И вышел.
Но, придя в Совет, почувствовал себя плохо от потери крови, и пришлось поехать в лазарет.
Неделю провалялся в лазарете, пока совсем затянулся длинный розовый шрам от шашки через весь затылок.
А когда оправился, назначил его комитет инструктором по обучению Красной гвардии на металлический завод.
Стал Василий с интересом приглядываться к заводу. Заводских мало знал, больше понаслышке.
Вырос в вологодской глухой деревне, на рыбачьем деле, по деревням шла молва, что фабричные – лодыри, охальники и пьяницы.
Из деревни на фабрику шли одни горькие сивушники либо чистые голодранцы.
А на заводе увидел людей копченых, суровых, медленно, но крепко думавших и знавших обо всем куда больше, чем он сам, Гулявин.
И пришлись заводские ему по сердцу так, что скоро со своего дивана из Совета переехал Василий совсем на квартиру к старику фрезеровщику.
И делу своему новому весь отдался.
В пот вгонял красногвардейцев, до поздней ночи мучил перебежками, прицеливанием, примерными атаками, рассыпанием в цепь, стрельбой.
И когда делали смотр в сентябре красногвардейским отрядам, получил гулявинский отряд похвалу от комитета как образцовый.
Шли дни, взъерошенные, бурные, быстрые.
Надвигалась осень.
Летели с залива серые, низкие тучи, поднималась вода в Неве, нагоняли ее свистящие низовые ветры, и стоял против Николаевского моста низкий, серый, даже в неподвижности стремительный, как ветер, и угрожающий крейсер «Аврора».
И ветер дышал сыростью и кровью.
В самом начале октября арестовали Василия юнкера и отвели в Петропавловку.
На допросе капитан с красно-черной ленточкой на рукаве хотел было на дерзкий ответ Гулявина ударить его по лицу, но посмотрел в карие с дерзиной глаза, покраснел и опустил руку.
А через три дня выпустили по требованию комитета, и опять отправился Василий на завод.
С осенними ветрами росла и ширилась буря в человеческих сердцах, и на учениях красногвардейцы кололи штыками соломенные мешки с такой суровой злобой, как будто были мешки живыми и олицетворяли собой все, что ненавидели прокопченные у станков люди.
И пришло это в бурную ночь, когда в лужах на огромной площади длинными иглами дробились золотые зубы дворцовых окон и ревела невская вода, бросаясь на граниты набережной.
Тесным кольцом облегли красногвардейцы и солдаты площадь.
Летели, повизгивали пули ударниц женского батальона от дворца, и в ответ впивались в багровое распухшее мясо дворцовых стен красногвардейские пули.
В бесконечных дворцовых переходах и коридорах толпились растерянные, не знающие, что делать, юнкера, и молча сидели в кожаных креслах неподвижные, обреченные министры.
Надеялись на что-то, и только когда гулко дрогнула стена и с Невы ветер бросил в стекла оглушительным раскатом морского орудия, а площадь залило криком и гомоном, поняли, что больше не на что надеяться.
В числе первых ворвался Гулявин во дворец, в числе первых вбежал в зал заседаний.
– Где министры?
– Мы сдаемся, товарищи, – ответил, вздрагивая и потирая нервно руки, кто-то поднявшийся с кресла.
– Где министры, я тебя спрашиваю?
– Мы и есть министры.
И, услыхав этот ответ, даже не поверил Василий.
Такими жалкими, маленькими, растерянными были прижавшиеся к спинкам кресел бледные люди, что не мог никак Гулявин взять в толк, что это и есть настоящие министры.
Бушевавшему сердцу его казалось, что сбитый красногвардейскими пулями вековой строй должен был представляться огромными, крепкими, величиной с дворцовую колонну людьми.
И когда уверился наконец, что это и есть министры, презрительно плюнул на персидский ковер и сказал, смотря в глаза министру:
– Это от такой сопли и столько паскуды было? Гниды мокрохвостые!
В октябре тяжко вздыхали пушки в Москве. Ночью пылало багряное зарево на Тверском бульваре и Поварской. Шесть дней вздыхали пушки, и шесть дней факелами светили бою никем не гасимые, полыхающие дома.
