Кинематограф.
Улица… Рассвет…
На стене косо и наспех наклеенный листок…
ЭКСТЕННОЕ СООБЩЕНИЕ.
Красные покидают город. Части
доброармии вступили в предместье.
Население призывается к спокой-
ствию.
Мимо листка проходит запыленный красноармеец. Тяжело волочит винтовку.
Видит листок…
…срывает с бешенством и внезапной злобой.
Губы его шевелятся… Ясно, что он с надрывом и длинно ругается.
Иностранец.
Зеркало в облезлой раме, с зелеными пятнами гнили на внутренней стороне, треснуло когда-то пополам, склеивали его неумелые руки, и половинки сошлись неровно, под углом.
От этого лицо резалось трещиной на две части, нелепо ломалось, и рот растягивался к левому уху идиотской гримасой.
На спинке стула висел пиджак, а перед зеркалом брился человек в щегольских серых брюках и коричневых американских, тупоносых полуботинках.
Голярня в пригородной слободке, между развалинами пороховых погребов, была невероятно грязна, засижена мухами, пропахла самогоном, грязным бельем и гнилой картошкой.
И такой же грязный и лохматый, не совсем трезвый, хохол, неизвестно зачем открывший свое заведение в таком месте, куда даже собаки забегали только поднять ножку, обиженно сидел у окна и искоса смотрел на странного посетителя, пришедшего ни свет ни заря, чуть не выбившего дверь, отказавшегося от его услуг и на ломаном русском языке потребовавшего горячей воды и бритву.
Пыльные стекла маленького окна вздрагивали ноющим звоном от приближавшегося орудийного гула, и при каждом сильном ударе брившийся поглядывал в сторону окна спокойным, внимательным серым глазом.
В алюминиевой чашке, в снежных комках мыльной пены, золотыми апельсинными отливами блестели завитки сбритой бороды и усов.
Брившийся отложил в сторону бритву и намочил в горячей воде тонкий носовой платок. Обтер и попудрил лицо, достав из брюк карманную серебряную пудреницу.
Потрогал пальцем гладкие щеки и круглую ямочку на подбородке, и рот его, твердо сжатый и резкий, вдруг расцвел на мгновение беззаботным розовым цветком.
Но окно опять заныло от орудийного удара.
Хозяин вздрогнул и, как бы очнувшись, сказал хрипло:
– Жарять!.. Зовсим блызко!..
– Comment?.. Что ви гаварит?
Иностранец быстро повернулся к хозяину и услышал обиженное ворчание:
– Що кажу?.. На ж тоби!.. Пьятдесят рокив казав – люды розумили, а теперь непонятково!.. Христиане розумиют, а на бусурманина мовы не наховаешь!
– А! – протянул иностранец.
И к вящему изумлению хозяина вынул из кармана маленькую коричневую аптекарскую склянку, откупорил ногтем глубоко увязшую пробку и вылил на блюдце остро пахнущую жидкость. Намочил головную щетку и круглыми взмахами стал водить по прическе от лба к затылку.
Открыв рот, хозяин увидел, что намокавшие золотистые волосы потускнели и медленно почернели.
Иностранец встал, вытер голову платком и тщательно расчесал пробор.
Пристегнул воротничок, завязал галстук и, когда надевал пиджак, услыхал нудный голос хозяина:
– От-то, оказия!.. Що це вы з волосьями зробили? Чи вы мабуть кловун, чи ще яке комедиянство?..
Иностранец легко улыбнулся:
– Ньет!.. Я ньет клоун, я купца! Мой имь Леон!.. Леон Кутюрье!
– Воно и видать, що нехристь!.. И имя в вас не людское, а неначе собаче… Куть… куть! Скильки ще гамна на свити!..
И хозяин с презрением плюнул на пол.
Леон Кутюрье снял с вешалки легкое пальто, нахлобучил на затылок котелок и сунул в руку хозяину крупную бумажку.
