Ольга Лаврова, Александр Лавров
Любой ценой
В тюремной камере, которая служит для содержания под стражей до суда, – двухъярусные койки, небольшой тяжелый стол, четыре тумбочки, четыре табуретки. Высоко расположенное, забранное решеткой окно. И все. Вынужденное безделье, глухота грязноватых стен. Скучно. Нервно: судьба еще не окончательно решена. Люди, что рядом, с тобой временно, ты им никто, они тебе – никто. Словом, скверно…
В камере трое. Один – молодой коренастый парень, другой, долговязый, – постарше. Третий – лет сорока, с мягко очерченным лицом и живыми карими глазами. Это Тобольцев, подследственный Знаменского.
Компания «забивает козла». Игра идет без азарта, под характерный «камерный» разговор.
– Сейчас главный вопрос – как она меня видела: спереди или сбоку, тревожится парень. – Если сбоку, пожалуй, не опознает, а?
– Одно из двух: либо опознает, либо не опознает, – говорит Тобольцев.
– Если опознает, скажу, что полтинник на том месте обронил. Поди проверь, чего я искал.
– Ну-ну, скажи, – Тобольцев спокоен, почти весел.
– Хорошо тебе, Тобольцев. Твоя история смирная, бумажная. А ему думать надо!..
– Не думать, а выдумывать, – роняет Тобольцев.
Парень вскидывается:
– Да если не выдумывать, это ж верный пятерик! Тогда все, что там, – машет он на окно, – все только через пять лет! Через пять лет, ты понимаешь?
– Понимаю. Я отсюда тоже не на волю пойду.
С лязгом открывается дверь, арестованные встают – положено. Конвоир вводит новичка. Тот упитан, смазлив, с юношеским пушком на щеках; одет щеголевато, на плече сумка иностранной авиакомпании.
– Старший по камере! – вызывает конвоир. Тобольцев делает шаг вперед. – Укажите койку, объясните порядок поведения.
– Слушаюсь, гражданин начальник, – говорит Тобольцев.
Дверь запирается, щелкает глазок. Холина молча разглядывают: он кажется чужаком здесь, среди заношенных пиджаков.
– Здравствуйте, – с запинкой произносит Холин.
– Здравствуйте, – вежливо отзывается Тобольцев.
– С благополучным прибытием! – фыркает парень.
– Раз прибыли, давайте знакомиться.
Холин поспешно протягивает руку.
– Холин, Вадим.
– Тобольцев.
Холин оборачивается к парню – тот демонстративно усаживается за стол, а долговязый вместо руки Холина берется за его сумку.
– Разрешите поухаживать… Ишь, вцепился в свой ридикюль. Там указ об амнистии, что ли?
– В основном белье, – Холин пугливо выпускает сумку. – Есть хорошие сигареты, – Холин, торопясь, лезет в карман, пускает пачку по кругу.
Парень с удовольствием затягивается.
– Каким ветром в нашу преступную среду?
– Даже не знаю… взяли прямо на улице, совершенно неожиданно… Говорят, «по приметам»…
– Садись, – приглашает Тобольцев. – И, вообще, начинай учиться сидеть.
Холин осторожно опускается на табурет.
– А все-таки – за что ж такого молодого и культурного?
– Не говорит – не приставай, – урезонивает парня Тобольцев.
– Нет, пожалуйста… но ведь меня, собственно, ни за что… Нет, вы не смейтесь. Ну якобы я кого-то ограбил, чуть ли не убил… а я там даже и не был, честное слово!
– Якобы кого-то якобы ограбил. Может, при якобы свидетелях? И дома якобы вещи нашли?
Оба – молодой и пожилой – гогочут. Рады развлечься.
Холин снова встает, озирается: нары, зарешеченное окошко, чужие руки роются в его сумке… И этот издевательский смех.
– Нет, я тут не смогу, – отчаянно говорит он Тобольцеву. – Я должен вырваться! Любой ценой!..
– Бывалые люди утверждают: вход руль, выход – два, – серьезно сообщает Тобольцев.
* * *
Рабочий стол Знаменского завален пухлыми бухгалтерскими папками. Расчищен только уголок для диктофона. Крутятся кассеты, доверительно звучит
негромкий, чуть картавый говорок Тобольцева. Знаменский сосредоточенно вслушивается, останавливает запись, думает. Стучат в дверь.
– Входите!
Появляются Томин и Кибрит. Вид торжественный.
– Дорогой Паша! – начинает Томин. – Знаешь ли ты, что пятнадцать лет назад, день в день…
– Может, мне тоже встать? – озадачен Знаменский.
– Пожалуй. Так вот, пятнадцать лет тому назад… что произошло?
– Мм… Всемирный потоп состоялся несколько раньше. Чемпионат Европы наши выиграли позже…
– Безнадежно, – смеется Кибрит. – Пал Палыч, пятнадцать лет назад ты впервые пришел на Петровку!
– Да бросьте!.. Неужели целых пятнадцать?..
– Да, поздравляем.
– От благодарных сослуживцев! – говорит Томин, водружая поверх папок новенький «дипломат», который прятал за спиной.
– Ну прямо с ног сбили. С вашего позволения… – он садится на диван.
– А ты помнишь свой первый протокол. «Я, такой-то и такой-то…»? – спрашивает Кибрит, пристраиваясь рядом.
– Еще бы!
– А первого подследственного помнишь?
– Первое дело, Зиночка, я не двинул с мертвой точки. Подследственных у меня вовсе не было. Только потерпевший. Но потерпевшего вижу как сейчас.
Длинный, энергичный блондин по кличке «Визе»… однорукий. Он лежал с ножевым ранением в больнице на Стромынке. Посмотрел на меня умными глазами и
очень любезно объяснил, что пырнули его свои же блатные дружки, но он надеется выздороветь. А когда выздоровеет, то сочтется с кем надо без моей помощи. И он таки, наверное, счелся. Хватило одной руки!
– Рассказываешь, как о первой любви, – хмыкает Томин.
– Да ведь и сам помнишь первого задержанного.
– Увы. Ma-аленький такой спекулянтик. До того маленький, до того хлипкий и несчастный – прямо неловко было вести в милицию. Я вел и очень, очень стеснялся… пока в темном переулке он не треснул меня промеж глаз и не попытался удрать. И так, знаете, резво…
– А мне поначалу доверяли такие крохи, что и вспомнить нечего, – вздыхает Кибрит. – Знаешь, Пал Палыч, когда-то ты казался мне удивительно многоопытным, почти непогрешимым! С тех пор въелась привычка величать по имени-отчеству.
– Между нами, первое время я и себе казался многоопытным. Не сразу понял, что за каждым поворотом подстерегает неожиданность. За любым.
– Вообще или конкретно? – уточняет Кибрит, почуяв в тоне горчинку.
– Конкретно. Есть минут пять?
– Знаменский нажимает кнопку диктофона, с легким жужжанием перематывается лента. Новый щелчок – и возникают голоса:
– Гражданин следователь, я, конечно, для вас ноль…
– Ну почему так, Тобольцев?
– Да ведь должность моя самая простецкая и преступления соответственные. Чего со мной беседовать? Даже по делу интерес небольшой – двадцатая спица в колесе… А если про жизнь, то какая моя судьба? Сплошная глупость. Но вы… вы сейчас очень важный для меня человек. Только и жду, что скажете да как посмотрите… Я ведь двум детям отец! На мне долг неимоверный, а я – вот… Эх!..
Знаменский останавливает запись.
– Диагноз?
– Очень искренно, Пал Палыч, – говорит Кибрит.
– Этой записи полтора месяца. Были на полном доверии. А неделю назад Тобольцев отказался выйти из камеры на допрос.
– И потому ты забуксовал в бумажных дебрях? – Томин кивает на горы папок.
– Да нет, «заело» чисто по-человечески.
* * *
И как еще заело! Все уже в этой хозяйственной тягомотине распутано, рассортировано, еще чуток – и с плеч долой. Поведение Тобольцева ничего не
изменит. Но – весьма любопытно. Да и самолюбие задевает.
Надо вызвать его сюда, решает Знаменский. Давненько в тюрьме, смена обстановки встряхнет.
Однако если б Знаменский понаблюдал, как Тобольцев в сопровождении конвоира поднимается по внутренней лестнице Петровки, то понял бы, что номер не удался. Явственно постаревший, безучастный, Тобольцев не проявляет никакого интереса к окружающему, свойственного любому человеку, запертому в четырех стенах и вдруг попавшему «наружу». К Знаменскому он входит не здороваясь и мешковато садится у стола.
– Неделю назад я оставил вас в покое, Василий Сергеич, думал, накатило нелюдимое настроение. Но сегодня, вижу, вы тот же. Объяснять ничего не намерены?