В Москве твердо и упорно защищалась старая жизнь, поливал каждый отданный шаг вражеской кровью, медленно отходя и огрызаясь зверем в последнем издыхании.
И только к концу шестого дня радостнее загромыхали большевистские орудия, веселее запели свинцовые птички между голыми ветвями бульваров, и среди серых шинелей, рваных пальтишек и кепок побежали, пригибаясь, черные, окрыленные вьющимися ленточками бушлаты.
Тогда лишь, обессиленные, стали отходить к последнему убежищу на Знаменку стойко и упорно не сдававшие разрушенного перекрестка Никитских ворот юнкера и ударники.
Из Питера на помощь московской Красной гвардии пришел матросский сводный полк.
А командовал полком первой статьи минер, большевик и депутат Гуляний Василий.
Глава пятая
Смертельный отряд
Из Москвы в декабрьские стужи, ветры и снега сотнями, тысячами, закаменев и сжимая корявыми пальцами облезлые приклады ржавых винтовок, уходили черные, прокопченные, с твердыми подбородками на Украину, на Дон, на Волгу, и декабрьское небо над ними было не серым, туманным, а пламенным и острым, как меч.
И просторы звали их темными голосами затравленных паровозов, бурями, грохотом пушек, рыжими лохматыми дымами пожаров.
И носились над Россией гремящие чугунные дни.
В гремящий чугунный день в штабе Красной гвардии сутулый маленький человек, утопавший в губернаторском крепе за саркофагом письменного стола, сказал Гулявину:
– Ну, товарищ!.. Придется вам поработать много. Не подведите. Сейчас вся надежда на вас, матросов и фронтовиков. Вы знаете боевое дело, и вам честь принять первую тяжесть.
Василий пожал протянутую сухую руку и прочел поданную бумажку:
«Товарищ Гулявин, начальник летучего матросского полка Красной гвардии, направляется на Украину с заданием действовать на операционных линиях украинских белогвардейских войск и немецких отрядов. Товарищу Гулявину предоставляется вся полнота власти в полку, вплоть до расстрела в случае необходимости. Местным Советам предлагается оказывать широчайшее содействие полку в снабжении продовольствием, обмундированием и боевыми припасами, под страхом революционного суда».
– Понимаете задачу? – спросил сутулый человек.
– Не пальцем делан!.. Чего не понять? – сурово отозвался Василий.
– Да, еще! Мы придаем вам начальника штаба. Партийный и дело знает. Пройдите к товарищу Сонину, он вас с ним познакомит.
Пошел Гулявин в кабинет товарища Сонина. Зеленый от бессонницы, товарищ Сонин яростно поедал копченую колбасу, сидя на подоконнике.
– Товарищ, слышь, у тебя тут мой начальник штаба. Сонин торопливо прожевал колбасу.
– Строев! Строев! Идите сюда! Гулявин пришел! Из боковой комнаты выскочил тонкий, невысокий юноша в пенсне, в длинной офицерской артиллерийской шинели, на плечах которой еще поблескивали краешки срезанных погон.
– Вы Гулявин?.. Очень рад познакомиться! Посмотрел Гулявин на розоватое ребячье лицо, на франтовскую шинель и спросил:
– Ты из каких будешь, товарищ?
– Я? Я из артиллеристов. Прапорщик!
Василий насупился… «Чудно! Большевицкий прапорщик! Первый раз такая штука – никогда еще видать не приходилось».
– Ты что ж, братишка, из породы белых ворон, должно? Строев усмехнулся.
– А, вы вот о чем?.. Да, должно быть, из ворон… Штука редкая, во всяком случае. Теперь давайте сговоримся, где вас на вокзале найти при отправке.
– Чего где? Просто на воинской платформе. Спросишь гулявинский отряд всякая собака покажет.
– Когда отправляемся?
– А хошь сегодня. Лишь бы паровоз дали.
– Ну, тогда побегу вещи собирать. В шесть вечера приеду. Гулявин внимательно посмотрел вслед.
– Товарищ Сонин!.. Чего вы это мне офицера дали? Что, я сам не справлюсь? Не доверяете разве?
