– Сколько вы там пробыли?
– Часа три, не больше. Афоне же в школу вставать.
Вот на что ставка! Пал Палыч обернулся к братьям, Михеев тоже, и взгляд его умолял, заклинал, требовал. Игнат первым сообразил, чего он хочет: подтверждения фальшивого алиби. Потом сообразил и младший и заерзал на диване, словно стало припекать снизу. Оба в открытую маялись. Афоня пролепетал:
– Действительно… мне вставать…
– Хорошо так посидели, – подхватил Михеев. – С футбола всегда аппетит зверский, как будто сам мяч гонял.
Гнев поднял Пал Палыча из-за стола, бросил между ребятами и Михеевым с его горячечным, нестерпимым взором.
– Игнат! Афанасий! Были вы в пятницу в ресторане?
Афоня вытер мокрый лоб.
– Салат вот помню… и филе… – балансировал он на краю обрыва в ложь и ждал поддержки старшего, ждал от него знака – что дальше?
– Я не спрашиваю, что вы ели, я спрашиваю когда? В пятницу, десятого – да или нет, Игнат?
Глядя на него, Пал Палыч вдруг отчетливо понял, что если тот сейчас соврет, то на этом и упрется, хоть режь. С его характером не так стыдно, что соврешь, – стыдно признаться, что соврал!
– Однозначно, Игнат. Да или нет? Но прежде подумайте! Это не просто ответ – это поступок. Это будет решение!
Игнат сдался то ли Знаменскому, то ли сгущавшемуся вокруг ощущению непоправимой беды.
– Я не уверен… кажется, это было в субботу…
– Не успел трижды пропеть петух! – воскликнул Михеев. – Эх, Игнаша!
Тот съежился.
– Оставим Священное Писание. С вас вполне хватит Уголовного кодекса! – сказал Пал Палыч через плечо, празднуя победу. – Знаете, ребята, за что Серов получил нож в спину? Слушайте. Он увидел вас на стадионе в компании вашего друга. Он, вероятно, хорошо представлял себе, что это за человек. Серов махал вам, но вы не догадались подойти. Тогда он пошел вас предостеречь. Последние его слова были: «Надо предупредить парней насчет одного гада».
– Сергей Филиппович… – одними губами прошептал Игнат.
Михеев яростно ощерился:
– Неужели вы не видите: начальнику нужно раскрыть дело, а кишка тонка! Вдруг удача – подвернулся человек с судимостью! Вали на него, все равно замаранный! Где этот ваш Серов, Чернов, знать его не знаю, давайте очную ставку!
Пал Пальм пережил пронзительный миг печали и радости, сплавленных воедино. Серов умер – убийца пойман. Переждал, пока сердце нашло привычный ритм, и сказал с холодной душой:
– Вашего главного обвинителя нет в живых, и все-таки мы здесь. Безнадежно, Михеев. Вы уничтожили свою историю болезни, но кровь-то у вас прежняя. Удар ножом был слишком силен, вы порезались, кровь – ваша кровь – затекла под рукоятку и была исследована экспертом. Стоит теперь сделать сравнительный…
– Не верю! – заорал Афоня. – Ну, узнали бы мы, что Сергей Филиппович сидел, ну и подумаешь! Разве за это убивают?!
– Правильно, Афоня, спасибо! – просветлел Михеев.
Пал Палыч сел записать течение допроса. На бумагу ложилась схема диалога, лишенная жестов, интонаций, пауз. Вопрос – ответ, вопрос – ответ. Вот это сердечное «спасибо, Афоня» сюда, конечно, не попадет, как несущественное. Хотя ухо Пал Палыча его зафиксировало и запомнило.
И где-то парень был прав со своим выкриком «За это не убивают!». То есть убивают и не за то, совсем ни за что. Но в данном случае… Знаменский сознавал – мотивы сложнее, чем он обрисовал их ребятам. Пока далеко не все с Михеевым ясно.
В смежной комнате своим чередом двигался обыск. Кибрит подсвечивала ручным фонарем в пыльное пространство между стеной и немного отодвинутым буфетом. Томин исследовал его содержимое. Заглянул в чайник, в сахарницу. Начал тонкой струйкой переливать в тарелку сгущенное молоко.
Понятых он довольно настырно извлек из квартиры на той же лестничной площадке. Супружеская чета, сильно на возрасте. Мужа, лысенького и сонного, оторвал от телевизора, жену от постирушки, которую ей досадно было бросать. К тому же оба совестились (в чужое жилье на ночь глядя) и долго не могли взять в толк, какова их роль при столь пугающем и неприятном событии. Обыск! Мужу, судя по обрывочным репликам, померещился призрак тридцатых годов.
