– То бишь упаковка? Неужели они сохранились?
– В хороших руках сохранились. Ну, мне пора.
Он прощается, уходит. Томин в задумчивости вертит чашку.
– Значит, мне всучили лимпопо… Большое спасибо за профессора, Зинуля.
– А почему «лимпопо»?
– Погоди, не сбей смысли… – Томин набирает номер. – Алло, Сергей Рудольфыч?.. Снова я, что приобретает уже хронический характер. Два слова: те вещи, о которых мы говорили, – они были в коробочках?.. А пресс-папье – нет?.. Все. Еще раз до свидания.
Кладет трубку, подпирает щеку кулаком.
– Как мне быть, да как мне быть… В бильярд Фаберже не выиграешь, купить не могу, время жмет… Зинуля, кипяток остался? Налей-ка еще. Что воды в рот набрала?
– Сам же велел молчать.
– Слушай, есть безумная идея. Что, если я попрошу задержаться попозже вечером и подыграть мне в маленьком спектакле?
– Хорошо попросишь – соглашусь. А в каком?
– По жанру это будет водевиль. Конечно, при условии, что начальство позволит.
* * *
Поздним вечером на Петровке, когда из лифта выходят Томин и Руднева, в пустынных коридорах нет никого, кто бы мог сказать: «Привет, Саша» или «Добрый день, товарищ майор». Спокойно можно чувствовать себя «Сашей с юга».
– Мы люди доверчивые, – говорит он, размашисто жестикулируя. – Но гордые. Покупаем настоящую вещь – не торгуемся. А хотят обмануть – из-ви-ни-те!
– Правильно, Саша! – воинственно поддерживает Руднева.
– Я за сервиз не обижаюсь, ладно. Но где один раз надули, там и второй раз могут, правильно?
– Еще как!
– Поглядел я на ваш портсигар и загорелся два заказать. Себе и старшему брату. Хоть я человек не бедный, однако это уже сумма!
– Я тоже не нищая, но такие деньги на ветер кидать – пусть другую дуру найдут!
Томин стучит в дверь:
– Кажется, сюда.
Слышен голос Кибрит: «Входите».
Они входят в криминалистическую лабораторию.
– Ты слишком долго ехал, милый. Я уже начала ревновать. – Кибрит окидывает Рудневу «женским» взглядом. – Здравствуйте. Меня зовут Зина.
Руднева энергично пожимает протянутую руку.
– Альбина.
Томин осматривается: батюшки, сколько тут всяких мудреных приборов! – написано на его лице.
– Значит, здесь ты и работаешь? – восхищается он.
– Присаживайтесь, Альбина. Что стряслось?
– Понимаете, приобрела портсигар Фаберже. Клеймо есть, вроде все на месте… – Она показывает Кибрит портсигар. – Но напало сомнение: вдруг что не так? Саша сказал, вы можете проверить.
– Давайте подумаем… Время обработки металла выяснить несложно. Попрошу девочек – проведут спектральный анализ. Я только возьму соскоб.
– А вещь не попортится?
– Нет, нам требуются буквально пылинки. Но как быть с проверкой клейма? Его ведь надо сравнить с подлинным.
– Зинуля, Фаберже есть в музеях.
– В Эрмитаже, в Историческом и Оружейной палате, – бойко цитирует Руднева.
– Тогда не проблема. Делаем фотографию клейма с вашего портсигара и сличаем с оттисками на музейных вещах.
– Академик! – восклицает Томин. – Лобзаю тебя!
Кибрит едва сдерживает смех.
– Шурик, перестань!
– Альбиночка не осудит.
– Чего там, дело житейское, – снисходительно улыбается Руднева.
– Если опасаетесь за него, – говорит Кибрит Рудневой о портсигаре, – пойдемте, будете присутствовать.
– Н-нет… уж понадеюсь на вас.
Кибрит уходит в смежное помещение.
– Сделает? – спрашивает Руднева, не спуская глаз с затворившейся за Кибрит двери; хоть и решила понадеяться, а сердце не на месте.