– Не дури, Гулявин! Начальник штаба нужен с башкой. Сам знаешь!
– Что-то больно чудная волынка. Офицер советский! А если продаст, кто в ответе будет?
– Не бойся, не продаст. За него, как за себя, ручаюсь!
– Поживем – увидим! Бывает, вша медведя съедает. Будьте здоровы. Не по нраву мне это.
Отправился Василий на вокзал. Грузил отряд, патроны, снаряжение.
Ругался, грозил наганом, свирепел.
Ровно в шесть приехал Строев.
С одним маленьким чемоданчиком и японским карабином. Бросил в вагон и с места принял горячее участие в погрузке.
Где Гулявину приходилось материться по полчаса, Строев кончал дело в пять минут ровной, спокойной и не допускающей возражений настойчивостью.
Посмотрел Гулявин и подумал: «А и впрямь парень деляга!.. Ну и чудеса!»
Строев подошел с тремя матросами:
– Товарищ. Гулявин… Разрешите взять еще одну платформу, потому что снаряжение некуда грузить Василий почесал затылок:
– Ладно!.. Проси еще одну… И потом… братишка, у меня в отряде не выкай. Ты там по-деликатному, может, и обучался выкать, а у меня матросня, как братья родные… Нам килиндрясы не под стать. Тебя как звать-то?
– Михаил!
– Ну, и будешь Миша! А меня кликай Василием, безо всяких штук…
Строев внимательно взглянул в глаза Василию, улыбнулся и спокойно ответил:
– Хорошо! Так и будет!
Через две недели, когда под Конотопом Строев одним пулеметным огнем сбил с позиции гайдамаков, подкрепленных австрийцами, и сам впереди цепи пошел в атаку, сломался последний лед в гулявинском сердце.
После боя подошел Василий к Строеву и, хлопнув по руке, сказал твердо:
– Молодец, братишка! Язви тебя в душу! Ты меня прости – я не очень все время тебе верил. Поглядывал, так, на всякий случай, не придется ли тебе свинца запустить в кишки А теперь вижу, какой ты парень! – и крепко поцеловал Строева.
С тех пор в отряде все делалось по-строевскому, и Гулявин требовал от матросов беспрекословного послушания:
– Чтобы ни-ни… Начальник штаба прикажет, – это я приказал! Чтоб пикнуть не смели! Цыц! Железная дисциплина! По-революционному!
Один только раз поссорился Василий с начальником штаба по пустому случаю.
Захотели матросы придумать название отряду. Показалось чересчур просто «матросский отряд».
Думали, думали и придумали крепко:
МЕЖДУНАРОДНЫЙ СМЕРТЕЛЬНЫЙ ЛЕТУЧИЙ МАТРОССКИЙ ОТРЯД ПРОЛЕТАРСКОГО ГНЕВА
И пришли к Василию, чтобы разрешил. Василий и разрешил.
А Строев, когда услыхал название, папиросу изо рта выронил, упал на диванчик в купе, и пять минут били его конвульсии неудержимого хохота, а Гулявин стоял над ним, недоумевая и злясь…
– Чего ржешь, Мишка? Хрен тебе в зубы! Говори же! Но Строев ничего не мог выговорить от хохота. По щекам его текли слезы, он задыхался и только отрывисто рычал.
– Да не ржи, чертов перлинь? Что такое?!
– Кто это такое выдумал? – спросил, наконец затихнув, Строев.
– Как кто? Братва вся!
– Слушай, Василий!.. Это же ерунда! Нас на смех подымут! Это не название отряда, а целый музей курьезов.
– Какой еще музей?.. Что мелешь?
– Да ведь смешно же. Ну, что это такое: «Международный смертельный летучий матросский отряд пролетарского гнева»? Почему международный? Почему смертельный? К чему «пролетарского гнева»? Это же безграмотная чушь.
Тут впервые рассвирепел Гулявин на начальника штаба.