Впрочем, вел он себя лояльно, даже – презрев радикулит – помогал двигать буфет и держал для Зины стул, когда она полезла снять сверху керамическую вазу, где обнаружила трех дохлых мух и грязную соску-пустышку.
Жена же, сидевшая возле двери, была поглощена допросом. Не все долетало сюда внятно, не все она понимала, но сочувствовала жильцу своих соседей и мальчикам, что так горячо за него заступались. Молодой человек в милицейской форме, наверно, путает, не может этот представительный культурный мужчина быть уголовником. Правда, она расслышала, будто он раньше сидел, да ведь кто раньше не сидел.
Потом мальчики испугались, что ли? Милицейский работник сказал, что кого-то убили, мужчина на него закричал, худенький мальчик тоже закричал, а рядом муж раскашлялся, мешая слушать. Потом все замолчали, женщина вспомнила про обыск и, обернувшись, застала Томина за нелепым переливанием сгущенки.
Перед понятой Томин был в долгу за прерванную стирку и потому объяснил:
– Недавно в клубничном варенье нашел три бриллиантовых кольца.
– Нет, правда?
– Честное слово.
Он снял картон с початой банки консервов, потыкал туда вилкой, глянул на картон.
– Зинаида.
Гордая Маргарита среди гостей Воланда. Жирное пятно искажало ее фигуру, делало смешной.
– О! Надо показать.
Как положено, предъявила Пал Палычу и после разрешающего кивка старшему Никишину.
Он схватил гравюру, испорченную масляным кругом.
– Где вы нашли?
– Были шпроты накрыты. За буфетом есть еще.
Игнат бросился к буфету, покопался за ним, вернулся, держа несколько гравюр с налипшими ошметками паутины.
– Ни одна не продана! – воскликнул он, глубоко уязвленный.
– Прости, Игнаша! – взмолился Михеев. – Помочь хотел! Ведь просто так ты бы не взял. Ну, считай, я их купил!
– Консервные банки покрывать?! – Игнат шагнул к окну, за штору, отгородился от всех выцветшим бежевым полотнищем.
Афоня, болтун и непоседа, застыл на диване в каменной неподвижности, только хохолок подрагивал. Трудно переносят ребята разочарование, расставание с Михеевым. А впереди еще один удар. Пал Палыч пошуршал протоколом.
– Вернемся к убийству Серова.
– За каким дьяволом мне ваш Серов нужен? Даже ребенку ясно, что за это не убивают!
– Ребенок не знает, что такое восемьдесят седьмая статья.
– И незачем ему знать! Хватит ворошить мое прошлое! Я отбыл наказание – все!
Кибрит и Томин между тем принялись исследовать дно буфета. Он был высокий, громоздкий – явно переехал сюда из прежнего жилища, где располагался привольно, не достигая потолка, может быть, на метр. У хозяев либо не было средств на новую мебель, либо не отличали они старины от старомодности и почитали за ценность многоэтажный гроб с бутылочно-зелеными стеклами в дверцах. Это был наиболее обжитой Михеевым предмет обстановки, и обыск на нем задержался. Томин подстелил газету, лег на пол и ощупывал дно снизу.
– Ваш друг, – обратился Пал Палыч к бежевой шторе, – судился за изготовление фальшивых денег. Это и есть восемьдесят седьмая статья. – Игнатовы ноги в стоптанных ботинках переступили, словно ища опоры более прочной, чем пол. – И, думаю, хотел вернуться к прежнему. Но возраст не тот, сноровка потеряна. Понадобился помощник. И тут он разыскал вас. Есть подозрение…
Батюшки, что вытворяет глазами, испепелить готов!
– Гражданин Михеев, у меня будут ожоги. Так вот, есть подозрение…
Зиночка. Что-то выкопала… Ну конечно! То самое!
– Уже не подозрение, – сказала она, понимая, что прямо-таки артистически вписывается в ситуацию. – Это называется «следствие располагает убедительными доказательствами», – и повернула лицом к публике склеенную из нескольких фотографий сильно увеличенную двадцатипятирублевку.
– Обалдеть! – выдохнул Афоня.
– Была прикреплена снизу к дну буфета.
Игнат показался из-за шторы.
– Видите, расчерчена по зонам трудности. Заготовка для вас, Игнат.
Зина вышла, оставив на столе гигантскую купюру.
«Следствие располагает доказательствами, – думал Пал Палыч. – Располагает. А я и теперь не знаю, почему он убил… истинной причины. Серов открыл бы глаза. Да разве он сам не готовился открыть глаза? И скоро… Если б они с Игнатом уже печатали, Серов грозил разоблачением – то понятно. А так…»
– Вы ведь привязаны к ребятам, верно, Михеев? И во что собирались втянуть.