– Как в аптеке! – заверяет Томин. – Она каждый год отдыхает у нас на юге, в меня – по уши.
– Ну, если фальшивый, я ему устрою! Вселенная у него, видите ли, расширяется! Так сужу – с овчинку покажется!
* * *
– Добрый вечер, Зинаида, – входит Томин в лабораторию. – Вероятно, я вчера выглядел несколько?..
– Искупается результатом, – улыбается Кибрит.
– Да? Чем порадуешь?
– Ну, во-первых, серебро: переплавляли его от силы месяц назад.
– Красиво! «Мадам стройматериалы» получила портсигарчик с пылу с жару!
– Что она предпримет, когда узнает?
– Подождем сообщать, всех распугает… Ну, Зинаида, ты мне сдала очень крупный козырь!
– А про клеймо не желаешь послушать?
– Напиши заключение для следователя. Мне ситуация ясна.
– Не так все просто, как воображаешь. На портсигаре сегодняшнего изготовления стоит подлинное клеймо фирмы. Одно из старых московских.
Томин присвистывает:
– Ни малейших сомнений?
– Ну посуди, можно имитировать изгиб шерстинки, попавшей в заливку клейма? Или расположение крошечных воздушных пузырьков в букве «Ф»?
– Нда… Прелюбопытное разматывается дело!
* * *
А у полковника Скопина ход расследования вызывает сомнение.
– Вы не забыли, что ведете дело о краже картин? – замечает он, слушая доклад Зыкова. – Я слышу только о Фаберже.
– Надеюсь кружным путем прийти все-таки куда нужно. Если по дороге обнаруживаешь еще одно преступление, трудно закрыть глаза, товарищ полковник.
– Закрывать не надо, но держите в уме и главную цель.
– Уперся я в Цветкова и застрял. Хотя уверен, что он замешан, тем более что имел неприятности по линии фарцовки.
– Давно?
– Давно. Но контакты с иностранцами могли остаться.
– Томин видел наконец у Боборыкиных пресловутый лондонский фолиант? Краденый он или нет?
– Пока не выяснено, товарищ полковник. Томину обещали портсигар. При продаже, он думает, покажут книгу, и тогда он убедится.
– Ну хорошо. Я прервал вас на повести об исторических изысканиях. Продолжайте.
– Мы нырнули на шестьдесят лет назад. Удалось восстановить некоторые судьбы и разузнать кое-что про клейма. Одно, например, похоронено. В буквальном смысле – по желанию мастера было положено с ним в гроб. Еще одно сгинуло: в той семье война всех подобрала, а дом в сорок втором сгорел от зажигательной бомбы. Но повезло: нашли! – Зыков торжественно опускает ладонь на папку с делом.
– Что или кого?
– Дочку мастера, который перед революцией практически возглавлял московское отделение фирмы. Старушка говорит: цело клеймо. Отцова, говорит, память, разве я выкину? Начала искать, все перерыла – нету. Спрашиваем, когда она его последний раз видела. Говорит, давно. Тогда спрашиваем, не интересовался ли кто вещами после отца? Кому она их показывала? Раньше, говорит, жил по соседству хороший человек, понимающий, вот он интересовался. А теперь вовсе не с кем стало про старину поговорить. Мы намекаем: не он ли, мол, «того»? Старушка руками машет: «Что вы, редкий был человек». А звали того человека, товарищ полковник, Боборыкин Анатолий Кузьмич!
– Увлекательно. Но что тут служит доказательством? К одной старушке ходил один старичок. У старушки пропала печать. Похоже, старичок стащил. Если действительно он, то он же стянул и картины из музея. Так?
– Но при его широчайших связях, товарищ полковник, при финансовых возможностях он как раз годится в руководители крупной аферы!
– Годится – не значит является. Кто он в прошлом?
– Томин выехал в Ленинград. За прошлым Боборыкина.
* * *
– Моих нет, – предупреждает Муза, впуская в квартиру Кима.
– Вот и хорошо, я к вам, – потирает Ким озябшие руки.
– Ты опять бросил работу?