Тобольцев молчит.
– Вы слышите меня, Тобольцев?
– Да, гражданин следователь.
Знаменский открывает одну из папок. Пустяки в ней, предлог, чтобы Тобольцева раскачать.
– Осталось уточнить пять-шесть цифр. Они пока со слов Беляевой. Она возлагает на вас вину за приписки в нарядах с июля по сентябрь. Вот, ознакомьтесь.
– Вы мне зачитывали на прошлом допросе, – не поднимает головы Тобольцев.
– Да. И тогда вы собирались опровергнуть ее показания. Так? Почему не слышу ответа?
– Все верно говорите, гражданин следователь.
– И что же, Василий Сергеич? Будете опровергать?
– Как хотите… Как проще.
– Я ищу не простоту, а правду, – сердится Знаменский. – Убедите меня, что Беляева лжет.
– Июль и половину августа я был на втором участке, – безо всякого выражения сообщает Тобольцев. – Там велись срочные работы, и был приказ по тресту. На первом и четвертом участке в то время я не бывал и нарядов не закрывал.
Знаменский переворачивает несколько листов дела.
– Но вот подшит наряд, на нем подпись: «Тобольцев». Рука ваша или нет?
– Тобольцев равнодушно взглядывает.
– Моя, гражданин следователь. Подсунули, небось, среди бумажек, подписал дуриком.
Знаменский всматривается в Тобольцева, почти не слушая его.
– Василий Сергеич… Что стряслось?
Обойдя стол, он становится перед Тобольцевым, чтобы попасть в поле его зрения.
– Что на вас навалилось?.. Вы здоровы?
Тобольцев роняет лицо в ладони:
– Пал Палыч… очень прошу… свидание с детьми.
* * *
Случается, когда Пал Палычу нужно что-то понять и об этом можно рассказать, не нарушая служебной тайны, он советуется с матерью. Подследственные – частенько люди с изломанной психикой, а Маргарита Николаевна – чуткая женщина, да к тому же психиатр. Вот и сегодня встревожил Пал Палыча Тобольцев, и дома покоя нет.
– А ты не усложняешь, Павлик? – за разговором Маргарита Николаевна хлопочет на кухне. – Может, просто реакция на окончание дела? Пока следствие, голова занята: как сказать, да что сказать. Человек до поры мог почти не думать о наказании. А теперь заслониться нечем, и разом навалилось то, что ждет. Вот и срыв.
– Это, мать, не про Тобольцева. У него другая тактика выживания: чего нельзя миновать, к тому надо приспособиться. Мы с ним толковали о суде, о колонии, он был готов все это перенести.
– Стало быть, что-то личное… дурное известие… Достань столовую ложку.
– Я бы знал. Мне обязаны сообщать то, что сообщают ему.
– Ну, не герметически же он закупорен. Плохая новость щелку найдет.
– Да все, что могло случиться плохого, вроде бы уже случилось. Давай нож поточу, не режет ведь… Жена от него ушла пять лет назад и уехала с новым мужем куда-то аж в Каракумы. Дети остались с ним и с тещей.
– Дети маленькие?
– Десять и семь.
– С ними благополучно?
– Попросил свидания, значит, живы-здоровы… Пахнет уже вкусно… Этот Тобольцев, как заноза в мозгах!
– Хорошо, хоть аппетит не пропал.
– Аппетит зверский!
* * *
А дня через три утром не успел Знаменский снять плащ, как позвонили из Бутырки. Тобольцев слезно и в срочном порядке просится побеседовать. Пал Палыч покачал головой над густо исписанным листком календаря, но поехал…
На этот раз Тобольцев здоровается и не отворачивается, но снова на себя не похож: им владеет мрачное возбуждение.
– Итак, явился на ваш призыв, – говорит Знаменский. – Слушаю.
Тобольцев набирает воздуху, смотрит круглыми карими глазами и молчит.
– Вы собираетесь сообщить новые обстоятельства по делу? – подсказывает Знаменский, хотя чувствует: вряд ли.
Не в силах усидеть, Тобольцев вскакивает с привинченного к полу табурета.
– Нет, я… – Он топчется у стола, опираясь на него нетвердой рукой. – Пал Палыч, я убил человека!
Знаменский реагирует, словно на шутку:
– Убили? Это кого же?
– Фамилию не знаю… то есть тогда не знал.
– Странные вещи с вами творятся, Василий Сергеич. Сядьте, постарайтесь успокоиться… Ребята приезжали?
– Да, вчера. Поглядел, простился, – от волнения он картавит порой до непонятности.
– Почему «простился»?
– Больше вряд ли увижу.
Спятил мужик, что ли? Помолчав, Знаменский включает диктофон.
– Ну ладно, выкладывайте.
– Четырнадцатого июня, примерно в семь тридцать вечера я зашел в винный магазин на Таганской улице, чтобы выпить, – начинает Тобольцев заученно. – Там ко мне привязался пожилой незнакомый человек, полный такой, в черном плаще. Из магазина он вышел вместе со мной и что-то все говорил, но я его не слушал. – Он приостанавливается, обеспокоенный: – Вы не пишете
протокол?
– Успеется. Дальше?
– Гражданин, который привязался, мне надоел, и я старался от него отделаться. Тогда он стал мне грозить, вынул бумажник и совал мне под нос какие-то документы, вроде раньше он был начальник и прочее. Тогда я разозлился и ударил его. Он упал, а я ушел. Все… А он там же умер.
– С чего вы взяли?
– Потому что он умер.
– Место, где это произошло? – резко спрашивает Знаменский, уже с внутренним ознобом.
– В Товарищеском переулке.
Выключив диктофон, Знаменский звонит, представляется.
– Вечером четырнадцатого июня в Товарищеском переулке зарегистрировано нападение на мужчину?.. Да, жду.
– Вы мне что – не верите?
– Знаменский не отвечает, прижимая трубку к уху. На том конце провода начинают зачитывать текст с карточки учета преступлений:
– «…обнаружен труп Киреева Д.Т., шестидесяти четырех лет. По заключению судмедэксперта, причиной смерти явился удар по голове, вызвавший разрыв сосудов в части мозга, пораженной недавно перенесенным Киреевым незначительным инсультом. Подозреваемый был задержан дружинниками при попытке ограбить тело потерпевшего, однако…»
Знаменский машинально записывает, переспрашивает:
– Когда?.. Его фамилия?.. И кто ведет дело?.. Ясно, спасибо.
Потом долго смотрит на Тобольцева.
– Вы правы, тот человек умер.
За время телефонного разговора Тобольцев снова ушел в себя.
– Не угадаешь, где она подстережет, стерва безносая, – бормочет он.
– Слушайте, Тобольцев, откуда вся эта дичь? Пухнет, обрастает подробностями!
– Не обременяйте вы себя, Пал Палыч… Мне так и так хана.
Знаменский снова включает диктофон и стремительно задает вопросы:
– Итак, он упал, а вы сразу ушли?
– Да.
– Тихо-мирно потопали себе дальше?
– Да. Такой вот подлец перед вами.
– А сегодня, одиннадцатого сентября, вдруг приспичило покаяться?
– Я больше не мог. Мысль, что за мое преступление сидит невиновный…
Знаменский перебивает:
– Да если вы сразу ушли, Василий Сергеич, откуда вам знать, что пристававший к вам человек умер, что кого-то арестовали!
– Да парень уже месяц со мной в камере.
Знаменский поражен. Верить? Не верить? Нажимает кнопку вызова конвоира.
– Будьте добры, список содержащихся в тридцать первой камере.
Дожидаясь списка, меряет шагами следственный кабинет.
– Бурное утро… Сюрприз за сюрпризом.
– Такая уж моя злая судьба, – после долгой паузы шепчет Тобольцев.
Возвращается конвоир. Да, задержанный по подозрению Холин сидит с Тобольцевым.
– Подследственного отправите отсюда в другую камеру.
– Переселяете меня?
– По одному делу вместе находиться нельзя.
Тобольцев выпрямляется, вытягивается в струну. Вялости как не бывало.
– Разве Холина не выпустят? – вскрикивает он. – Как же это: я признался, а его не выпустят?
Ни разу он при Пал Палыче не впадал в столь лихорадочное волнение.
* * *
Слово в слово повторил Тобольцев свою историю и в присутствии следователя, ведшего дело Холина.
И теперь Знаменский отправляется к коллеге с ответным визитом. Ноги несут его быстро, проезжую часть пересекают недисциплинированно, на красный свет. Вот и здание прокуратуры. Вестибюль, лестница, коридор. Перед нужной дверью Знаменский приостанавливается, делает официальное лицо.
– Здравствуйте.
– День добрый, Пал Палыч. Прошу.
Холин, сидящий за приставным столиком, впивается в Пал Палыча глазами.