– Матери твоей черт! Заткни хайло! Смеяться… На колени стать тебе надо, а не смеяться. Ученый нашелся из гузна выполз. Люди от чистого сердца придумали, потому на смерть идут в первый раз за свое дело… Ну, и нужно, чтоб красиво было. А ты – смеяться… Хоть и с нами вместе идешь, а это у тебя барская, брат, блевотина. Презираю, мол, неученость вашу. А ты не презирай!.. Ты не снисходи, а войди в душу человека. В кои веки раз пришлось не за барскую спину, за свою волю драться… Ну, и надо, чтоб слова огнем пекли. Неграмотно, да прошибает. А если смеяться будешь, катись к матери! Вот тебе чистая дорога да пуля вдогонку!
Выговорил все Василий и задохнулся даже. Не привык к долгим речам.
Строев открыл серые, ясные глаза свои, смотря в рот Гулявину. Лицо его дрогнуло странно и смятенно, он встал с дивана, и хлынувшая к щекам кровь залила их ярким огнем.
Он шагнул к Гулявину и протянул руку.
– Не сердись, Василий!.. Конечно, ты прав. Ей-ей, я об этом не подумал. Не сердись и прости мой смех. Это совершенно невольно вышло Давай руку.
Но Василий сердито отвернулся.
– Не хочу! Очень ты меня обидел. Потому я в тебя крепко верил, а в тебе еще барин сидит и хвостом вертит вовсю. Подумай, може, не по дороге с нами? и вышел из вагона насупленный.
Лишь вечером еле-еле вымолил себе Строев полное прощение, но еще несколько дней лежала тень между ним и Василием. Только в следующие дни, когда пошли упорные и тяжелые бои под Николаевом и Строев, как и прежде, распоряжался молниеносно и спокойно, выводя полк из самых скверных положений, сгладилась ссора.
После николаевского боя, ночью, в селе Копани, Гулявин собрал военный совет из командиров рот и батальонов.
Становилось плохо и невозможно держаться на Украине: немцы чугунной лавой давили и сметали слабые, плохо вооруженные отряды красноармейцев.
Нужно было отходить, но не решил еще Василий, куда: к северу или к югу.
В избе, при керосиновой лампочке, склонились над картой обветренные, почернелые лица.
Тыкали в потертую двухверстку мозолистые, черные от грязи пальцы.
– Мое мнение, что к северу идти незачем. Пока мы успеем добраться до Харькова, его займут немцы. Нужно будет пробиваться на Воронеж, а оттуда, по сведениям, жмет казачня. Нам один путь – в Севастополь! Там Советская власть! Флот, матросы, все свое и свои!..
– Ты так. Мишка, думаешь?.. А вы, братва, что мекаете? Ротные командиры согласились с мнением Строева.
– Опять же в Крыму зимой не дюже холодно, – добавил один, закручивая козью ножку.
– Ну, баста! Завтра выступать! А теперь на боковую. Можно выдрыхнуться. Немцы далеко.
Командиры вышли. Гулявин сбросил бушлат и сел разуваться. Строев смазывал заедавший маузер.
В дверь постучали, и, не ожидая ответа, вошел начальник разведки.
– Ну, Гулявин!.. Чего вышло!.. Сейчас приведу тебе атаманшу… Баба смачная, есть что помять! Пальцы обсмоктаешь!
– Чего мелешь?.. Какая такая атаманша?..
– А вот сам увидишь! Эй ты, царица персицкая, прыгай сюды! – крикнул начальник разведки в раскрытую дверь.
Глава шестая
Атаманша
Как был Василий со штиблетом в руке, так и замер на припечке.
Смотрит только на дверь, раскрыв глаза, а в двери – чудо Пава – не пава, жар-птица, а в общем – баба красоты писаной.
Бровь соболиная, по липу румянец вишневыми пятнами, губы помидорами алеют, тугие и сочные.
А на бабе серый кожушок новехонький, штаны галифе нежно-розового цвета с серебряным галуном гусарским, сапоги лакированные со шпорами, сбоку шашка висит, вся в серебре, на другой стороне парабеллум в чехле, на голове папаха черная с красным бантом.
Стоит в дверях, глазами поблескивает и усмехается.
Даже глаза протер Гулявин. Нет – стоит и смеется.