– Не могу я учителем рисования!
– Ишь! Алик может учителем, а он не может. Чайку вскипятить?
– Только демократично, на кухне.
Пока Музы нет, Ким вынимает и ставит на виду небольшую серебряную фигурку.
Возвращаясь, Муза замечает ее еще с порога.
– Что это?!.. – Она поспешно берет фигурку, осматривает и ощупывает – нет ли клейма. – Ох, даже напугал – почудился новый Фаберже!.. Твоя?
– Моя. Купил немного серебряного лома и поработал наконец в свое удовольствие. Как?
– Очень неплохо, Кимушка. С фантазией и со вкусом. С большим чувством материала. Приятно посмотреть.
– И только?
– Чего же тебе еще?
– «Приятно посмотреть»… Если на то пошло, это – выше Фаберже!
– Ну-ну, не заносись в облака, – смеется Муза.
– Да будь тут проклятый штамп – вы бы рыдали от восторга!
– Слушай, не строй из меня дурочку. – Муза достает пепельницу-лягушку и ставит рядом с фигуркой Фалеева. – Гляди сам. Сравнивай. Тебе не хватает школы, не хватает стиля, аромата эпохи. – Она оглаживает пальцами обе вещи. – И на ощупь совсем не то. Нашел с кем тягаться!
– Я-то ждал… – медленно, с надрывом говорит Ким. – Я-то вам верил, как оракулу… больше, чем себе! Где ваши глаза, Муза Анатольевна? Чем Фалеев хуже Фаберже?!
– Ну-у, наехало. Кто велит верить мне, как оракулу? В искусстве есть один непогрешимый судья – время.
Ким начинает нервно и беспорядочно метаться по комнате.
– Это я слышал, слышал. Естественный отбор – только посмертный. Надо, чтобы косточки твои сгнили, тогда человечество спохватится: был на свете большой художник Ким Фалеев. На шута мне посмертная слава, если сегодня я имею кукиш?
– Не нужна – не бери, – уже сердится Муза.
– Нет, возьму! Но возьму, пока живой! Искусствоведы обожают писать: «Умер в нищете и безвестности». Не желаю подыхать в безвестности на радость будущим искусствоведам!
Он хватает фигурку и срывается вон, только грохает входная дверь.
* * *
Вдруг как-то неожиданно в деле наступает перелом. Хотя начинается знаменательное утро с события не столь уж впечатляющего.
Когда Зыков возил студентов на опознание копий, с ним непременно пожелали встретиться члены общественного совета музея – они горели стремлением помочь следствию. Зыков и думать о них забыл, а они дали о себе знать по междугородке. Оказывается, объявили собственный розыск, списались с любителями живописи и выяснили, что Плющевскому музею предлагали купить две картины. Копии того Врубеля и Венецианова, что были перевешены Пчелкиным и уцелели.
– Те, что ворам не пригодились? – уточняет Зыков.
– Ну да. Предлагали письменно из Москвы. От имени Боборыкина. Прикрылись уважаемой фамилией, понимаете?.. Письмо? Нет, не сохранилось, так как музей отказался, нет средств… За что же спасибо? Это наше кровное!
* * *
Возвратившись в Москву, Томин в форме и с объемистым портфелем выходит из здания Ленинградского вокзала. Идти недалеко: вон уже знакомый шофер из Управления машет рукой от машины. И надо же тому случиться: в это время здесь оказался Цветков. Бесцельно скользнув взглядом по широким вокзальным ступеням, он обомлел: Саша с юга в милицейской фуражке!
Отъезжает машина, увозя Томина, Цветков бросается звонить. У Боборыкиных не берут трубку. Он стоит в будке и слушает длинные гудки, осмысливая размеры катастрофы.
У Боборыкиных некому подойти к телефону: Муза на работе, Альберт – тоже, а старик Боборыкин… сидит в кабинете Зыкова.