– В разговоре примет участие еще один сотрудник, – говорит ему Панюков.
Холин привстает и даже отвешивает Пал Палычу нечто вроде поклона.
– Пожалуйста… Очень приятно.
– За приятность не ручаюсь, – осаживает Холина Панюков. – Расскажите, что произошло четырнадцатого июня.
– Черный день в моей жизни, – произносит Холин печально. – Представьте: иду по улице, хороший вечер, хорошее настроение, хорошая сигарета. – Он обращается к Знаменскому, понимая, что сегодня рассказ адресован ему. – Завернул в подворотню, чтобы бросить окурок, и вдруг вижу: кто-то лежит у стены…
В первом варианте Холин заметил лежащего, проходя мимо по переулку. На месте проверили – выяснилось, что заметить невозможно: темно. Теперь возникла деталь с подворотней и окурком.
– Да, сначала я упустил эту мелочь, – Холин неприязненно покосился на Панюкова. – Но о чем она говорит? Только о том, что у меня есть привычка не сорить на тротуаре. Воспитанный человек поймет. Рассказывать дальше?
– Да, конечно.
– Уже столько раз повторял, что заучил наизусть. Значит, я увидел, что лежит пожилой мужчина, а рядом валяется бумажник с документами. Я решил, что человеку плохо, подобрал бумажник, чтобы не пропал, и хотел бежать за помощью. Но вдруг налетели два парня, дружинники, и схватили меня. Вот так я был задержан «на месте преступления».
– Гражданин Холин забыл добавить, что при появлении дружинников он бросил бумажник, а по дороге в милицию сбежал и два месяца скрывался, – снова вмешивается Панюков.
– Неужели лучше, чтобы я удрал с бумажником? Зачем мне чужой бумажник? Я думаю, в подобной ситуации любой испугался бы. Представьте, парни вообразили бог знает что, никаких объяснений не слушали, бумажник считали «железной уликой»!.. Я хотел переждать, пока утихнет шум. Я не думал, что все так серьезно! Ведь, когда я побежал, я не знал, что он мертвый! Я же не знал! Вы верите? – взывает он к Знаменскому.
Последние фразы прозвучали с неожиданной искренностью, и Знаменский кивает:
– Пожалуй, не знали.
– Наконец-то! Наконец нашелся человек, который способен поверить! Я догадываюсь, кто вы и почему пришли, и вы понимаете, что я догадываюсь. Зачем притворяться, Пал Палыч? Позвольте вас так называть.
– Хорошо, не будем притворяться. Но я пришел не ради вас, а затем, чтобы понять поведение Тобольцева. Если вы согласитесь кое-что разъяснить.
– Собственно, я готов.
– Расскажите Пал Палычу, как развивались ваши отношения с Тобольцевым, – говорит Панюков.
– Видите ли, началось случайно. Мне было очень тяжело в камере, а Тобольцев казался симпатичнее других, и я поделился с ним своей бедой. – Холин излагает историю гладко, без запинки. – Он выслушал, расспросил и вдруг замкнулся, помрачнел… И вот однажды мы остались одни, и он во всем признался. Я его умолял меня спасти. Вчера он наконец решился. Такое счастье! – Холин потупляется, а следователи обмениваются быстрым взглядом.
– Когда Тобольцев вам признался, то как он изложил суть преступления? Постарайтесь как можно точнее. – У Панюкова скучающий тон, но он готовит небольшой проверочный трюк.
– Четырнадцатого июня вечером Тобольцев зашел выпить в магазин на Таганской улице, – уверенно чешет Холин. – Там к нему привязался незнакомый человек, полный, в черном плаще, и позже в Товарищеском переулке у них вышла ссора…
– В черном плаще? – перебивает Панюков. – Помнится, он сказал в синем.
– В синем?.. – на мгновение Холин теряется. – Да нет же, в черном! Неужели он перепутал, подонок?! Маразматик!
– Не вам бранить Тобольцева, – одергивает Панюков.
– По-вашему, должен благодарить? Он кого-то ухлопал, а я мучайся? Еще неизвестно, почему он тот бумажник не спер! Может, это я его спугнул!
– А в бумажнике были деньги?
Холин разом остывает и вспоминает, что он порядочный и благовоспитанный.
– Откуда я знаю? Не имею привычки копаться в чужих вещах. Я хотел только человеку помочь, а вы…
– А я, – ничего. Кстати, цвет плаща Тобольцев мог и перепутать. – Следователь для виду заглядывает в папку. – Э-э, да я сам перепутал. Действительно, черный плащ.
– Ох… – облегченно выдыхает Холин.
– Испугались? Чего ж вам пугаться? Скажите, беседа с Тобольцевым состоялась утром, вечером? Давайте восстановим для Пал Палыча картину во времени и пространстве.
– Раз мы были вдвоем, то, очевидно, других вызвали на допрос. Значит, с утра или после обеда…
– Вы стояли? Сидели у стола?
– Вероятно, сидели…
– И с чего он начал?
– Собственно… вряд ли я вспомню.
– Хоть некоторые фразы должны всплыть, если вы сосредоточитесь.
– Н-нет. В тот момент я настолько разволновался, все смешалось. Очень жаль, раз вам это важно, – он по-прежнему обращается к Знаменскому, стараясь выдерживать доверительный тон.
– Число тоже не вспомните?
– Примерно с неделю назад. В камере дни так сливаются.
– Мы за эту неделю дважды встречались, Холин. Вы и не заикнулись о Тобольцеве!
– Вы не из тех, кто верит! – огрызается Холин и снова «со всей душой» к Знаменскому: – Я не располагал уликами, Пал Палыч! А Тобольцев колебался. Он должен был морально дозреть.
Следователь холодно наблюдает эти заигрывания Холина.
– Удовлетворены, Пал Палыч?
– Есть маленькая неясность. – Знаменский в свою очередь хочет прозондировать Холина.
– Прошу.
– Для безвинно арестованного, Холин, вы ведете себя на редкость спокойно. Месяц в заключении – и ни жалоб, ни возмущенных писем в разные инстанции. Между тем темперамента вы не лишены. Какое-то неестественное смирение…
– Справедливо замечено, – поддерживает Панюков. – Если вы действительно не виновны…
– То есть как, «если действительно»? – жалобно вместе раздраженно вскрикивает Холин. – А признание Тобольцева? Почему «если»? Может, он не все сказал? Пал Палыч! Он сказал, что был пьяный?
– Да.
– Сказал, что ударил по голове?
– Да.
– И что Киреев как упал, так и не поднялся?
– Да.
– И после всего вы… – оборачивается Холин к Панюкову, – вы намекаете, будто это против меня, что я не жаловался?! Ловко повернули! Человек верит в советское правосудие, что оно способно разобраться, а вы – вон как! Теперь стану жаловаться, будьте покойны! Выгораживаете убийцу! Считаете, нашли несмышленыша? Я требую освобождения!
Панюков выглядывает за дверь.
– Арестованный больше не нужен.
– Прощайте, Пал Палыч! – драматически произносит Холин с порога.
– Ну-с, я видел вашего «претендента на убийство», вы – моего. Как говорится, дистанция огромного размера. Холин – сплошное самообожание, самомнение и самосохранение…
– Однако при нынешнем положении вещей… – вздыхает Знаменский.
– Согласен, может вывернуться, – мрачнеет и Панюков. – Даже не уверен теперь, что добьюсь продления срока ареста. Ох уж этот Тобольцев! Фокусник…
Панюкову вспоминается добрая и несчастная физиономия.
А Знаменский размышляет о Вадиме Холине.
«Следователь обязан быть объективным. Но обязан и соображать, когда ему врут. Парень врет. Его угодливые интонации вдвойне противны потому, что фальшивы. В действительности я для него – милицейский придурок, – думает Пал Палыч. – „Сплошное самообожание и самомнение“, как сказал Панюков. Кратко и верно. И объективно».
* * *
С подобной характеристикой вполне согласился бы отец Вадима, если б вдруг решил открыть душу. Но этого он не делает никогда. И никому.
Супруги Холины разительно не похожи друг на друга. Он – высок, худ, замкнут и молчалив. По лицу трудно понять, какие чувства он испытывает, если испытывает вообще. Она – небольшого росточка, кругленькая, румяная, говорливая. Любая эмоция сразу выплескивается наружу. Жизнь Холиной – это дом, хозяйство и главное – дети: двое сыновей, которых она страстно, безмерно любит.
Старший, двадцатипятилетний Дмитрий, сидит за столом, отдавая должное материнской стряпне. А младший, ее маленький, ее Вадик, – невыносимо даже подумать – томится за решеткой!
Сегодня впервые за долгие-долгие недели Холина утешена. В который раз уже перечитывает она какой-то рукописный листок. Ее немного выцветшие, но ясные глаза сияют, губы дрожат, и счастливая слезинка скатывается по щеке.