– Ты кто такая будешь? – спросил наконец. А она головой встряхнула и коротко:
– Я? Лелька! Супится Гулявин.
– Ты не мотай! Толком спрашиваю. Откедова, кто такая?
– Из мамы-Адессы – папина дочка.
А сама все хохочет.
– Сам знаю, что папина дочка Чем занимаешься, зачем пожаловала?
– А в Адессе с мальчиками гуляла, а теперь яблочком катаюсь.
Озлился Гулявин.
– Толком говори, чертова кукла! Нечего лясы точить!
– А толком сказать – атаманша. Гуляю, красного петуха пускаю, а со мной босота гуляет. Отряд атаманши Лельки.
– Народу у тебя много?
– На мой век хватит! Тридцать голов есть! Было больше да под Очаковом третьего дня пощипали. Теперь на Крым нам дорога лежит. А ты из каких генералов будешь?
Смеется Гулявин.
– А я – фельдмаршал советский! В Крым тоже катимся Что ж, приставай, по пути Произведем в адъютанты. Что, Мишка, хорош адъютант будет?
Посмотрел Василий на Строева, а Строев молча сидит, на атаманшу в упор смотрит, и глаза, как иголки, стали злые и пронзительные. Лицо каменное.
– Как думаешь? Возьмем атаманшу? Строев плечом повел только.
– Ну, атаманша, оставайся! Где люди-то у тебя?
– Люди по хатам разместились, а я пока без места.
– Ну и оставайся здесь! В тесноте, да не в обиде! Села атаманша на лавку, кожушок сбросила, в одной гимнастерке сидит, румянец пышет, грудь круглая гимнастерку рвет.
Строев поднялся – и из хаты на двор. Василий за ним вышел.
– Ты, Михаил, чего надулся? Атаманша не по сердцу?
– Нет, ничего! – А голос холодный и ломкий.
– Нет, ты скажи по правде. Вижу, что злишься.
– А по правде, так я против этой атаманши. Неосторожен ты, Василий. Пришла баба, черт ее знает какая, откуда; черт знает, что за отряд? Зачем ее к нам втаскивать? Пусть идет своей дорогой. На свою ответственность брать незачем!
– Ну, пошел страхи пускать! Баба как баба! Раз с буржуями дерется, значит, нам помощница.
– Да мне все равно. После не пеняй только!
– Ничего. Пенять не придется.
Вернулись в избу. Строев сразу же на лавке за столом спать завалился. Василий на печку полез.
Атаманша со двора вьюк притащила, по полу разостлала, одеяло вынула шелковое, цветное, все в кружевах.
– Одеяло-то у тебя царское. Приданое сварганила?
– Сшила матушка-ночь да батюшка-ножичек! Села атаманша на пол, косу заплела, гимнастерку стащила. Руки нежные, розовые, круглые. Груди птицей под рубахой трепещутся.
– Ты лампочку-то гаси! Ловчей раздеваться! Все баба!
– Зачем? Была баба, и вышла. Лягу – погашу. Завернулась в одеяло и дунула на лампочку. Темнота в хате, только ветер погуливает вокруг и шуршит камышинами на крыше.
Не спится Гулявину. Ворочается на печке. Томительно что-то. И мельтешат в глазах атаманшино плечо голое и жаркая грудь. В сердце даже захолонуло. Давно Гулявин без бабы, а плоть бабы требует. На то и живет человек. Эх, промять бы атаманшины бедра железом пальцев, въесться губами в помидорные губы.
Горячо телу стало. Сплюнул со зла Гулявин.
– Тьфу… сатана!
Зашевелилось на полу, слышит Гулявин шепот бабий:
– Не спишь, генерал? Тошно? И шепотом в ответ:
– А твоя какая забота?
– А коли не спишь, сыпь под одеяло. Согрею!
Как молния по избе шарахнула. И кошкой вниз бесшумно Василий. Схватил край одеяла, откинул. Пахнуло теплом – и навстречу хваткие руки и полные атаманшины губы.
А на лавке за столом, так же бесшумно, на локте приподнялся Строев.
Поглядел в темноту, покачал головой и снова лег.
Наутро выступили по Херсонской старой дороге к Днепру, на Алешковскую переправу.