Хохол захлопал ресницами, но, прежде чем он опомнился, иностранец был на улице и зашагал вдоль садовых заборов к городу, из-за далеких труб которого рачительным и румяным хозяином скосоурилось солнце. Хозяин недоуменно смял деньги, мелкие морщинки его щек скрестились лукавой сеткой, и он хитро посмотрел в окно.
Качнул лохматой головой и произнес веско и ясно:
– Неначе скаженый!..
«Au revoir, храбру jeune homme!»
Был погожий и теплый предосенний день.
Леон Кутюрье беспечно пошел по тротуару в том же направлении, в котором двигались кучки муравьившихся людей.
За широким раскатом настороженно опустелой улицы открылся старый парк, над сбегавшим вниз обрывом, а под ним лениво лизала пески и ржавые глины обмелевшая, зеленоватая река.
Над самым обрывом белесой лентой легла аллея, огороженная чугунной резной решеткой, осененная столетними широколапыми липами.
Решетка взбухла грузом прижавшихся и повисших на прутьях человеческих тел.
На другой стороне реки, в заречье, покрытом прожелтью камышей, изрезанном синими червяками рукавов, по узкой гати двигались кучки крохотных рыжих букашек, поблескивая по временам металлическими искорками.
Когда Леон Кутюрье, беспрестанно извиняясь, приподымая котелок, протиснулся к решетке, издалека, слева, оттуда, где был вокзал, тяжко и надсадисто грохнули четыре удара, высоко вверху запел звоном и визгом разрезанный воздух, и над далекой гатью, на синем мареве сосняка, вспухли четыре белых клубка.
Ахнула общей грудью облепленная людьми решетка:
– А-аах!..
– Перелет, – сказал крепкий и уверенный голос.
Но не успел еще кончить слова, как взвыл снова воздух, и белые клубки повисли над самой гатью, закутав ее плотной пеленой.
– Вот это враз!.. Чисто сделано!
Рыжеватый и плотный в золотом пенсне, стоявший рядом с Леоном Кутюрье, плотоядно облизнулся.
Стало видно, как засуетились на гати рыжие мураши.
– Ага, не нравится! Попадет сволочам!
– Жаль, удерут все же!
– Ну, не все!.. Многие влипнут!
– Молодцы корниловцы!..
– Всех бы перехлопать!.. Хамье, бандиты проклятые!
Шрапнельные разрывы учащались, ложились гуще и вернее. Пожилой человек в широком пальто, стоявший об руку с хорошенькой блондинкой, повернулся к Леону Кутюрье.
– Как это называется… вот чем стреляют?
– Шрапнель, мсье!.. Такой трубка, который имеет много маленька пулька. Очень неприятн! Tres desagreable!
Старик опять впился в горизонт. Блондинка, распушив губы и взмахнув обещающе длинными ресницами, улыбнулась Леону Кутюрье.
– Это картечное действие? – спросила она, видимо радуясь и гордясь специальным термином.
– Oui, madame! Картешь!..
Леон Кутюрье прикоснулся к котелку и отошел от решетки. Оглянувшись, увидел разочарованный взгляд, весело послал воздушный поцелуй и пошел по аллее, сбивая тросточкой мелкую гальку.
Спустился по песку к воротам, на которых тусклым золотом сверкал императорский, распластавший геральдические крылья, орел. Обе головы ему сбили камнями досужие мальчишки.
Очутившись на улице, направился к спуску в гавань, но услыхал сзади переплеск криков: «…смотрите!.. едут!..» и звонкий грохот копыт мчащихся лошадей.
Леон Кутюрье остановился на краю тротуара и взглянул вдоль улицы.
Высоко взбрасывая белощеточные ноги, брызгая пеной с закушенного мундштука, впереди разъезда кавалерии, коней в тридцать, летел золотисто-рыжий, почти оранжевый, английский скакун, легко неся седока.
Молодой, разрумянившийся от скачки, азарта и хмеля удачи, тонкий офицерик держал в опущенной руке обнаженную шашку, и за его спиной вихрем метались длинные концы белого башлыка.