– Он снова будет дома, с нами! Ах, Митенька! Возблагодарим судьбу!
– Благодарить надо меня и Киру Михайловну.
– Кира Михайловна получила и еще получит, мне ничего не жалко! А для тебя награда – само освобождение Вадика. Разве нет?
– Еще бы! Кому охота писать в анкете: «брат судим»?
– Митя, ты циник, – ласково упрекает мать.
– Угу. А идеалист пальцем бы не шевельнул, чтобы расхлебывать вашу кашу.
Она подсаживается к сыну и гладит его по плечу.
– Почему ты так говоришь: «вашу кашу»?
– А чью же? Если бы вы с ним поменьше нянчились…
– Вспомни, как часто мы бывали строги! – перебивает мать.
– Ну да, ты прятала ботинки, когда он собирался на очередную пьянку. Но если братец влипал в историю, его вызволяли всеми средствами.
– Ах, Митя, о чем мы спорим? С тобой разве не нянчились? Нанимали репетиторов, устраивали в институт. Все твои покровители жуют папиными зубами.
Холин-старший в это время укладывает в потрепанный чемоданчик зубоврачебные инструменты и протезы. Руки двигаются автоматически, быстро и экономно. Захлопнув крышку, он выходит в смежную комнату.
– Куда ты? – удивляется мать.
– Примерить мост директору магазина «Ковры».
– И ты уйдешь сейчас, когда у нас такая радость?
Отец молча направляется в переднюю.
– Подожди ликовать, – замечает Дмитрий. – Письмо получено не для того, чтобы перечитывать его на ночь. С ним надо идти в органы.
Холина бежит за мужем.
– Отец, ты слышишь?
Тот проводит расческой по жидким волосам и одевается.
– Отец, надо идти в органы!
Холин разражается длиннейшей по его меркам речью:
– Хватит того, что я плачу. Мите нужна квартира – плачу, у Вадика неприятности – плачу. Зубными мостами, которые я сделал, я вымостил детям дорогу в жизнь. А уж куда они по ней придут, это… – Он снимает дверную цепочку и отпирает серию замков.
* * *
У Знаменского маленькое заседание: друзья прослушивают признание Тобольцева.
– …Гражданин, который привязался, мне надоел, и я старался от него отделаться. Тогда он стал мне грозить, вынул бумажник и совал мне под нос какие-то документы: вроде раньше он был начальник и прочее. Тогда я разозлился и ударил его. Он упал, а я ушел. Все… А он там же умер.
– С чего вы взяли?
– Потому что он умер.
Знаменский прерывает запись:
– Ну и дальше в том же роде.
Томин разводит руками.
– «Что-то с памятью моей стало, то, что было не со мной, помню…». Вообще-то, среди уголовников оно не в диковинку. Какая-нибудь шестерка вешает на себя тяжеленный жернов, чтобы прикрыть туза. Но шестерке приказано и ей обещано.
– Саша, Холин для Тобольцева – не туз.
– А что такое Холин?
– Пухленький, красивенький, наглый. Не слишком умен, но хитер бесспорно. Прямо кожей чувствует опасность. При всем том – воспитанный мальчик, студент. Боюсь, нравится девушкам.
Томин хмыкает.
– Сколько лет дочери Тобольцева?
– Семь, Саша.
– Какая версия рухнула! – комментирует Кибрит.
– Смейся-смейся! Интересно, что ты предложишь?
– Совсем просто – подкуп.
– Давайте обсудим, – соглашается Знаменский. – Тобольцев очень любит ребят, ценит свободу. За его провинности причитается два-три года. Ради денег принять чужой позор и большой срок?.. Да он и не корыстолюбив.
– А махинации с нарядами?
– Втянулся по слабодушию. Малосильная бригада села к концу месяца на мель, пришли женщины, ревут. Пожалел. Дальше – больше. Разумеется, потом он имел и незаконную прогрессивку и прочее, но дышал не этим. Причина того, что с ним сейчас творится, спрятана глубоко…
– Между ним и Холимым должна существовать связь. Четкая и доказуемая! Иначе остается поверить, что их судьбы удивительно пересеклись над телом Киреева – раз, в камере – два. – Томин увлекся: загадка всегда интересна. – Вообще-то, поверить можно и в это, – говорит он, оседлав стул. – Тогда представим: на Тобольцева обрушился двойной удар. По его вине один человек умер, другой сел. И юный узник постоянно рядом, как живой укор. Следуют душевная борьба, отказы явиться на допрос и, наконец, решение покаяться.
– А в результате убийство с целью ограбления чрезвычайно удобно делится на двоих: одному – случайное убийство, другому – неверно истолкованная попытка помочь потерпевшему, – протестующее доканчивает Знаменский.
– Ладно, Паша, ищем связь.
– Берешься?
– Что делать… Когда был убит Киреев?
– Четырнадцатого. Тобольцев арестован шестнадцатого.
– Очень хорошо. Кстати, на что Холин польстился?
– Киреев выиграл пятьсот рублей и прямиком из сберкассы забежал отметить. Продавщица помнит – разменяла ему сотенную купюру. А, по словам кассирши сберкассы, возле Киреева крутился парень, похожий на Холина. Но на опознание она засмущалась: такой, говорит, молоденький, не возьму греха на душу…
– Ясно. Что-то наука примолкла. Начнешь по обыкновению прибедняться: ах, да что же я могу?
– А что я, по-твоему, могу? Работа проделана три месяца назад. Если следователь Холина не возражает, я бы поглядела протокол осмотра, экспертизы – но только для очистки совести.
– Ну, а ты сам?
– Я, Саша, не буду лентяйничать за твоей широкой спиной. Намечена большая охота за мелкими подробностями.
– Разбежались.
* * *
Знаменский бродит по двору, где произошло убийство, разглядывает окружающее. Подворотня. Здесь, у стены дома, лежало тело. Фотографии и план места происшествия позволяют точно восстановить картину. Только тогда здесь было темно и безлюдно…
Узким проходом двор соединяется с соседним. И в этом, соседнем, Знаменскому бросается в глаза шеренга мусорных баков. Он останавливается и долго созерцает их: похоже, зрелище доставляет ему удовольствие…
* * *
Попасть на Петровку, 38 просто так нельзя. Но если бы Знаменский не разрешил выдать пропуск Ирине Семеновне Холиной (когда ему позвонили, что та уже минут двадцать плачет в проходной), она, кажется, проскребла бы дыру в стене голыми руками.
Холина влетает с радостным, светлым лицом.
– Здравствуйте, Вы Павел Павлович, да? А я – мать Вадика. Вот таким, в точности таким я вас и представляла! Разрешите присесть…
– Присаживайтесь. Но вы абсолютно не по адресу. Дело Холина веду не я.
– Когда речь идет о судьбе ребенка, мать не станет считаться с формальностями. Как мне было не прийти к человеку, от которого сейчас все зависит!
– От меня ровным счетом ничего не зависит. И в противоположность вам я обязан считаться с формальностями.
– Но, Павел Павлович! Вообразите, что я бросилась бы вам в ноги прямо на улице?! Разве вы могли бы оттолкнуть меня? Забудьте, что мы на официальной почве. Я столько слышала о вашей отзывчивости…
– От кого же?
– Ах, достаточно взглянуть, чтобы убедиться: вы порядочный человек, выросли в приличной семье, и потому к вам обращаются словно к родному, вот как я. Нет-нет, не мешайте мне сказать правду. Вы честный, вы добрый, вы не отвернетесь от материнского горя!
Знаменский согласился принять Холину, поддавшись импульсу, в котором больше всего было, пожалуй, любопытства. Теперь сам не рад. Женщина заполняет комнату потоком взволнованных фраз, и выставить ее уже не так-то просто.
– Не знаю, чего вы ждали от меня с моими необычайными достоинствами, но я не имею права разрешить Холину даже внеочередную передачу.
– Как вы его… по фамилии… больно слышать. Если б только вы ближе знали Вадика! Конечно, это моя кровь, и я немного пристрастна, но Вадик такой… такой… – Она не находит достаточно красноречивых слов и вдруг выпаливает. – Вы с ним похожи! Нет, серьезно, похожи!
– В ваших устах это, вероятно, комплимент…
– Еще бы!
– …но мы нисколько не приблизились к цели вашего визита.
– Мне бы хотелось, чтобы вы поняли жизнь Вадика до того, как с ним случилось это несчастье.
– Убийство человека вы называете «несчастье с Вадиком»?
– Боже мой, Павел Павлович!.. Да ведь уже точно известно, что Вадик не убивал!
– А кто же?
– Разумеется, Тобольцев.