– Долгонько мы с вами болтаем о том, о сем, молодой человек, – произносит он неприязненно. – Да, бывают коллекционеры такие, бывают сякие. И художники бывают такие, сякие, пятые и десятые. Ваши вопросы не содержат ни малейшего криминального уклона. Между тем меня пригласили в качестве свидетеля. Позволю себе спросить: свидетеля чего? Чем Ван Дейк отличается от Ван Гога?
Раздается телефонный звонок: Томин сообщает о приезде.
– Багажа много? – осведомляется Зыков.
Томин излагает содержание приведенного «багажа».
– Теперь уж никаких сомнений, – говорит, наконец, Зыков, косясь на Боборыкина. – Здешние обстоятельства вам известны?.. Да, как раз занимаюсь, но не уверен. И даже то, что вы привезли… боюсь, это не удастся использовать, так сказать, в сыром виде… Вы хотите его прямо сейчас, параллельно?.. Согласен, давайте попробуем.
Положив трубку, Зыков с минуту молчит, затем возвращается к разговору.
– Вся наша беседа – только способ получше к вам присмотреться. Следователю простительно.
– Не знаю, я не следователь.
– А допустите, что следователь, и прикиньте: какие из ваших поступков, намерений способны меня заинтересовать.
– Я еще не впал в детство, чтобы забавляться подобными играми, молодой человек. Но, зная, что вы уже консультировались с моей дочерью…
– С ней консультировался не я.
– Нет? Впрочем, неважно. Очевидно, речь опять о пресловутой краже картин, которая не имеет ко мне ни малейшего касательства.
– Напрасно вы считаете, что краденые картины не имеют к вам касательства. – Зыков кладет руку на папку с делом. – Фамилия «Боборыкин» здесь фигурирует.
– Моя фамилия?!
* * *
У входа в Планетарий Томин ожидает Альберта. Он успел переодеться. Альберт выходит из Планетария, окруженный толпой ребят. Томин отступает и, оставаясь незамеченным, слушает и наблюдает дальнейшую сцену.
– Ну-с, никакого впечатления? – добродушно спрашивает Альберт.
– Не очень, Ал-Ваныч. Выросли мы из этого.
– Знаете, мой дед работал в Пулковской обсерватории. – Лицо Альберта становится задумчивым и строгим. – Иногда меня пускали посмотреть в телескоп. Вот там открывалось живое небо. С ума сойти! «Бездна звезд полна…». Ну, дуйте по домам.
Большинство ребят прощаются и гурьбой уходят, но четверо задерживаются.
– Ал-Ваныч, Воронцова-Вельяминова я прочел, а Фламмариона в библиотеке нет.
– Ладно, дам.
– Можно к вам на дом заехать? Я бы как раз до следующего кружка…
– На дом? Не стоит, Андрюха. Позвони, договоримся.
– Ал-Ваныч, специальный факультет астрономии есть? – спрашивает другой мальчик.
– Нет, только отделение на физмате.
– Туда разве пробьешься!
– А ты дерзай! Если мы себя сдуру не угробим, человеческое завтра – там. – Альберт указывает на небо. – И, может быть, там мы наконец поймем, кто мы и для чего…
– А ваш дед тоже был астроном?
– Нет, Маришка, механик. Что-то там налаживал, смазывал, чистил. Росточком тебе по плечо, словно гномик… Порой, ребята, мне кажется, я выжил в войну лишь потому, что понимал, над блокадным небом есть другое, вечное… Хотите, прочту стишок? Автор – один американец.
«Есть белая звезда, Джанетта.
Если мчаться со скоростью света,
Езды до нее десять лет –
Если мчаться со скоростью света».
Альберта любят мальчишки и девчонки, его ученики. У Альберта умные и добрые глаза. Альберт читает стихи!.. Вот так-то, инспектор Томин. Сколько ни живи на свете, а жизнь найдет, чем озадачить!..
«Есть голубая звезда, Джанетта.
Если мчаться со скоростью света,
Езды до нее сто лет –
Если мчаться со скоростью света.
Так к какой же звезде мы поедем с тобой –
К белой или голубой?»
– Объясните идейный смысл, – неожиданно заканчивает Альберт.
– Философская грусть о несбыточном.