Перед выступлением осмотрел Гулявин Лелькин отряд.
Тридцать человек, все на конях, кони сытые, крепкие, видно, из немецких колоний. Сами не люди-черти. Немытые, грязные, а на пальцах кольца с бриллиантами в орех, у всех часы золотые с цепочками, бекеши, френчи-с иголочки.
Строев пока смотрел отряд, все больше мрачнел, и открытое детское лицо осунулось, губы смялись брезгливой складкой.
Но когда, повернувшись, сказал Гулявин: «Лихая братва! В огонь и воду!» промолчал Строев, ничего не ответил.
В Херсоне простояли два дня, ждали, пока лед отвердеет. И как только пришли в Херсон, рассыпались атаманшины всадники по всему городу, а вернулись к вечеру с полными седельными мешками.
А на другой день то же.
А вечером пьяные горланили «Яблочко» и дуванили добычу. И еще больше колец на черных пальцах, и – чего не было еще в гулявинском полку – матросы тоже приняли участие в дележе.
Не все, человек десять, не более. Соблазнились.
Ночью вернулся из города Строев и застал в штабе Василия и атаманшу. Сидела атаманша, расстегнувшись, перед бутылкой водки, блестели ярко атаманшины глаза, и тянула она высоким фальцетом:
Спрашу я Машу:
– Что ты будешь пить?
А она говорить:
– Голова болить…
Повернулась к вошедшему Строеву, протянула стакан и крикнула:
– Выпей, красная девица! Что сопли пускаешь? Ничего не ответил Строев – и к Василию:
– Нужно с тобой по делу поговорить. Серьезное!
– Ну, говори!
– Выйдем в другую комнату.
Вышли. Заходил Строев взволнованно из угла в угол и потом прямо к Василию:
– Дело очень грязное! Я сейчас из Совета! Позорно и скверно! Нас обвиняют в грабежах. Говорят, что наши кавалеристы грабили по домам и даже у рабочих. В предместье какой-то подлец старуху застрелил из-за копеечных серег. Это взволновало рабочих. Говорят, что советские войска-бандиты. Я тебя предупреждал! Просил не брать этой… – не кончил и брезгливо поморщился.
– Амба! Ты не горячись!.. При чем тут она? Народ у нее распущенный – это верно. Так она же баба – подтянуть не умела. А я их сам с завтра шкертом за глотку возьму – шелковые станут.
– Да не в том, в конце концов, дело! Не место в наших рядах такой сволочи! Кто она – бульварная девка! Рассердился Василий.
– Смотри, Мишка! Опять барская блевотина! Тебя послушать: так бульварная девка – не человек? Опять поссоримся.
– Совсем не то! На этот раз не уступлю. Если бы она была втрое хуже, но пришла к нам потому, что ее зажгла революция, выжгла в ней все прошлое, я бы раньше тебя ее принял, как друга. А ты вглядись! Что ты, ослеп? Ведь она идет просто грабить. Для нее все это, чем мы горим: революция, борьба, – только богатый гость, которого удобно обобрать, а потом кликнуть кота и пришить этого гостя. Понимаешь? Ее просто к стенке нужно поставить и с ней всю ее рвань. Из-за таких дело гибнет! Я требую убрать ее из полка… Впрочем… – Строев усмехнулся болезненно. – Пожалуй, это тебе не по силам. Удобная баба… Искать не нужно!
Покраснел Василий от укола и еще больше озлился. Но рта раскрыть не успел, потому что с дребезгом настежь шатнулась дверь, и ворвалась в комнату вихрем Лелька.
И сразу к Строеву:
– Ах ты подстилка свиная!.. Меня к стенке?.. Ты что за командир выискался, буржуйское семя!.. Я шлюха? Говори! – и ухватила Строева за грудь.
Но взял Строев спокойно атаманшины руки и зажал их. Никогда не думал Гулявин, что сила есть у парня, а тут, как побелело вмиг атаманшино горящее лицо, понял, что железом захвачены Лелькины руки. Попыталась вырваться, но только прошипела:
– Пусти, говорю.