До сих пор Знаменскому все казалось ясным: беззаветная, слепая родительская любовь, готовая горы свернуть ради «своей крови». Сколько их, таких отцов и матерей, которые месяцами, а то и годами высиживают в разных приемных и исступленно добиваются освобождения, оправдания, помилования…
Но упоминание о Тобольцеве разом выводит Холину из разряда просительниц и делает наступательной стороной.
– Откуда же это вам известно?
– Из его собственноручного письма!
Она достает и протягивает Знаменскому письмо. Тот, все больше хмурясь, читает. И если дотоле он вел разговор с сухой усмешкой, то теперь не на шутку озабочен, и болтовня Холиной приобретает для него серьезный информационный интерес: послание это от Тобольцева.
– Как вы его получили?
– Вынула из почтового ящика.
– Когда?
– Позавчера утром.
– Позвольте взглянуть на конверт.
– Конверт?.. Конверт… – она открывает сумочку, суетясь, что-то в ней перебирает, затем решительно щелкает замком. – Я поищу дома… но вряд ли он сохранился…
– Он был надписан тем же почерком? – Знаменский спрашивает на всякий случай, уже поняв, что тут правды от Холиной не услышишь.
– Да… или нет… Я спрошу мужа, письмо вынимал он… А вы недоверчивы. Но нет-нет, таким и должен быть настоящий следователь – бдительным, проницательным! Вами невольно любуешься, Павел Павлович.
Самое смешное, что свои дифирамбы Знаменскому она произносит искренне. Лишь бы он не задавал каверзных вопросов.
– Скажите, у вас есть мать?
– Есть.
– Громадный привет ей! Передайте, что она воспитала замечательного сына! Уж я-то знаю, чего это стоит. Мы, например, не дали Вадику всего, что могли. В детстве, например, мы его, по-моему, недопитали.
– Недо… что?
– Недопитали. В смысле калорийности, витаминов. Ведь для растущего организма – это все! Но Вадик рос не один. Митя, старший, то кончал десятилетку, то учился в институте, потом писал диплом, защищал, решалась будущая карьера. Нет-нет да и отрежешь кусочек пожирнее. А Вадика это ранило. Мы с мужем по старинке, не учитывая требований современной молодежи… словом, ограничивали Вадика. А на поверку вышло, что это его толкало… – она запинается.
– На что?
– Ну… вынуждало занимать на стороне. А Вадик впечатлительный, нервный, ну просто как струна, как струна. Потому, я думаю, он и попал в эту глупую историю.
– Думаете, от нервов?.. На конверте был целиком проставлен ваш адрес? Или только фамилия?
– На конверте?.. Я спрошу мужа. Отчего вас интересует конверт? Ведь главное – содержание, бесспорная вещественная улика!
– Кто вы по профессии?
– Я зубной врач, муж – зубной техник. Ему шестьдесят семь, но он удивительный, просто удивительный труженик.
– Еще не на пенсии?
– Ах что вы, разве можно! Мы не мыслим себя без работы. Мой муж говорит: работа держит человека, как оглобли старую лошадь, убери оглобли – лошадь упадет и не поднимется. Он замечательный мастер. Замечательный. С его протезами люди живут и умирают.
– Ирина Семеновна, объясните же наконец, каких результатов вы ждете от нашей беседы?
– Но… даже странно… я жду освобождения Вадика.
– Тут решает следователь Панюков.
– Однако вы должны передать Тобольцева в ведение Панюкову, и вот тогда уже… если мы правильно поняли в юридической консультации…
– Пока Тобольцев остается моим подследственным.
– Но это значит… Значит, его признание вас не убедило?!
– Всякое признание нуждается в проверке. Тобольцев не похож на убийцу.
У Холиной перехватывает дыхание.
– Этот жулик и пьяница?! Он не похож, а мой сын похож?! Как вы можете говорить такое матери? Матери!!
– Вашего сына я не знаю.
– Но вы же видели Вадика! И я столько рассказала о нем, ответила на все интересующие вас вопросы!
– Мои вопросы были, скорее, данью вежливости, Ирина Семеновна. Если бы я имел право допрашивать по-настоящему, я задал бы иные. К примеру, откуда вам известно, что я видел Холина? Почему вы поверили письму от человека, о существовании которого не должны были и слышать? Как успели собрать о нем сведения? Где в течение двух месяцев скрывался от следствия Вадим Холин?
Ошеломленная и испуганная, женщина поднимается.
– Я вижу… вероятно, мне лучше уйти.
– Прошу пропуск, отмечу. Письмо вы оставляете?
– Нет…
Она судорожно роется в сумочке и выкладывает на стол квадратик фотобумаги.
– Фотокопия? Даже это успели… Вы знаете, что у Тобольцева двое детей?
– И что же? – с дрожью произносит Холина. – Что?.. Пожертвовать ради них собственным сыном? Отдать на заклание Вадика?! – Она трепещет от жестокости Знаменского, от негодования, от сдерживаемых слез.
– О-о, как я в вас обманулась! Вы неспособны понять материнское чувство!..
* * *
Томин, как и обещал, ищет связь. Вот сейчас беседует с тещей Тобольцева. Открытая швейная машинка, остывший утюг, сметанное детское платьице, брошенное на спинку стула, свидетельствует о том, что визита Томина не ждали. А выражение лица женщины – о том, что визит вдобавок и тревожный и неприятный.
– Ты ко мне пришел не чай пить, – волнуясь говорит она, – пришел по своей работе. А работа твоя серьезная. Стало быть, чего-то ты у меня ищешь.
– Верно.
– Чего же? Когда следователь вызывал, я все понимала, про что разговор. А вот твои какие-то вопросы… Дело-то на Василия, почитай, кончилось? – уже несколько лет как перебралась она в город присматривать за внучатами, но говор выдает деревенскую жительницу.
– Практически, кончилось.
– И он ничего не таил, за чужой спиной не прятался?
– Нет.
– Ну раз честно повинился и все уж за ним записано, чего еще надобно? Чего ты пытаешь, с кем он водил компанию и прочее подобное?
Томин обходит стол, стоящий посреди комнаты. Вокруг полузабытый «догарнитурный» уют… Томин вздыхает.
– Ваш зять, Прасковья Андреевна, последнее время начал вести себя несколько… неожиданно. Вдруг что-то его словно подкосило.
– Батюшки, али приболел? То-то он и с лица спал и голос будто чужой…
– На здоровье не жалуется. А вот не случилось ли на воле чего такого, что ему уже и жизнь не мила?
Прасковья Андреевна внезапно улыбается.
– Это надо, чтобы мы с ребятами в одночасье перемерли, Василий – мужик легкий, сроду не задумывается.
– На свидании он никому ничего не просил передать? Родным, друзьям?
– Никому ничего. Да и родни-то, почитай, нету.
– А Холины вам кем доводятся?
– Не слыхала про таких.
– Может, кто по службе? Или друзья вашей дочери?
– Сроду не слыхала. А памятью бог не обидел. Спроси, какая погода прошлым годом на Покров стояла, – и то скажу!
– Замечательное качество… Прасковья Андреевна, буду откровенен. После свидания ваш зять сообщил о себе новые факты, которые следствие вынуждено учитывать.
– Новые факты? Хуже прежних?
– Увы.
– И что же… могут срок набавить?
– Могут.
– Господи, да как же я с детьми?.. Ведь ему срок – и мне срок! Три года я себе назначила… Три года, бог даст, вытяну… а коли больше… Батюшки мои, батюшки!
– Прасковья Андреевна, ваши показания могут…
– Нет уж! Я теперь и совру, – недорого возьму.
– Врать вы не умеете.
– Соврала бы, коли догадаться, что ему на пользу. Только навряд догадаюсь. А значит, мое дело молчать.
– О чем молчать? Вы могли бы разве сказать что-то дурное?
– Про Васю? Даже ни словечка! И ко мне – ровно к матери, и отец – каких поискать! Раньше, верно, выпивал. Людмила и причину развода написала, что, мол, пьющий. Ну потом как бритвой отрезало. В субботу грамм двести – больше ни-ни. Сердечную ответственность за ребят имел… Ты его, конечно, за преступника считаешь, а, по моему разумению, сел Вася за бумажки. Этих бумажек расплодилось, что клопов, и в каждой подвох, ее и так и эдак повернуть можно. Вот и повернули… Засадите Василия надолго – что нам тогда?
– Да не хотим мы его на долгий срок засаживать, за то и бьемся!
– При твоей должности резону нет за Василия биться.
– Есть резон биться, Прасковья Андреевна, и, надеюсь, добьемся. Но для этого нужна вся правда… Я дам вам честное слово, – помолчав, говорит Томин. – И вы мне поверите. И ради зятя, ради детей скажете то, чего не договорили… когда рассказывали о свидании.
