спектакль, Студент нервничал, на пороге он оглянулся и попытался поймать взгляд или жест господина Мархеля, но тот углубился в бумаги, вполголоса обсуждая что-то с одним из майоров. Потом он поднял голову.
– А ты что сидишь? – вскинулся он на Петера. – Марш за ними!
Петер нагнал конвой. Впереди шел лейтенант, потом два солдата, потом осужденные, потом еще два солдата. Петер шел, снимая с руки, потом забежал вперед и пропустил их мимо себя. Получилось неплохо. Дошли до обрыва, лейтенант поставил осужденных на край (Петер снимал), солдат – напротив, встал сбоку и посмотрел на Петера.
– Снял? – спросил он.
– Нет еще. – Петер отбежал подальше и снял всю группу.
Раздался долгий автомобильный гудок. Стоя в машине и размахивая рукой, сюда несся господин Мархель.
– Стой! – кричал он.
Лейтенант пошел ему навстречу, но господин Мархель объехал его и остановился перед Петером.
– Слушай, майор, я подумал – а если дождаться заката, и тогда, а? На фоне заходящего солнца? Очень символично получится, как ты думаешь?
– Можно на фоне, – сказал Петер. Ему было все равно. Такие спектакли он просто презирал.
До заката оставалось с полчаса. Приговоренные и солдаты сели в кружок, закурили. Лейтенант стоял в стороне. Господин Мархель встал на самый край обрыва и, сложив руки за спиной, раскачивался на носках. Петер забрался в его машину, шофер приподнял голову, спросил «Куда?» и потянулся к ключу. «Спи, спи», – сказал Петер. Наконец господин Мархель решил, что антураж созрел, и велел всем строиться. Петер от обрыва снял солдат комендантской роты: в касках, с автоматами наперевес – очень воинственный вид; потом отошел так, чтобы в кадре были и те, и другие, и заходящее солнце тоже, отрегулировал рапид, крикнул: «Готов!»
– Именем Императора! – надрываясь, прокричал лейтенант. – Пли!
Коротко треснули автоматы. Старшина сразу стал падать навзничь, туда, в пропасть, а Студент поднял руку и будто что-то крикнул – хотел крикнуть, но не успел… Он упал лицом вперед, и солдаты, подойдя, сапогами спихнули его с обрыва.
Петер понял, что он все еще снимает, хотя пленка кончилась: индикатор горел, а он все давил и давил на спуск…
Он приходил в себя как-то послойно – вот ему казалось, что уже все в порядке, и то, что было на обрыве, – просто сон, от которого трудно избавиться, но потом приходило понимание, что сон – это не то, что было на обрыве, а то, что происходит сейчас, когда тебе кажется, что сном было то; потом он посмотрел отснятую пленку и окончательно убедился, что все это было наяву, но потом ему стало казаться, что пленку он смотрел во сне, а настоящая пленка еще лежит у Баттена непроявленная, а Баттен, по обыкновению, смотался куда-то, и найти его невозможно, потом приходил Баттен и говорил, что все давно проявлено, просмотрено и складировано, потом появлялся господин Мархель и требовал от Баттена реальной работы, а не ее имитации, и оказывалось, что непроявленных лент чуть ли не больше, чем проявленных, в записях Баттена разобраться было невозможно, потом Петер все-таки разыскал эту ленту.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.