– По-моему, наоборот, вера, что человеку в принципе все возможно!
– Рви в астрономию. Астрономии нужны оптимисты. Ну, пока, ребята. Звони, Синельников.
Школьники уходят. Альберт, оставшись один в скверике, закуривает, отвернувшись от ветра, а когда поднимает голову, – перед ним Томин.
– Ты откуда? – вскидывается Альберт.
– Вас поджидал.
– Да кто тебя сюда звал?!
– Служба.
У Альберта спадает с глаз пелена. Где Саша с юга, урюк, толстый кошель?
– Ха… – говорит он, даже не глядя на предъявленное Томиным удостоверение. – По мою душу из созвездия Гончих Псов?
– Я рассчитывал встретить только зятя Боборыкина и потолковать с ним… в закрытом помещении. Но теперь думаю – не лучше ли остаться на свежем воздухе и кое-что откровенно вам рассказать?
* * *
В кабинете Зыкова атмосфера накаляется.
– Связи с Плющевским музеем? – резко переспрашивает старик Боборыкин. – Впервые слышу.
– Почему же вы направили туда письмо с предложением купить эти две копии?
– Ничего подобного я не предлагал!
– Но сами копии у вас есть? Или были?
– Молодой человек, любой, кто меня знает, скажет вам: Боборыкин не то что на стену не повесит, но в дом не внесет студенческую мазню!
– Хорошо, допустим. В Плющевский музей обращались не вы лично. А кто-нибудь из членов семьи?
– Исключено!
– А мне кажется, что, напротив, очень похоже. Рассудите логически: музей мог согласиться. И кому он тогда выплатил бы деньги? Продавцу картин, не так ли? А продавцом числится Боборыкин.
– Что значит «числится»? Такие сделки оформляются официально.
– Вот именно, товарищ Боборыкин, вот именно! Это я и подразумеваю. Делая предложение от вашего имени, некто твердо рассчитывал на ваше участие.
– С тем же успехом, молодой человек, некто мог рассчитывать на фальшивую доверенность. Или еще на что-нибудь. Вам лучше известны ухватки жуликов.
– Так вы говорите, никаких связей с Плющевским музеем не было? Вынужден уличить вас во лжи. Вот справка, что в свое время музей приобрел у вас картину Перова.
* * *
Муза в расстроенных чувствах. Нетерпеливо переступая с ноги на ногу, она разговаривает по телефону.
– Ну говори, Ким, говори скорее… Простить?.. Ладно, прощаю, не первый раз… А за что за другое? В каком смысле за будущее?.. Что?.. Куда ты уходишь?.. Ничего не разберу. По-моему, ты под градусом… Хорошо-хорошо, я постараюсь тебя понять. Протрезвишься, тогда звони… Да не до тебя мне сейчас!
Муза спешит в спальню, где лежит на кровати одетый Альберт.
– Алик, что случилось? Что ты лежишь-молчишь, сердце надрывается смотреть… Ну Алик, ну родненький, что с тобой?!
– Я слушаю голоса давно умерших.
Муза хватается за спинку кровати.
– Что?.. – И, не дождавшись продолжения, робко спрашивает: – Алик, а покушать ты не хочешь?
Хлопает входная дверь. Муза выбегает в прихожую. Разгневанный Боборыкин швыряет ей на руки пальто.
– Папа, где ты был? Я вся переволновалась. Ни записки, ничего…
– Твой благоверный идиот дома?
– Ну вот – один пришел не в себе и второй туда же. В чем дело?
– Зови этого негодяя.
– Не позову, он лежит. Даже есть не хочет. Чем он тебе не угодил?
– «Не угодил»? Да ты знаешь, что он сделал? Осрамил, опозорил, замарал мое имя!
– Успокойся, папа, успокойся, на тебя не похоже так волноваться. Сядь хотя бы.
– Я три часа сидел, ноги свело. Три часа мне задавали оскорбительные вопросы. И все из-за этого негодяя! В мои годы!
– Но где?