Он резко посадил коня на задние ноги у фонарного столба, прислонясь к которому стоял Леон Кутюрье, и оглянулся, как будто ища нужное лицо на тротуаре.
Очевидно, спокойная поза иностранца и хороший костюм произвели на него должное впечатление и, перегнувшись с седла, он спросил:
– Милостивый государь! Какая самая краткая дорога к пристаням?
Леон Кутюрье восторженно улыбнулся:
– O, mon lieutenant! Ви видит эта улиц? Ездиль до перви поворот эта рука… a droite! Там будет крутому спуску вниз, и ви найдет пристань!
Офицерик отсалютовал шашкой и спросил еще:
– Вы иностранец?
– Oui, monsieur! Я француз!
– А, союзник!.. Да здравствует Франция! Напишите в Париж, мсье, что сегодня мы вдребезги раскатали краснопузую сволочь. Скоро Москва наша!
Леон Кутюрье восхищенно прижал руку к сердцу:
– O, mon lieutenant! Русску офисье… это… это le plus brave! Маршаль Фош сказаль – русску арме одни голи куляк разбиваль бошски пушка, закончил он, с еле уловимой иронией.
Офицерик засмеялся: – Merci, monsieur!
Обернулся к отряду:
– За мной!.. Рысью… ма-арш! – и копытный треск пронесся по граниту к спуску.
Леон Кутюрье приветственно помахал вдогонку тростью и отправился дальше. На углу он остановился у разбитой витрины заколоченного магазина, оперся на ржавые перила и внимательно начал разглядывать валявшиеся на запыленных полках остатки товаров.
Поднял руку и с неудовольствием заметил, что манжета закраснела по краю пятном ржавчины.
– Sacrebleu! – сердито сказал француз и, вынув из кармана носовой платок, начал старательно стирать ржавчину.
До вечера, лениво и бесцельно, бродил он по улицам, встречая конные и пешие части входящих добровольцев, помахивая тросточкой и котелком, любезно улыбаясь, впутываясь в ряды пехоты, разговаривая с солдатами и офицерами, поздравляя с победой, кланялся, шаркал ножкой.
Лицо у него было милое, глуповато восторженное лицо фланера парижских бульваров, офицеры и солдаты катались со смеху от его невозможного выговора, но француз не обижался, смеялся сам, суетился и только по временам его, видимо, беспокоило пятно на манжете, потому что он часто вынимал из кармана платок и с французскими ругательствами яростно стирал злополучную ржавчину.
День уплывал за заречные леса. Вместе с влажной свежестью обыватели попрятались привычно по домам, – из боязни налететь на пулю нервного часового или нож бандита.
Крепкие каблуки Леона Кутюрье застучали по пустынному переулку.
Издали француз увидел отяжелевшие светом окна особняка, принадлежавшего богачу помещику, лошаднику, и занятого при красных под райком партии.
У подъезда угрюмо стыл громадный «Бенц», и на подушках автомобиля спал усталый шоффер.
На ступенях крыльца, вытянувшись и застыв, воплощением простой нерассуждающей силы, стоял часовой юнкер. На рукаве шинели в сумерках чуть виднелась сломанная углом красно-черная ленточка.
Леон Кутюрье поровнялся с окнами и увидел, как по комнате прошли, оживленно жестикулируя, два офицера.
Он остановился, чтобы рассмотреть лучше, но услыхал хлюпающий звук вскинутой на руку винтовки и жесткий крик:
– Нельзя!.. Проходи!..
Кутюрье шагнул вперед.
– Нишево, господин сольдат!.. Я мирна гражданин, иностранец, если позволит! Леон Кутюрье! Мне иметь удовольствие поздравить православни армия с победа.
В голосе француза было такое обезоруживающее простодушие, глуповатое и ласковое, что юнкер опустил винтовку.
Француз стоял в полосе света, бившего густой сметанной белизной из окна, с котелком на затылке, расставив ноги, приятно улыбаясь, и показался юнкеру похожим на веселого героя экранных проказ Макса Линдера, над лицами которого юнкер беззаботно смеялся в те дни, когда его рука предпочитала сжимать не тяжелый приклад, а нежную руку девушки в тишине темного кино.