На Михеева будто кипятком плеснули.
– Я должен был отдать их вам, да?! Чтобы они надрывались, как все?! Приносили пользу обществу? Я не хотел, чтобы вы приносили пользу! – воззвал он к Никишиным. – Я хотел, чтобы вы по-настоящему жили, для самих себя! Чтоб все могли! Свободные, сильные! – и снова Знаменскому: – Плевать я хотел на ваше общество! Что вы можете им предложить? Им лично?
– То, что делает человека человеком. А не просто двуногим. С крепкими зубами, а иногда и с ножом. – Прописные истины на скорую руку. Михеев красноречивей. Но что-то надо отвечать. – Свобода… Совершать преступления? А потом расплачиваться годами за решеткой?
– Нет, Игнаша, клянусь! – страстно заговорил Михеев в последней попытке сохранить хоть что-то от отношений с ребятами. – Ты сделал бы мне одно клише! Одно-единственное клише – и все! И живи, как хочешь, пиши свои картины, остальное я беру на себя! Вам с Афоней идут чистые, настоящие деньги! Ведь все преступления ради денег, а это – самое честное: не взятка, не кража, никому в карман не лезешь, не отнимаешь. Делать деньги! Как таковые. Хрустящие, переливчатые! И ты властелин, король!
Он зашелся, застонал от картины несбывшегося счастья и в бешенстве потряс кулаками в сторону Пал Палыча:
– Ох, если б не вы, проклятые!
Из двери выглядывали понятые. Живой фальшивомонетчик! До конца дней хватит рассказывать.
– Если б не мы? Как, Игнат? – тихо спросил Пал Палыч.
– Н-нет… все равно нет… – Игнат швырнул на пол забытые в руке, поруганные свои гравюры.
«Как знать, хорошо, что мы поспели вовремя», – подумалось Знаменскому.
Афоня сполз с дивана, собирал гравюры, давясь слезами, что-то бормоча. Пал Палыч расслышал «благодетель» и, кажется, «санитар истории».
Михеев поник, раздавленный. И Пал Палыч чувствовал – не он уложил Михеева на лопатки, тот еще сопротивлялся бы, если б не отшатнулись от него ребята, не отвергли его.
На секунду возник Томин, вручил записную книжку и письмо. Книжку Пал Палыч полистал бегло – немногочисленные адреса и телефоны. Взял конверт. Чистенький, совсем свежий, он заключал в себе пожелтевший от времени, до ветхости затертый листок. Ему, пожалуй, лет пятьдесят. Но тотчас Пал Палыч поправил себя: тогда писали перьевыми ручками, с нажимом и волосяными линиями. Этот же листок истрепался потому, что хранили его не в ящике для бумаг, а долго-долго носили в кармане.
Пробежал первые строки. Письмо от женщины, с которой Михеев был когда-то близок. Вероятно, и его отложил бы Знаменский на потом: читать чужие письма – не привилегия, а обязанность следователя, всегда немного стыдная, особенно на людях. Но Михеев, громко задышал, заворочался, привлекая к себе внимание.
– Я вас очень прошу, Павел Павлович, – почти униженно произнес он, – наедине. Пожалуйста!
Все разоблачения претерпел публично и вдруг застеснялся давней любовной истории? Странный тип. Боится, что я процитирую ребятам набор интимных фраз?.. Ладно, уважим.
– Никишины, посидите в той комнате. Дверь за собой закройте.
Братья вышли. Пал Палыч дочитал письмо – надрывное, прощальное – осмыслил дату, подпись и концевую строчку:
«Мальчик здоров». Да-а, жизнь горазда на выверты!
– Афоня? – спросил он.
– Афоня, – трагически шепнул Михеев.
– И вы им не говорили?
– Ждал случая.
– Или приберегали для решительного разговора с Игнатом. Если заупрямится. Крупный козырь.
– Для вас, естественно… с вашей точки зрения, я зверь хищный… и ничего мне больше не надо. А я человек. Мне надо! – Он с тоской оглядывался на дверь, за которой скрылись Никишины, не стремился приукраситься во мнении следователя, просто рухнули все бастионы и прорвалось самое сокровенное. – Надо, чтобы на свете кто-то свой был… от кого хоть не прятаться. Не то что напарник, напарника проще заиметь… А тут свои, понимаете, свои! Вот они, нашел я их, и они меня приняли, разве нет? Из моих рук пили, ели, в рот мне смотрели, что я скажу… Только момента ждал, чтобы открыться… Почти семья…
– И тут появился Серов, – вставил Пал Палыч, направляя исповедь в русло допроса.