– На Петровке, Муза, деточка, на Петровке тридцать восемь. Явился вежливый молодой человек, попросил дать небольшую консультацию, внизу ждала машина. А консультация обернулась допросом…
От пережитого старик запоздало всхлипывает. Муза бросается к нему, целует руки.
– Бедный папочка!.. Да как они посмели!..
Боборыкин, увидя Альберта в дверях, вновь распаляется гневом:
– Этот человек… этот проходимец… этот твой Алик… Недаром я предостерегал тебя еще двадцать лет назад!.. Муза, он замешан в краже! В той самой, где «Инфанта» Веласкеса. Он связан с воровской шайкой!
– Папа, опомнись… – отшатывается Муза. – Алик, почему ты молчишь?
– Он молчит, потому что нечем оправдываться. Тебе нечем оправдаться, ворюга! Я видел в кладовке эти копии Врубеля и Венецианова, которые ты потом сватал в Плющевский музей. Мне теперь все понятно задним числом. Все твои шушуканья с Цветковым и пачки денег. Наскучило работать у тестя на процентах, да? В моем доме, в моем доме жулик и аферист! Фамилию Боборыкина станут трепать на перекрестках! Видеть тебя не могу… перед лицом этих вечных творений, – трагическим жестом он обводит увешанные картинами стены.
– Алик?.. – шепчет потрясенная Муза. – Неужели… Алик!!
– Хватит! – обрезает Альберт. – Теперь я поговорю. Такой у нас будет вечер монологов. Перед лицом этих вечных творений. Да, я жулик и циник. Я веселый аферист. Я задумал артистическую операцию по изъятию картин, стоимость которых выражается шестизначным числом. И совесть не гложет меня при мысли о многих «жертвах искусства». Но я надувал сытых. Сытых, жирных и благополучных. А ты, стервятник? Вспомни, кого грабил ты, вымогатель у одра умирающих! Полковник Островой завещал тебе четыре полотна. Четыре! Где ты взял остальное? За полстакана крупы, за шесть кусков сахару… или просто так, у кого не хватало сил сопротивляться? Ммм… – мычит Альберт как от свирепой боли. – Он был, видите ли, самоотверженным хирургом. Да ты был завхозом в госпитале, подлюга! Ты помнишь Романовского? Профессора Романовского, а?
– Если ты немедленно не прекратишь… – начинает Боборыкин, выкатывая глаза, но не находит, чем пригрозить.
Муза в ужасе держится за голову.
– Папа, о чем он?
– Вероятно, о том, что, несмотря на дистрофию и ужасы блокады, деточка, я имел мужество…
Но Альберт не дает ему свернуть на накатанную дорожку:
– Заткнись, мародер! Не было у тебя дистрофии. До госпиталя ты заведовал базой райпищеторга. Она сгорела, но твой домик уцелел, и подвал, и не знаю, что в подвале, – только дистрофии у тебя не было! Ты шастал с мешком по заветным адресам. А Питер горел. Бомбежку девятнадцатого сентября я до сих пор вижу во сне… как я тушил зажигалки… вот такой мальчонка. А ты? Ты небось радовался, что фрицы сделали тебе светло?!
Муза ощупью находит стул и садится. Никогда не видела она Альберта таким исступленным.
– Дистрофия была у нас с дедом, когда мы едва дотащили мать до ближайшего фонарного столба. Так хоронили, помнишь? Полагалось класть ногами к тропке… Это не ты – я «бадаевскую землю» сосал! – Альберт оборачивается к Музе. – Не слышала? Осенью сорок первого сгорели продовольственные склады. Горело масло, горел сахар и тек в землю. Ее потом сообразили копать… Не было у тебя дистрофии, стервятник! Когда ты пришел к Романовскому, тот едва дышал. Ты сунул Тициана в мешок и ничего не дал, ни крошки!
– Где ты подобрал столь гнусные измышления? – Боборыкин пытается изобразить негодование.
– Нашлось кому рассказать… Дочь Романовского еще застала его в живых в тот день. Он успел прошептать.
– Откуда ты это приволок?
– Из надежного источника.