Но все же он строго сказал:
– Хорошо, мсье! Но проходите! С часовым говорить нельзя!
– Mille pardons! Я не зналь! Я не военна!.. Ви наверно сторожит большая пушка?
Юнкер хохотнул:
– Нет!.. Здесь штаб командующего! Но проходите, мсье!
Леон Кутюрье отошел. Пройдя особняк, оглянулся. Неподвижная фигура юнкера высилась бронзовой статуэткой на ступенях. На тонкой полоске штыка играл серебряный холодноватый блеск.
Француз снял котелок и крикнул:
– Au revoir, господин сольдат! Я очень льюблю храбру русску jeune homme!
Манжета.
Васильевская улица была тихой и сонной, утонувшей в старых садах, из которых выглядывали низкие особнячки.
За две недели до вступления белых, в квартиру доктора Соковнина въехала по ордеру жилотдела, заняв две комнаты, артистка Маргарита-Анна Кутюрье.
Мадам Соковнина вначале освирепела:
– Поселят такую дрянь, а потом разворует все вещи и уедет. И жаловаться некому!
И, злясь на жилицу, избегала встречаться с ней и не кланялась.
Но артистка не только ничего не вывезла, но еще привезла рояль и несколько кожаных чемоданов, набитых платьями, бельем и нотами.
У нее оказалось прекрасного тембра драматическое сопрано, сухой медальный профиль, холеные руки и великолепный французский выговор.
А когда, однажды вечером, она спела несколько оперных арий, спела, мощно бросая звуки, свободно и верно – лопнула пленка человеческой вражды.
Докторша вошла в комнату жилицы, восхитилась ее голосом, разговорилась, предложила столоваться у них, а не портить себе здоровья советским питанием, и Маргарита Кутюрье стала своим человеком в семье Соковниных.
Мадам Марго пленила хозяев тактом, прекрасными манерами и восторженной и нежной любовью к мужу, застрявшему с весны в Одессе, которого Марго ждала с приходом белых.
В этот тревожный день, после стрельбы, конского топота и людской молви по всполошенным улицам, мадам Марго вернулась к чаю возбужденная и веселая.
– О, Анна Андреевна! Я встретила на улице знакомого офицера!.. Он сказал… Леон в поезде командующего и будет сегодня к восьми часам, как только исправят взорванные рельсы за слободкой.
– Ну, поздравляю, дорогая! – ответила докторша.
Поэтому, когда за ужином все сидели в сборе: доктор, Анна Андреевна, Марго, дочь Леля, и из передней яростно задребезжал звонок, – за Маргаритой, выбежавшей с криком: «Ah, c'est mon mari!», последовали все.
В дверях стоял Леон Кутюрье. Жена с радостным смехом целовала его в щеки, он гладил ее по плечу и улыбался смущенно хозяевам.
– O, mon Leon! O, mon petit. Je vous attendais depuis longtemps!
Француз что-то тихо сказал жене. Она схватила его руку и повернулась:
– О, я так счастлива, что даже забыла!.. Разрешите представить моего мужа!
Леон Кутюрье, низко склонясь, поцеловал руку хозяйки и крепко сдавил руку доктора.
– Что же мы стоим в передней? Прошу в столовую! Впрочем, вы наверное хотите помыться с дороги?
Француз поклонился.
– Благодару… Parlez-vous francais, madame?
– Un peu… trop peu! – смущенно ответила Соковнина.
– Шаль!.. Я говору русску очень плок. Я не кочу ванн! Я имею обичка с дорога брать бань. С вокзаль я даваль везти себя в бань… le bain. Козяин пугальсь, кавариль: «какой бань… стреляйт». Но я даваль ему два ста рубль. Она меня купаль, а на улиц «бум-бумм!..»