Женщина вздрагивает и в замешательстве тычется по комнате – тут поправит, там подвинет… Наконец опускается на продавленный диван, обнаруживает в руке скомканное платьице, разглаживает на коленях. И глядит на Томина испытующе и сурово.
– Ну, смотри. Иначе ты – не человек, так и знай на всю жизнь!.. На работе Васю сильно любили. Он много кому, бывало, помогал. И решили люди тоже помочь в беде. Собрали на детей вроде как складчину. Большие деньги. Четыре тысячи рублей. Я до них пока не касаюсь. И вещи Васины, которые велел продать, не трогаю. Пенсию носят, а еще с прошлого месяца хожу в семью по соседству – подрабатываю. Обед готовлю, приберу, куплю чего. Так что ребята сыты, в милостыне не нуждаюсь. И думала я деньги вернуть.
– Кому?
– Да тем, которые собрали. Сказала Васе, а он говорит: бери, мать, это дело моей совести. Тогда я взяла.
Томин подсаживается на диван. Все. Больше ей скрывать нечего. Надо из этого выжимать максимум.
– Вы зятю сумму назвали?
– Само собой.
– Удивился?
– Вроде бы и нет, – женщина озадачена.
– Обрадовался?
– Тоже вроде не очень…
– Но, Прасковья Андреевна, кто же передал вам деньги?
– Перевод пришел по почте. А раньше женщина позвонила: от сочувствующих, дескать, сослуживцев. И все.
– У вас сохранился корешок перевода?
Женщина отворачивает накидку на комоде – под накидкой разные памятные бумажки и среди них – почтовый бланк.
– Бери… Навел ты на меня сомнение.
– Не говорите о своем сомнении никому. И обо мне тоже ни другу, ни врагу, понимаете? Это важно. – Он вырывает листок из блокнота. – Мой телефон. Если хоть соринка новая – немедленно звоните!
Женщина сует бумажку с номером туда же, под накидку. Томин встает и делает вид, что готов уйти, но приостанавливается.
– Проверю напоследок вашу память. Чем занимался Тобольцев накануне ареста?
– А ничем, – печально отвечает Прасковья Андреевна. – Три дня безвылазно дома сидел… Нет, вру, в воскресенье водил ребят в кино. Приключения этих… непобедимых… то ли неукротимых…
– Неуловимых?
– Вот-вот. В понедельник даже на работу не пошел, отгул, говорит. Со стиркой мне подсобил, рыб чистил. Не знал, чем угодить напоследок, сердешный… А во вторник его забрали. Шестнадцатого числа.
– Но четырнадцатого, в субботу, он с кем-то выпивал, верно?
– С кем же было пить, если из дому ни ногой? С ребятами, что ли? Нет, те дни он в рот не брал.
* * *
Знаменский и Холин появляются в проходной Бутырки почти одновременно. Пал Палыч входит с улицы, а из внутренних дверей конвоир выпускает возбужденного Холина.
– Премного благодарен, товарищ сержант, дальнейшее сопровождение излишне. – Тут Холин замечает Знаменского. – О-о, товарищ следователь? Вы сюда? А я отсюда.
– Вижу.
– И не рады, да? А вы закройте на меня глаза!
Хлопает наружная дверь, врывается Холина с букетом.
– Вадик! Сыночек!.. Ах, как мило – Павел Павлович тоже тебя встречает!
«Как мило, как мило, как мило…» – звучит в ушах Знаменского, пока он идет долгими, тоскливыми тюремными коридорами. Ему навстречу с противоположной стороны ведут на допрос Тобольцева…
В следственном кабинете не разгуляешься: шагов пять в длину, четыре в ширину. Но сегодня знакомая дежурная, оценив расстроенную физиономию Пал Палыча, дала ему кабинет особый – таких у нее всего два-три, для «парадных», что называется, случаев. Здесь просторно, и можно вышагивать туда-сюда, что Знаменский и делает, то удаляясь от Тобольцева, то приближаясь, то оказываясь у него за спиной. И это кружение поневоле заставляет Тобольцева следить за Пал Палычем и оборачиваться на голос.
– Имеются две психологические загадки, – говорит Знаменский на ходу. – Номер первый. Человек после мучительных колебаний сознался в преступлении. Он обязательно скидывает с себя долю тяжести. А вам, я смотрю, ничуть не полегчало.
Тобольцев молчит.
– Номер второй. Ни разу вы не поинтересовались, что же мне за это будет? Хотя по поводу приписок срок волновал вас чрезвычайно. Молчите. Собственная судьба вам безразлична… Тогда порадуйтесь за Холина.
– Отпустили?
– Отпустили. Свеженький, побритый. Мамаша встретила с цветами… Не наблюдаю восторга.
– Злитесь вы нынче.
– Злюсь. Состоялся ошеломляющий разговор, и оба собеседника – и вы и Холин – дружно забыли, как он состоялся!.. Ладно, давайте работать. – Он мимоходом включает диктофон: – В магазине на Таганке было много народу?
– Обыкновенно.
– Пиво было?
– Не знаю, при мне не спрашивали.
– Никто не спрашивал пива?!
– Откуда оно вечером, Пал Палыч?
– Пол-очка в вашу пользу. Вернее, в пользу Холина.
Знаменский поворачивается к столу и быстро раскладывает веером несколько фотографий.
– Прошу поближе. Который из них Киреев?
– Не вспомню… – мается Тобольцев.
– Ох, Василий Сергеич, туго вам придется на суде!
– Нет, Пал Палыч, мне уже будет все равно, – произносит Тобольцев вдруг совершенно безмятежно.
«Почему?!» – просится у Знаменского с языка. Но он не произносит этого вслух. Если прозвучала не пустая фраза, если вырвалось что-то подспудное, Тобольцев уклонится от ответа и все.
– Мать Холина нанесла мне визит, – сообщает Пал Палыч в затылок Тобольцеву.
Тобольцев живо оглядывается.
– Да?
– Да, представьте. Ругала вас пьяницей и жуликом.
– А!.. – отмахивается Тобольцев.
– Подарила копию трогательного письма: «Глубоко раскаиваюсь в своем ужасном поступке… не сплю ночей… обещаю загладить перед вами…» Слеза прошибает.
– Считал долгом попросить прощения.
– Логичней бы у семьи Киреева, не находите?
Тобольцев растерянно моргает и морщится. Знаменский прав.
– Там оплакивают мужа, отца, деда троих внуков… Как вы переслали письмо, минуя администрацию?
– Пал Палыч, лишнего врать не хочется, а если правду, то поврежу человеку, который ни при чем… А какая она – мать Холина?
– Его мать? – Знаменский удивлен.
– Ну да. Любит его?
– До полной бессознательности. Чтобы накормить своего волчонка, не жаль чужих ягнят.
– Ага, это хорошо.
– Хорошо?!
– А что ж? Я ради своих тоже готов в лепешку. Ради ребят не грех…
Знаменский останавливается против него и спрашивает в лоб:
– Что за история со складчиной в их пользу?
– Теща проболталась? – дрогнув, картавит Тобольцев.
– Поскольку идет допрос, ваша функция – отвечать.
– Понял, куда клоните… Кто же я есть в ваших глазах? Что я, по-вашему, продал?! У меня дети растут, им отец нужен. Какие деньги отца заменят?.. Да если б возможность вырваться… какие тут деньги… да я бы… я бы стены разнес! Но судьба заставляет… Надо.
– Тот же старый добрый вариант: «заела совесть»?
– Заела совесть.
– И гложет раскаяние?
– Гложет, – упрямо повторяет Тобольцев.
– И убитый Киреев в глазах стоит?
– И стоит!
Знаменский не напоминает про неопознанную фотографию. Его устраивает как раз та точка, к которой он подвел Тобольцева.
* * *
К подворотне в Товарищеском переулке подъезжает милицейский микроавтобус. Из него выходят Знаменский, Панюков, Тобольцев, трое конвойных, фотограф, сотрудник с магнитофоном, понятые.
– Сейчас, Василий Сергеич, проверим, что у вас в глазах стоит, – весело говорит Знаменский.
Все входят в подворотню. Тут тон Знаменского делается казенным: началась официальная процедура, следственный эксперимент.
– Будьте добры, Тобольцев, укажите место, где, по вашим словам, вы совершили убийство.
Тобольцев осматривается, как бы сверяясь с внутренним планом. Арочная подворотня выводит в небольшой дворик. Справа и слева от подворотни – две двери, перед ними ступеньки, над ступеньками двускатные навесы, крытые железом, – бывший «собственный дом, вход со двора».
Между сумрачной пещерой подворотни и одной из дверей перпендикулярно к стене в две шеренги выстроены шесть мусорных баков – те самые, которыми в соседнем дворе прошлый раз любовался Знаменский.