Боборыкина трясет от злости, но по реакции Музы он чувствует, что моральный перевес не на его стороне, и сбавляет тон:
– Послушай, Альберт, твои обвинения глубоко несправедливы. Кто-то прошептал в предсмертном бреду! По-твоему, я чуть ли не украл Тициана, в то время как я его спас. Дом через неделю был разрушен снарядом, я видел развалины. И дочь Романовского еще предъявляет претензии? А что она сделала для сохранения бесценного полотна? Ничего! Это я прошел полгорода, нес картину под обстрелом, собой заслонял. И это сейчас она бесценная, а тогда, в Ленинграде, не стоила ломаного гроша. Никакая картина ничего не стоила. Я из своего пайка отдавал людям самое дорогое: пищу, а значит, жизнь. Я все получал на основании добровольного обмена, и мне еще были благодарны. А то, что на чаше весов в те дни равно весили Тициан и горстка крупы, – извини, войну устроил не я. И пусть дочка Романовского, которая наговорила тебе ужасов, катится со своими претензиями куда подальше!
– Мне не дочка наговорила. Инспектор МУРа. Он разыскал в Ленинграде Полунова. Улавливаешь? – злорадно спрашивает Альберт.
Пауза. Боборыкину уже не до того, чтобы сохранять лицо. Он оценивает ситуацию чисто практически – и приободряется.
– Не напугал. Пусть твой инспектор вместе с Полуновым тоже катятся подальше. Пусть он попробует со своими сказками забрать у меня хоть один холст! Срок давности, Альбертик, до того истек, что весь вытек. Думай лучше о себе.
– Ай нет! Коли дойдет до суда, я тебя утоплю по уши. На то есть «золотой период» Фаберже. Забыл, тестюшка? А за него полагается с конфискацией.
– Надеюсь, хоть это мы не будем обсуждать при Музе? – пробует Боборыкин остановить Альберта.
– Решил пощадить ее чувства? Не поздно ли? – Альберта сейчас остановить нельзя. – Сожалею, Муза, еще одно разочарование. В нашем семейном бюджете была хорошенькая доходная статья – «взлет Фаберже». Лил его Ким, сбывал я, а папочка ставил клеймо. Всегда собственноручно. Он запасливый, папочка, чего только не нахапал, по жизни шагая. За что ему и причиталось шестьдесят процентов барыша, мне – двадцать пять, а Киму, соответственно, – пятнадцать.
Кажется, сказано все. Но следует еще один удар, и наносит его Муза:
– Самое смешное, – говорит она медленно, – что Ким, кажется, пошел с повинной. Я теперь поняла, про что он говорил.
– Ай да Ким! – восклицает Альберт, почти с восхищением.
* * *
Ким исповедуется Скопину:
– И вот она ставит рядом двух моих Фаберже: одного с клеймом, другого без клейма – и начинает наглядно объяснять, чем клейменный лучше неклейменного! Конечно, дело не в Музе. Но когда понимаешь, что ты не ниже, если не выше старого мастера, а им тебе тычут в нос… считают недостижимым идеалом… Почему, скажите мне, Фалеев должен преумножать славу Фаберже? Почему Фалеевым – Фаберже восторгаются, а Фалеева как такового снисходительно похваливают – и только? Разве лет через пятьдесят не может взорваться мода на Кима Фалеева? Да что через пятьдесят – завтра, сегодня же, если б только до всех этих рутинеров дошло… Но нет, даже Муза не принимает меня всерьез!.. нужен «автограф» Фаберже, чтобы она увидела. Понимаете?
– Коротко говоря, взбунтовался талант, униженный необходимостью прикрываться чужим именем. Так?
– Так. Это проклятое клеймо отняло у меня вещи, в которые я вложил душу. Поди теперь доказывай, что их сделал я. Потому пришел к вам.
– Рад. Но впервые сталкиваюсь с подобным способом самоутверждения.
– Способ верный, – продолжает Ким. – Будут собраны произведения, которые называют вершиной Фаберже, и суд официально установит мое авторское право на них. Ладно, сколько-то я отсижу. Зато вернусь пусть скандально, но прочно известным художником!