Он так жизнерадостно весело рассказывал о бане, что хохотали все, и Соковнины и Маргарита, изредка взглядывавшая на мужа мимолетными настороженными взглядами.
За чаем гость ел с аппетитом, сверкал зубами и улыбкой, ломаным языком рассказывал о событиях в Одессе, о высадке цветного корпуса и бегстве большевиков…
– Скора будет польн порадок… Я занималь опять la commerce, фабрика консерв… Маргарит будет петь на опера.
Он улыбнулся и вопросительно посмотрел на жену. Она поняла.
– Tu es fatigue, Leon? N'est-ce pas?
– Oui, ma petite! Je veux dormir… dormir…
– Да… да! Конечно, вам нужно отдохнуть после такой дороги. А где же ваши вещи, Леон Францович?
– О, у меня одна маленьки сак! Я оставляль его хозяин бань до завтра.
– Тогда возьмите пока белье Петра Николаевича!
– Не беспокойтесь, Анна Андреевна! Белье Леона у меня! – сказала француженка и покраснела мило и нежно.
– Merci, madame!
Леон Кутюрье еще раз поцеловал руку хозяйки и вышел за женой.
Войдя в комнату, наполовину загороженную роялем, француз быстро подошел к окну и посмотрел вниз, где смутно чернели плиты двора.
Круто обернулся…
… и спросил вполголоса.
– Товарищ Бэла!.. Вы хорошо знаете всю квартиру. Куда выходит черный ход?
– Во двор у дровяного сарая. Налево ворота. На ночь запираются. Стена в соседний двор – полторы сажени, но у сарая лежит легкая лестница.
– Вы молодец, Бэла!
Она тихо и певуче засмеялась.
– Знаете… это чорт знает что! Если бы я не знала, что вы придете в половине девятого, я ни за что не узнала бы вас. Феерическое преображение!
– Тсс… тише!.. У стен могут быть уши! Не будем говорить по-русски. Такой разговор между супругами французами может показаться странным.
Она открыла крышку рояли и взяла густой аккорд. Спросила по-французски:
– Откуда у вас, товарищ Орлов, такой комический талант?.. Ни за что бы не поверила!..
– Не даром я шесть лет промотался в эмиграции в Париже…
– Да я не о языке!.. А вот об этой имитации акцента! Это же очень трудно!
– Пустяки, Бэла!.. Немножко силы воли, выдержки и уменья держать себя в руках.
Он сел за стол и отстегнул манжету.
– Вы можете дать мне бумагу и ручку?
Взял бумагу, разогнул манжету, положил перед собой и старательно, вглядываясь в чуть заметные карандашные пометки, зачертил пером, и первая же строчка легла ясная и четкая:
«Корпус Май-Маевского. Александрийский гусарский полк. Приблизительно 600 сабель».
Кончив писать, тщательно вытер манжету резинкой и протянул листки женщине.
– Бэла!.. Завтра отнесете Семенухину. Он перешлет в военный отдел пятерки. Ну, довольно! Где я буду спать?
Бэла показала на открытую дверь спальни, где белела свежими простынями двуспальная старинная кровать карельской березы.
– Хорошая кровать!.. И комната!.. А вы где спите?
– Здесь же!
Орлов сдвинул брови:
– Что за чепуха?.. Неужели вы не могли подумать об этом раньше? Попросите у хозяев какую-нибудь кушетку для меня.
Бэла вспыхнула и посмотрела ему в глаза.
– Орлов! Я не считала вас способным на мещанство. Если вы считаете опасным говорить по-русски, то уж совсем не по-французски, чтобы приехавший после разлуки муж требовал отдельную кровать. Нелепо и подозрительно! У нас два одеяла, и будет очень удобно. Надеюсь, вы достаточно владеете собой?
Он резко махнул рукой:
– Я не потому!.. Просто боюсь стеснить вас! Я сплю очень беспокойно!
– Вздор!.. Выйдите, пока я лягу!
Выйдя, Орлов со злобой перелистал фотографии семейного альбома. Легкомысленное и глуповатое выражение давно сошло с напряженного железно-очертившегося и побледневшего лица. Углы рта опустились злой и старящей складкой.