– Вон там, у подъезда, – говорит Тобольцев.
– Подойдите ближе. И понятых прошу. Где упал Киреев?
Тобольцев огибает мусорные баки, не обращая на них внимания.
– Тут вот… слева от дверей.
– И как лежало тело?
Тобольцев неопределенно поводит рукой.
– Поточнее, пожалуйста. Куда головой? На спине, на боку?
– Лицом вниз.
– Параллельно стене или под углом?
– Нетрезвый я был… Кажется, вот так.
Он очерчивает над землей силуэт. Знаменский и следователь Панюков переглядываются.
– А место происшествия имеет прежний вид? – продолжает Знаменский. – Чего-нибудь не хватает? Что-то лишнее?
Тобольцев растерянно переступает с ноги на ногу.
– Я правильно показал, где лежал-то он?
– Не совсем. Кроме того, тут кое-что нарочно изменено, чего незаметить нельзя.
Тобольцев вскидывает на Знаменского печальные карие глаза:
– Эх, Пал Палыч, напрасно вы…
* * *
Пользуясь записной книжкой, ластиком и карандашом, Знаменский изображает для Кибрит картину места происшествия.
– Подворотня. Стена дома. Дверь. Мусорные баки мы поставили вот так. Их приходится огибать по дороге к подъезду.
– Очень хорошо!
– Хорошо, да не совсем. Сегодня получаю от Тобольцева письменное заявление…
Входит Томин.
– Привет, Саша, как раз вовремя. Тобольцев сумел связаться с Холиным. Теперь он припомнил, что баков раньше не было!
– Связь у меня в кармане! – Томин усмехается, довольный произведенным эффектом. – Но прежде вынужден огорчить – при всех твоих симпатиях к Тобольцеву он вульгарно куплен! Складчина – выдумка, опросил сослуживцев и ручаюсь.
– Между прочим, вариант с подкупом выдвинула я! – вворачивает Кибрит. – Только Пал Палыч отверг.
– И продолжаю отвергать. Давай связь!
– Паша, ты непрошибаем. – Сдвинув в сторону построение Знаменского из ластика и карандашей, Томин разворачивает свои заметки. – Круг знакомых Тобольцева. Круг друзей-приятелей Холиных. Одну фамилию обнаруживаем в обоих списках.
– Грибеник Кира Михайловна, – читает Знаменский.
– Да, гражданка Грибеник. Отбывает срок, работая в медчасти Бутырки. В прошлом – комбинации с бюллетенями. А ее муж – сослуживец Дмитрия Холина, старшего брата.
– Шурик, умница…
– Погоди, Зинаида, сольный номер инспектора Томина не кончен. – Он достает новый листок. – Это график посещений Тобольцевым врача, а это даты, когда Грибеник имела свидание с мужем. Что-нибудь просвечивает?
Знаменский подсчитывает в уме.
– Ярким светом! Саша, ты своротил гору!
– Еще бы! Но предстоит еще покрутиться в медчасти. Поедем вместе?
– Поехали. Возьму Тобольцева в оборот.
Повеселевший Знаменский открывает сейф, чтобы убрать папки, но спохватывается:
– Да, Зина, ведь ты с чем-то пришла!
– Это по поводу следов крови. Я выписала из протокола осмотра. Видишь – форма капель, высота падения, дорожка брызг… а тут снова… По пути прочтешь и разберешься.
* * *
На сей раз кабинет обычный, следователь с допрашиваемым сидят друг против друга как пришитые.
– И не надоело со мной возиться, Пал Палыч? – безучастно спрашивает Тобольцев.
– Надоело. Сегодня решил твердо: я не я, но докажу, что ваша история – чистейший самооговор!
– Я буду стоять на своем.
– Не устоите, Василий Сергеич. Начнем с картины преступления. Вы ударили. Он упал. Вы ушли. Так?
– Так.
– А вот и не так! У меня в руках копия документа, которого Холин, по счастью, не видел. Беднягу Киреева сначала, оказывается, били в подворотне. Он, вероятно, упал на колени – кровь капала с небольшой высоты. Затем тянется редкая цепочка капель к подъезду – человек вскочил и пытался убежать. Его настигли и добили. И все это сделали вы? С досады, что привязался безобидный старик?
От сознания, что все рушится, Тобольцев вскипает:
– А если я хотел его убить?.. Да вот, хотел!.. Понимал, что сегодня-завтра арестуют, все вокруг ненавидел!
– Полно, Василий Сергеич, Вы же дома сидели. Возились с ребятами, помогали теще стирать. Не выпивали. Никуда не выходили. Это называется алиби. Прошу – показания Прасковьи Андреевны.
Тобольцев берет протокол, читает, закусив губу, шепчет:
– Она меня выгораживает.
– Да откуда ей знать, что нам важно ваше поведение четырнадцатого июня?
– Могла напутать… – Он хватается за последнюю надежду. – И я мог напутать. Ошибся же про мусорные баки! Вспомнил – поправился!
– Потому что держали связь с Холиным. Через Киру Михайловну. – Знаменский невольно улыбается, видя глубокую растерянность Тобольцева. – После выезда в Товарищеский переулок немедленно побежали в медчасть – зуб заболел. Ну и, естественно, «вспомнили» и поправились… Все, Василий Сергеевич. Вам остается только объяснить, ради чего вы рвались в убийцы. Ни один суд не признает вас виновным!
– Суд? – горько хмыкает Тобольцев. – До суда, Пал Палыч, дожить надо…
– Что за настроение?
Тобольцев роняет голову на руки. Больше у него нет сил таиться. Он рассказывает, что с ним случилось – рассказывает взахлеб, с подробностями, крепко впечатавшимися в память.
А случилось вот что. Недели две назад вызвали его в медсанчасть на осмотр: можно ли разрешить прогулки (добаливал ангиной).
В коридоре ожидали еще несколько арестованных. Кира Михайловна, сестра, сидя за столиком возле стеллажа с историями болезни, распределяла кого к какому врачу. С зеками держалась участливо, душевно. Сама в аккуратном халатике, приятная такая женщина. Тобольцев, грешным делом, засмотрелся и не против был, что сестра очереди не соблюдала – всех вперед него выкликнула.
Оставшись с Тобольцевым наедине, она медлила и вроде бы смущалась. Потом вдруг ласково спрашивает:
– Что у вас… с горлом?
– Застудил немножко. Курил в форточку.
– Такой молодой! – «нечаянно» вырывается у Грибеник.
Тобольцев понимает ее внимание по-своему:
– Не старый, конечно. Хотя – двое ребят.
– И дети есть!.. – ахает женщина.
– А что?
– Нет-нет, ничего… Извините… Вот порошки, принимайте по одному на ночь. Когда боли резко усилятся, придется увеличить дозу.
– У меня что-нибудь нашли?.. Доктор что-то сказал не по-русски…
– Дайте я сама прощупаю. Сглотните. Да-а… Под мышку не отдает?
– С какой стати – под мышку?
– В подобных случаях бывает… Я ведь врач-онколог, это по опухолям. Хороший специалист.
– И что же со мной?
Грибеник «спохватывается» и говорит наигранно-бодрым тоном:
– Поболит – пройдет.
– Вы скрываете…
– Ах, дернуло же меня!..
– Что-то серьезное?
– Я не имею права, Тобольцев!
– Опухоль, да?.. Неужели рак?!
Грибеник горестно молчит.
– Операция?
– Вы толкаете меня на служебное преступление. Но я не в силах обманывать… Эту форму пока лечить не умеют.
Тобольцев отшатывается и что-то беззвучно шепчет. Он прикладывает ладонь к горлу, сглатывает, прислушивается к ощущению.
– Но… я нормально себя чувствую…
– Вот и чудесно! И забудьте все, что я сказала! снова подчеркнуто бодро советует Грибеник.
– Никакой надежды?.. – Тобольцева начинает бить дрожь. – И сколько же я?..
– Не могу… не поворачивается язык.
– Очень вас прошу!.. Надо хоть как-то подготовиться…
– Месяц-два – предел. Такая форма, что под конец будет, как взрыв… бедный вы, бедный… Если надо что-то передать близким, я для вас рискну, – и погладила по плечу…
* * *
– Вот так в пять минут жизнь рухнула! – убивается теперь Тобольцев в следственном кабинете.
Сведя брови, Знаменский пишет несколько фраз, вызывает конвоира и передает ему записку со словами: «Майору Томину».
– Ну вот, я силком вырвал правду у нее. Вы – силком у меня. Что толку?..
– Очень болит, Василий Сергеич?
Тобольцев осторожно поводит шеей.
– Пока терпимо.
– Она могла ошибиться.