А Строев, обернув лицо к Гулявину, равнодушно сказал:
– Я бы попросил тебя употребить власть командира. Подошел Гулявин, взял Лельку за ворот.
– Вот что!.. Ты не в свое дело не путайся! Твоей заботы тут нет! Иди-ка, девушка!
Довел до двери и коленкой поддал. Вылетела атаманша пухом.
А Гулявин затворил дверь за ней и засмеялся:
– Сражение! Ишь какая вояка!.. Строев удивленно смотрел на него.
– Что же? Ты и после этого ее не выставишь? И Гулявин ответил резко:
– Нет!.. Я командир и за себя отвечаю! И в мои дела не лезь. Спутался я с ней или не спутался – не твое дело. Если и спутался, так и то моя забота, а не твоя. Жалко мне бабу, а у тебя жалости к человеку нет. Ей помочь нужно на ноги встать, а не гнать. Не ждал я от тебя, что ты свиньей будешь!
– Василий!
– Чего Василий? Двадцать шесть лет Василий Правду в глаза скажу! Дорога мне баба за удаль!
– Может, за что другое?
– Может, и за другое! Другое я знаю!
– Ну, если меня не слушаешь, подумай о всем полку. Она нас втянет еще в историю. Собой ты можешь рисковать, мною тоже можешь, но сотнями людей ради последней девки нельзя!
– Фу-ты ну-ты, какие страхи! Довольно! Не хочу учителей слушать! Сам учить могу!
– Делай что хочешь! Но я теперь – только начальник штаба Вне службы мы люди чужие, и при первой возможности я уйду.
– И черт с тобой! Фря тоже…
Повернулся Гулявин и спокойно пошел к атаманше.
Глава седьмая
Гвозди
Зимним хрустальным, свежим утром по звенящему льду перетянулся полк через Днепр и змеей пополз по Перекопской старой чумацкой дороге в Крым.
Ехал Гулявин впереди полка мрачный и злой.
Строев сдержал слово и почти перестал разговаривать.
На «вы» перешел, и все официально:
«Как прикажете, товарищ командир!», «Мое мнение такое, товарищ командир!» – и больше слова из него не вытянуть.
Тошно.
Неприятно это Гулявину ужасно, потому что полюбил он своего начальника штаба, а тут такая разладица.
И уж сам на себя злился, что из-за бабы буза пошла.
Повернулся в седле, оглянулся.
Далеко в хвосте колонны едет Строев, посреди матросов. Спокойный, как ни в чем не бывало, – видно, шутит, смеется.
«Ишь характер какой дубовый! Коряга – не человек!» – подумал Василий и налево повернулся.
На золотистой тонконогой помещичьей кобыле, гоголем завалясь в седле, едет Лелька. Штаны гусарские розовой зарей горят, и алой зарей щеки пылают.
«Царица-баба! И что ему она поперек горла пришлась!»
Хороша атаманша, горячо ласкает атаманша в зимние холодные ночи.
Как с такой расстаться?
Повернул Гулявин коня: поехал в хвост полка к Строеву.
Подъехал вплотную, вгляделся.
Давно потеряло строевское лицо детский румянец, побледнело, закоптилось, осунулось, и у губ легли резкие складочки усталости и напряжения.
И глаза как у замученного зайца.
И, взглянув на друга, почувствовал Гулявин, как ударила ему в сердце горячая волна жалости.
Положил руку на колено Строеву.
– Миша!.. Михаил!..
– Что?
– Не сердись, браток! Сердце ты мне кромсаешь! Люблю же я тебя, парень!
Дрогнули складки на строевском лице.
– Я не сержусь!.. Только свернул ты с пути, Василий, а расплачиваться за это всем придется. Перегнулся Гулявин с седла.
– Миша!.. Братишка! Вот тебе слово – дойдем до Симферополя, я ее к чертям собачьим выгоню. А сейчас пусть лучше с нами идет. Все под надзором – и людей больше. Нас-то ведь тоже немного осталось. Из Москвы тысяча вышла, а сейчас пятьсот еле-еле. Но в Симферополе пошлю ее к матери.
– И хорошо сделаешь!
– Ну, давай руку!