В спальне щелкнул выключатель, хлынула мгла, и певучий голос Бэлы сказал:
– Leon! Je vous attends! Venez dormir!
Орлов вошел в темную спальню, ощупью нашел край кровати, сел на него и быстро разделся.
Скользнул под шуршащее шелком одеяло, сладко вытянулся и усмехнулся.
– Веселенькая история!.. Спокойной ночи, Марго!
– Спокойной ночи, Леон!
Повернулся к стене, перед глазами покатились, как всегда в полудремоте, красные, зеленые и лиловые спирали, и, глубоко вздохнув несколько раз, Орлов уснул.
Пустой случай.
Супруги Кутюрье жили мирно и счастливо. На третье утро после приезда мужа, в воскресенье, Бэла сидела на краю кровати, в утреннем халатике, пила ячменный кофе из большой детской чашки и по-ребячьи, захватывая сразу губами и зубами, грызла желтые пышные бублики.
Орлов медленно открыл глаза и повернулся.
– Доброго утра, Леон! Как спали?
– О, чудесно, – ответил Орлов, облокотившись на подушку.
Бэла отставила чашку на туалетный столик и повернулась к нему. Глаза потемнели и вспыхнули сердитыми блестками.
– А я эту ночь не спала… И, знаете, нашла, что все это очень глупо, нерасчетливо и гадко!
– Что такое?
– Ну вся эта история! Нельзя оставлять людей в подполье на месте легальной работы. Мы не так богаты крупными партийцами, чтобы терять их, как пуговицы от штанов. И я считаю, что Губком в отношении вас поступил идиотски глупо…
– Бэла!.. Я попрошу вас находить более подходящие выражения для оценки действий Губком.
– Я не привыкла к дипломатическим вежливостям!
– Привыкайте! Губком не глупее вас!
– Благодарю!
– Не за что… Что вы понимаете в партийной линии? – сказал Орлов, внезапно раздражаясь, – вы, маленькая девочка, удравшая из архибуржуазной семьи в романтический поток?.. Ведь вас потянула, именно, романтика… приключения. Очень хорошо, что вы работаете беззаветно, но судить вам рано.
– Каждый имеет право судить!..
– Не спорю… Судите потихоньку. Хотите знать, зачем оставили именно меня? А потому, что я знаю здесь и в окружности на пятьдесят верст каждый камень, знаю, за кем и как мне следить, когда распылаются белые страсти. А когда наши вернутся, – у меня в минуту весь город будет в руке. Вот!
Он разжал кисть и с силой сжал ее:
– Р-раз и готово! И никаких заговоров, шпионажа, контр-революции!
– А если вы попадетесь?
– Риск!.. Это война!.. А потом, – если вы вчера меня – не узнали; это – достаточная гарантия, что не узнает никто. «Рыжебородый палач», «Нерон», «истязатель»… чекист Орлов и Леон Кутюрье.
– А все же!..
– Хватит, Бэла!.. Идите – я буду одеваться!
За завтраком Леон Кутюрье потешал хозяев французскими анекдотами и даже доставил огромное удовольствие тринадцатилетней Леле, показав ей, как глотают ножи ярмарочные фокусники.
Но у себя в комнате, взяв шляпу, Орлов сказал Бэле сухо и повелительно:
– Бэла! Я ухожу. Вернусь к шести. Вы сейчас же отправитесь к Семенухину и передадите ему записи!
Ночью над городом пронеслась короткая гроза, и здания и деревья, вымытые и свежие, сверкали в стеклянном воздухе еще непросохшими каплями.
Улицы заполнились обывателем, трехцветными флагами, ленточками, букетами роз, модными шляпками и алыми цветками подкрашенных губ.
Все спешили на соборную площадь, на парад с молебствием, по случаю счастливого избавления города от большевиков.