– Да, нанесло на мою дорогу.
– Почему же сразу с ножом? Или пробовали говорить с ним?
– Пустое дело. Он бы про меня такого нарассказал – на телеге не свезешь. Я в колонии жил соответственно. По тамошним законам. Либо ты – либо тебя. Чтобы выжить. Не знаю, насколько вы представляете…
Пал Палыч представлял. Зубами скрипел, думая, кем могут стать его подследственные, отбыв срок. Одна из тайных язв профессии: ловишь воришку – получаешь после колонии ворюгу, сажаешь хулигана – выходит бандит. Потому особенно жалко сумевших «завязать», как Серов.
– А Серов и там разговаривал на «ч». То есть…
В переводе с блатного – прикидывался честным.
– Увидал меня с ребятами, глаза выпучил, руками машет. Гадина. Ну и пришлось… А что еще я для них мог сделать, по-вашему? Что?! Сирые, голодные. Игнат – талантливый парень, значит, будет прозябать, жиреет одна посредственность. А Афоня… Гражданин следователь, отдайте мне письмо!
– Для чего?
– Порву. Не надо это уже. Ни им, ни мне. Разве теперь Афоня меня примет? Зачем я ему?..
Пал Палыч колебался. Негоже, конечно. Но приобщишь к делу – где-нибудь выплывет. На следствии, в суде. А ребята нахлебались горькой правды под завязку. Хорошо, если ее сумеют переварить. Взвалить на них еще альковные тайны родителей – нет, это слишком. Не всякая правда благотворна, от иной впору удавиться!
Он протянул письмо. Михеев осторожно разорвал его пополам и еще пополам – по светящимся сгибам. Лицо исказилось в гримасе, и Пал Палыч отвернулся.
Отворившаяся дверь впустила Томина.
– Эй-эй! Из-ви-ните! – он прыгнул и отобрал письмо, сочтя, что Пал Палыч недоглядел за допрашиваемым.
– Саша, я разрешил, – сказал Пал Палыч.
– Уничтожение вещественных доказательств на обыске? Ты, случаем, не переутомился?
Знаменский встал, притворил дверь.
– Это письмо матери Афони к его отцу.
– Он?! Отец Афони Никишина?
– Тише. Отец. Ну, подумай, каково будет парню? Для него это отрава. Для обоих отрава. И вообще, кому нужно знать? Адвокату, если захочет выжать слезу? Или обвинителю для пафоса. «Глубокое моральное падение подсудимого, не пощадившего собственного…»
Михеев переводил с Томина на Знаменского глаза умирающей собаки и по-нищенски держал на весу ладонь, прося письмо. Рука казалась дряхлой, как весь он сейчас, но это она двенадцать дней назад бестрепетно всадила нож в спину Серова. Легко представить, каким он был жестоким паханом в местах отдаленных, как повелевал жизнью и смертью заключенных, душил остатки достоинства и человечности. Он преподнес бы Никишиным свое прошлое живописно и значительно – умел красно говорить, умел подавать зло в обличье силы и свободы. Серов – успей он сделать это первым – рассказал бы все, низменно и страшно, с гадкими подробностями. И уже не отмылся бы Михеев от грязи перед ребятами, перед Афоней. Не обрел бы сына. Вот что решило судьбу Серова А. В., тридцати четырех лет от роду.
Томин повертел в пальцах клочки, сложил часть текста. «Пусть никогда не узнает… Прощай, не пиши…»
– Я не совсем понимаю.
– Она вернулась к мужу. Потом я сел. Письмо пришло уже в колонию.
Томин в сомнении тер подбородок. Между прочим, ради этого конверта он перетряс четыре полки пыльных книг. «Не в этом суть, разумеется… просто то, что выгодно преступнику, невыгодно нам… как правило».
– Пока не кончат с обыском, давайте составлять ваше жизнеописание, Сергей Филиппович, – взял Пал Палыч ручку.
«Уже по имени-отчеству?» – неодобрительно отметил Томин.
– Какое жизнеописание? – вяло ворохнулся Михеев.
Траурные круги у глаз. Борозды на лбу и щеках налились густой чернотой.
– Сгинул я. Был человек, и нет человека.
– Звучит гордо, а толку чуть, – в сердцах припечатал Томин, хлопнул на стол обрывки письма и ушел к Зине.
Михеев смахивал на головешку. Может быть, от этого сходства Знаменский ощутил себя чем-то вроде пожарного. Когда горит и рушится дом, заботятся, как бы не занялись соседние. А отстояв их, можно покопаться на пепелище: не уцелело ли и там что-нибудь?
Вот только недолго копаться – завтра он передаст дело в прокуратуру.