– Вы знаете, кому были проданы ваши произведения?
– Здесь все перечислено, – Ким кладет на стол листок.
– А как давно началось сотрудничество с Боборыкиными?
– Месяцев пять назад. Пошло с портсигаров, потом почувствовал, что способен на большее…
– Примерно тогда у них и появилась книга «Искусство Фаберже»?
– Не скажу, не уверен.
– Но вы ею пользовались?
– Естественно.
– Не заметили случайно какой-нибудь отметинки? Библиотечная печать или надпись, повреждение?
– Как будто нет. Ее берегут.
– Ну что ж. Следователь запишет ваши показания, а там решим.
Ким по-детски приоткрывает рот.
– Разве меня… разве не задержат?
– Полагаю, пока это не обязательно.
* * *
У Боборыкиных продолжается объяснение, но теперь обличать взялась Муза:
– Интересно, что за всеми криками никто не подумал обо мне. Ни ты, ни ты. Очень интересно. Что вам до Музы – пускай себе пляшет, как хочет, правильно? Главное – доказать, что один другого хуже. Оба вы хуже, оба! Я тебя превозносила до небес, папа, я на тебя молилась! А ты? – Она оборачивается к Альберту. – А ты? Ну зачем тебе понадобились эти картины? Зачем?!
– Скука заела.
– О-ох… славно развлекся. Что же вы со мной сотворили, мужичье вы окаянное! Всю душу разорили, все рушится, семья рушится…
– Боюсь, Муза, семьи не было. Я рос в казенном приюте, но я помню, что такое семья. Дом, хозяйство, уют. И – дети. Дети, Муза. Дети!
– Я не виновата, что их нет! – вскрикивает Муза.
– Не верю и никогда не верил. Чтоб ты – да пеленки стирала? Кашку варила? Нет. Тебя устраивало, что никто не шумит, не бегает, не мешает папочке, не бьет хрусталь. Какая там семья! Антикварная лавка Боборыкин и К°. Здесь не моют полы, не белят потолок, не открывают окна. Краски могут отсыреть, пересохнуть, простудиться… Пропади они пропадом!
Муза сникает. Обычные высокие слова об искусстве, которыми она отбивала подобные упреки, больше не имеют силы в доме Боборыкина.
– Папа… что же будет?
– При любых условиях твое положение гораздо легче, Муза. Ты останешься в стороне.
– А с чем я останусь в стороне? Если суд?.. Отца потеряю, мужа потеряю, репутации лишусь. Чего легче! Конфискуют имущество. Пожалуй, и с работы погонят. А я еще и в долги влезла, купила вашего фальшивого Фаберже!
– Тебя честно предупреждали.
– Куда честней! Ох, батюшки! – уже совсем попросту, по-бабьи бранится и причитает Муза. – Вас заберут, так я даже не знаю, где что лежит. У каждого подлеца своя заначка! Вы обо мне не думаете, а вам еще Муза ой как понадобится! Адвокатов запросите, передач запросите. С девицами он по ресторанам бегал! – наскакивает она на Альберта. – На казенных харчах девиц забудешь, жену вспомнишь… Ну за что, за что мне это? Я же ничего не знала! Ни в чем не участвовала!
– Не скромничай, душечка. Ты помогала процветанию фирмы. И, конечно, чувствовала, что в доме нечисто.
– Но не до такой же степени! Не до такой же!..
* * *
Опустошенный, безучастный лежит Альберт на диване и смотрит в потолок. А отец с дочерью трезво и уже почти дружно обсуждают положение.
– Опасность надо оценивать без паники, – успокаивает себя и Музу Боборыкин. – Судя по вопросам следователя, твердых улик пока нет, только зацепка про Плющевский музей. О том же свидетельствует приватный разговор инспектора с Альбертом. Это ход, рассчитанный на психологический эффект. Когда человека есть основания брать, его берут без выкрутасов. – Он поглядывает на Альберта, надеясь втянуть его в беседу.