Леон Кутюрье протискался в первые ряды, благоговейно снял шляпу, с достойным смирением прослушал молебен и короткую устрашающую речь длинноногого, похожего на суженный книзу клин, генерала.
Генерал в сильных местах речи подпрыгивал, и жилистое тело его, казалось, хотело выпрыгнуть из мешковатого френча, дергаясь картонным паяцем.
Серебряные трубы бодрым ревом грохнули марсельезу. Француз Леон Кутюрье геройски выпрямил грудь и пропустил мимо себя войска, прошедшие церемониальным маршем в сверкании штыков, пуговиц, погон и орденов.
Публика бросилась за войсками.
Леон Кутюрье надел шляпу и, не торопясь, пошел в обратную сторону, на главную улицу. С трудом протискиваясь по заполненному тротуару, он увидал несущегося вихрем босоногого мальчишку газетчика.
Мальчишка расталкивал всех, прыгал и визжал пронзительно:
– Дневной выпуск газеты «Наша Родина»! Поимка главного большевика!.. Оч-чень интересная!..
Леон Кутюрье остановил газетчика. Тот молниеносно сунул ему в руки свернутый номер, бросил за пазуху деньги и помчался дальше.
Леон Кутюрье развернул лист, чуть дрогнувшими пальцами. Глаза сбежали по неряшливым, пахнущим керосином строчкам, расширились, остановились, застыли на жирном заголовке:
Поимка палача, чекиста Орлова.
«Вчера ночью на вокзальных путях офицерским патрулем задержан неизвестный, пытавшийся забраться в теплушку уходившего эшелона. Присутствующие на вокзале опознали в задержанном председателя губчека, известного садиста, истязателя и палача Орлова. Несмотря на опознание его многими лицами, Орлов отпирается и уверяет, что он крестьянин, приехавший из Юзовки, и хотел вернуться домой. Документов при нем не найдено, но в свитке оказалась зашитой крупная сумма денег. Орлов уверяет, что деньги получены им для юзовского кооператива. Наглая ложь трусливого палача так возмутила публику, что его хотели здесь же растерзать. Патрулю с трудом удалось доставить Орлова в контр-разведку, где этот негодяй и получит заслуженное возмездие».
Пальцы в кулак… Газета комком… Ноги влипли в асфальт…
Сбоку какая-то женщина.
– Что с вами?.. Вы нездоровы?
Одна секунда…
Леон Кутюрье приподнял котелок:
– Блягодару!.. Ньет!.. Ничево!.. У меня очень больна сердце… le coeur… Одна маленька припадка… Пуста слючай. Спасиб! Извочик! Николяевска улис!
Вскочил в пролетку и сунул в карман скомканную газету.
Диалог.
– Орлов?.. С-сам! А у меня тт-только что была Б-бэла… Зна… да что с тобой такое? На тт-тебе лица нет!
Орлов вытащил из кармана пальто газету:
– На, читай!
Семенухин взглянул на лист. Коротко стриженная голова, с торчащими красными ушами, быстро нагнулась, и он стал похож на гончую, на последнем прыжке хватающую зайца.
Зрачки поскакали по строчкам.
Потом голова поднялась, губастый рот растянулся в довольный смех, и он выдавил, заикаясь:
– В-ввот зд-д-доррово!.. Эт-то ж замм-мечательно!
– Что ты находишь тут замечательного? – спросил Орлов, прищурясь и присев на край стола.
– Д-да ведь эт-то ж исключительный случай! Т-ттепперь ты можешь быть совершенно спокоен. Они п-пприкончат этого олуха и т-тты умм-мер! Н-никк-кому не п-придет в гол-лову т-тебя искать. Эт-тто такк-кая счастливая непп-предвиденность!
Орлов подпер ладонью подбородок и внимательно смотрел на Семенухина.
– Тебе никогда не приходили в голову никакие сомнения, Семенухин? Ты всегда делал, не раздумывая, свое дело?
– А п-почему т-тты спрашиваешь?
– Что ты сказал бы, если бы я сообщил тебе, что вот сейчас, после прочтения этой заметки, я пойду сдаваться в белую контр-разведку.