– Она же не от себя только – прочла в истории болезни. Это все пройдено: перестрадал, смирился… Холин, конечно, погань, но если рассудить, что я ему продал? Два месяца за решеткой, никому не нужных. Восемь тысяч посулили. Четыре вперед, четыре после. Семье без отца ой как пригодятся! А моих забот – запомнить, где и кого стукнул. Да перед вами стыд стерпеть.
– До суда дотянуть не надеялись?
– Ни в коем случае – детям такое пятно!.. Хотели вы добра, Пал Палыч, а последнее утешение отняли. Далась вам эта правда!
Входит Томин, держа историю болезни, здоровается с Тобольцевым, тот не отвечает.
Знаменский раскрывает тонкую медицинскую папочку. В ней две-три записи на одной странице. Прочтя их, Пал Палыч обменивается с Томиным понимающим, облегченным взглядом.
– Введите, – говорит Томин в коридор.
Конвоир впускает Грибеник.
– С этой женщиной вы беседовали в медчасти?
– Она не виновата. Она меня пожалела и помогла…
– Погодите с рыцарскими порывами. Вам известен человек, который вам благодарен, гражданка Грибеник?
– Похоже, один из наших арестантов.
– Ваша медицинская специальность?
Грибеник молчит.
– Забывчивы женщины, беда! – вмешивается Томин. – Не по опухолям она. Окулист у нас Кира Михайловна. По глазным болезням.
– Горло не меньше болит, Василий Сергеич? – спрашивает Знаменский.
Тобольцев машинально щупает горло и сплевывает, неотрывно глядя на Грибеник.
– Зачем вы сказали Тобольцеву, что у него злокачественная опухоль?
– Может быть, мне показалось… там написано по-латыни… в истории болезни.
– Будьте добры, пальчиком: где тут по-латыни или по-английски, по-испански, по-марсиански написано «рак»?
Грибеник отворачивается от папки.
– Вы поняли, Василий Сергеич?
– Нет, я не… Невозможно же… Да как же так?!
– Грибеник – добрая знакомая Холиных.
Тобольцев вскакивает как подброшенный, беспорядочно мечутся руки, душат бессвязные слова:
– Ты!.. Заживо похоронила… Гадина ты подлая… подлая. Тебе бы, как мне…
Захлебываясь слезами, он странно топчется и шатается, словно пьяный в гололед.
– Неужели жить буду?.. Буду жить…
– Гражданка Грибеник, вы когда-нибудь слышали слово «совесть»?
– Это понятие не юридическое, – она смотрит на Знаменского вызывающе.
– Давайте о юридических понятиях. Вам оставалось по старому делу…
– Пять месяцев, – подсказывает Томин.
– А нового не будет. Нет статьи. Я ведь тут не врач, а так, на побегушках. Мало ли что сболтнешь в коридоре?
– Номер не пройдет. Вы участвовали в организации двух преступлений: укрывательство убийцы и самооговор невинного человека!
– Ничего я не организовывала… Не докажете!
Слово берет Томин.
– Кира Михайловна, вы самонадеянны. О вашем знакомстве с семьей Холиных людям известно. Обман Тобольцева очевиден. Если добавить оригинальную деталь, что последнее время на свидания с вами приходит не муж, а Дмитрий Холин, то, пожалуй, для начала довольно. А дальше еще поработаем.
Грибеник начинает всхлипывать.
Томин подходит к Знаменскому, который отвернулся к зарешеченному окну, тихонько спрашивает:
– Паша, ты что? Тобольцев плачет с радости, Грибеник со страху, а ты-то что невесел?
– Да знаешь, ненавижу, когда приходится ненавидеть!..
* * *
В квартире Холиных семья за ужином.
– Кушай, Вадик, кушай, ты так осунулся, – приговаривает счастливая мать.
– По-моему, мы больше осунулись, пока он сидел… – замечает старший брат. – Иди же, папа!
– Сейчас, – тот в соседней комнате возится с протезами.
– А можно не стучать челюстями, когда люди едят? – оборачивается к нему Вадим.
– Он у себя в камере привык к тишине! – качает головой отец.
– Вадик, нехорошо, – на мягких тонах журит мать. – Папа для вас всю жизнь, не разгибая спины…
– Оставь его, он глуп, – бормочет отец, садясь за стол.
Некоторое время все едят в молчании. Но вот Вадим отодвигает тарелку и поднимается.
– Куда? – настораживается отец.
– Прогуляться-проветриться.
– Твои прогулки слишком дорого обходятся семье.
– Мама, он спятил! Он хочет снова запереть меня в четырех стенах!
– Сядь, говорю тебе! И затихни до суда. Еще неизвестно, чем все кончится, – поддерживает отца Дмитрий.
– Митя, но Вадик столько перестрадал, – робко вступается мать. – Иногда ему все-таки нужно развлечься?
– Он не умеет развлекаться прилично, мама.
– Ах, Вадим, Митя по-своему прав. Он опытней, прислушивайся к мнению брата. Митя все имеет, добился хорошей должности и пожинает плоды…
– Доби-ился! Без вас он заведовал бы в бане мочалками!
– А где бы ты был без родителей?
– Между прочим, в институт я прекрасно поступил сам!
– Мальчики, мальчики, перестаньте ссориться! – страдает мать. – Вадик, ведь разговор только о том, чтобы ты немножко потерпел.
– А я не могу терпеть. Организм не позволяет. Я не желаю пожинать плоды, когда на макушке засветит плешь!
– Он глуп, – повторяет отец, который один еще продолжает жевать.
– Зачем ты так, Вадик? Ведь ты всех нас любишь! – Мать пытается обнять его. Вадим увертывается.
– Люблю? Да чем вечно клянчить у вас то трояк, то сотнягу, лучше пойти и трахнуть кого-нибудь по башке!
– Вадик, мы никогда ничего для тебя не жалели! – скорбно восклицает мать.
– Да, кое-что я получал. Периодически. Но когда мне нужно было позарез, вы в воспитательных целях показывали мне кукиш.
– Заткнись! – обрывает Дмитрий. – Не хватает обвинять мать с отцом! Ты хоть представляешь, во сколько обошлось тебя вытащить? А еще во сколько обойдется!
– Отдайте половину этого мне, и я внесу гениальное рацпредложение.
– Какое?
– С Тобольцева довольно. Купите против него свидетеля. Очевидца и дешевле и надежней.
– Откуда же очевидец? – изумляется мать. – Митя?
Митя задумывается.
– Вообще-то… найти, пожалуй, можно.
– Отец, ты слышишь?
– Оставьте меня.
– Но как умный человек…
– Я не умный человек. Я не имею на это времени – я делаю зубы. Кому вставить? Пожалуйста, хоть в три ряда, как у акулы. Дальше меня не касается.
– Не сердись, семье нужен твой совет.
– Сколько с меня причитается за право спокойно жить в своем доме?! – Он встает, уходит в свою комнату, и слышно, как запирает дверь.
Пока Холина провожает его взглядом, Вадим быстро выпивает рюмку коньяку и выскакивает в переднюю, закусывая пирожком. Дмитрий направляется следом. Вадим уже кинул на руку пальто, брат преграждает ему дорогу. Кажется, они готовы подраться. И тут раздается звонок в дверь. На площадке стоят Томин и два милиционера.
– Добрый вечер, – говорит Томин.
– Здрасьте, – автоматически откликается Дмитрий и пятится.
Вадим застывает с недоеденным пирожком.
– Вадим Холин?
– Д-да…
– Старший инспектор уголовного розыска Томин.
Пятясь, Дмитрий кричит:
– Мама, к вам пришли!
Кругленькой, растревоженной наседкой выбегает мать.
– Вадик, что такое? Кто вы? В чем дело?! – налетает она на Томина.
Вадим на мгновение приободряется:
– Да, собственно, в чем дело?
– О вас, Вадим, тюрьма плачет, – доверительно сообщает Томин. – В три ручья.
– Опять?! – Глаза Холиной мечут голубые молнии. – Это провокация! Вам здесь нечего делать! Мы будем немедленно жаловаться прокурору!
– Именно он подписал постановление на арест. Я только выполняю его поручение.
– Вадик, не бойся!.. Не волнуйся… Мы все сделаем! Я последнюю рубашку!.. Митя!.. Отец!..
Но Митя скрылся в комнате, и отец не отзывается.
– Вадик, мальчик мой! Мы спасем тебя! Любой ценой. Любой ценой!
* * *
Холина потом часами толклась в районной прокуратуре, в городской, в судах всех инстанций, в приемных мыслимого и немыслимого начальства. Она нанимала адвокатов, писала бесконечные кассации, жалобы и прошения; из года в год слала посылки по далекому северному адресу; она поседела и сморщилась. Она перенесет все и останется любящей матерью.
Осуждать? Крутить пальцем у виска? Или снять шляпу перед такой верностью чувства?