Пожали руки. Улыбнулся Строев опять той же своей детской ясной улыбкой, и Василий засмеялся радостно.
– Давно бы так!
Ударил коня – и опять во главу отряда.
А атаманша подбоченилась, зубы скалит.
– С недоноском своим лизался? Вояка! И сама испугалась. Наехал Гулявин так, что отпрянула даже золотистая кобыла, и нагайку поднял.
– Т-ты, сволота!.. Нишкни, шлюхина морда! Слово пикнешь – спину нагайкой перешибу. Свое место знай! Попробовала Лелька отшутиться:
– Испугал! Еруслан-богатырь!
Зыкнула в воздухе нагайка, и едва успела Лелька голову отклонить, мгновенно кожушок на плече разрезало и обожгло болью, а Гулявин как бешеный, и у рта пена кипит.
– Молчать… гадюка! Забью!
Шарахнулись даже кони от зверьего крика, и чем бы кончилось – неизвестно, но только из-за снегом засыпанных кучугур скачет разведка во весь опор.
Издали кричат еще.
– Командир!.. Гулявин! В Преображенке кадеты!
Опустил Василий нагайку.
Атаманша за плечо держится, губу закусила, а по щекам слезы текут.
Но даже мельком не взглянул на нее Гулявин. А тут уже и Строев рядом:
– Много кадетов?
– До черта! Мы одного подхватили в кучугурах. Говорит дроздовцы! На Таганрог идут!
– А где же пленный?
– Как где? В духонинском штабе в адъютанты пошел.
– Дурачье! Сюда тащить надо было. Списать всегда успеется.
– Чего таскать? И так все вымотали. Первый дроздовский полк. Семьсот штук кадетов и пушка одна. Посмотрел Василий на Строева.
– Загвоздочка… елки-палки? С пушкой, сволочи!
– Ничего! Немцев с пушками били!
– Так-то оно так!
Задумался Василий. Потом прояснел сразу: «Чтоб пятьсот матросов – да кадетов побоялись? Тысячу давай – все равно убрать можно».
– Ну, Миша… командуй. Твоя работа! Подозвали командиров рот, выяснили задачу.
Наступать решили, когда станет темнеть. Две роты в лоб, одна с тылу охватом, и при ней Лелькина кавалерия.
– Сразу только! Как мы отсюда на штык пойдем, так вы сзаду. Крика побольше! Эй ты, атаманша, слюни подбери! Дело делать нужно! После отревешься.
Через час рассыпались цепи и тихо поползли по пескам между голым лозняком, в котором посвистывал ветер.
Гулявин стоял на пригорке и в бинокль смотрел за уходящими цепями.
Далеко, в направлении экономии, хлопнул одиночный выстрел, потом второй, и сразу зачастило молоточными ударами по железу.
– Охранение заметило, – сказал Строев.
– Здорово службу знают, черти! – ответил не без зависти Гулявин.
Чаще и громче трещали винтовки, и, блеснув от экономии молнией, тяжело и гулко ударила пушка.
В нежно-синем сумеречном небе мигнул зеленым огоньком разрыв, и круглым звуком охнула шрапнель.
– Красиво… едят ее мухи.
– Высоко. Перенесло, – тихо отозвался Строев. Опять рванула шрапнель, но уже низко, над самыми цепями. Еще и еще. На пригорок взлетел конный.
– Товарищ Гулявин! Невозможно идти! Шрапнелью кроет, ходу не дает. Отходят наши.
– Что?.. Отходят? Полундра! Я их отойду… в печенки! Первому, кто назад шагнет, пулю!
Вырвал из кобуры маузер, хлестнул лошадь и поскакал к цепям.
Подскакивая, издали видел, как, влипая в землю, скорчившись, ползут под низкими разрывами назад черные бушлаты.
Налетел на цепь и первого попавшегося с лошади в лоб. Одним прыжком, бросив поводья, скатился с седла. Злоба залила глаза красным туманом. Уже не кричал, а выл:
– Отступать… сволочи! Кадетов струсили, гады! Марш вперед!
Схватил винтовку застреленного и во весь рост побежал вперед:
– Ура!.. Давай кадета!