Семенухин быстро захлопнул улыбавшийся рот, откинулся на треснувшую от напора железного тела спинку стула… и расхохотался.
– Н-ну тебя к чч-чортовой мат-тери! Я чуть не п-ппринял всерьез! С-слушай, – об этом тотчас же нужно известить всех… П-пусть по районам подымают вой сожаления о т-ттоварище Орлове. Эт-то б-будет замм-мечательно!
Орлов нагнулся к нему через стол.
– Ты дурак! Я тебе говорю совершенно серьезно. Что ты скажешь, если я пойду и сдамся.
В голосе Орлова были жесткие удары меди. Улыбка сбежала с лица Семенухина, и он внимательно вглядывался в левую щеку Орлова, на которой нервно дрожал под глазом треугольный мускул.
– Ч-что бы я ск-кказал?.. – начал он медленно и глухо, замолчал, отодвинул стул и, встав во весь рост, неторопливо и спокойно вынул из бокового кармана револьвер:
– Ск-казал б-бы одно из д-ддвух. Или т-ты с ума с-сошел, или т-ты п-пподлец и п-ппредатель! В т-том или д-другом случае я об-бязан не допустить т-такого исхода.
– Спрячь свою погремушку. Меня не испугаешь револьвером.
– Я п-ппугать не соб-бираюсь. А убить – уб-бью!
– Послушай, Семенухин! Откинь все привходящие обстоятельства. Дело обстоит для меня чрезвычайно остро. На мне лежит крайне тяжелая работа, требующая полного равновесия всех сил. Ваше дело простое! Вы сидите кротами по квартирам и по ночам вылазите в районы для агитации. Я круглый день танцую на острие бритвы. Мельчайшая оплошность – и конец!
– Т-ттак что же тт-тебе нужно?
– Подожди!.. Еще одно! Вместо меня, дурацкой ошибкой, роковым сходством, приведен к смерти человек. Не враг, – не офицер, поп, фабрикант, помещик, – а мужичонка. Один из тех, для кого я же работаю. Может ли партия избавить меня от опасности, ценою его смерти? Могу ли я спокойно перевесить чашку весов на свою сторону?
Семенухин иронически скривил рот.
– Интеллигент-ттская п-ппостановочка вопроса! Нравст-твенное право и в-веления м-мморали? Д-ддостоевщина! Д-для тебя есть т-только дело п-ппартии, и пп-проваливать его т-ты не им-меешь права!
По лицу Орлова, от лба к подбородку, протекла густая красная волна. Он вскочил со стола.
– Зачем ты говоришь о деле партии? Я его не провалю и не собираюсь проваливать. Если бы даже я сдался, – из меня никакими пытками ничего не выжмешь. Думаю, ты меня достаточно знаешь и можешь оставить нравоучения при себе. Я в них не нуждаюсь!
Семенухин раздумчиво покачал большой головой.
– Ты очень нервничаешь! Это нех-хорошо! Т-ттолько поэтому т-ты и наговорил таких глупп-постей, которые сами пп-по себе достт-таточны для исключ-чения люб-бого т-ттоварища из партии. П-поступок, который т-ты хотел сделать – пп-редательство. Я говорю эт-то именем ревкома! Оп-помнись!
Орлов побледнел и нервно стянул лицо к скулам. Опустил глаза, и голос конвульсивно задохнулся в горле.
– Да, я нервничаю! Я не машина, наконец, чорт возьми! В силу всех известных тебе обстоятельств я прошу ревком освободить меня от работы и переправить за фронт. Я могу просто не выдержать бесконечного напряжения, сорваться и еще больше навредить делу. Примите это все во внимание. Камень тоже может расколоться.
– Г-глупп-ости! Отправляйся домой и отдохни!
Голос Семенухина стал нежным и ласковым. Было похоже, что отец говорит с маленьким и любимым сыном:
– Дмитрий! Я понимаю, что тебе очень тяжело, и что вспышка твоя совершенно естественна. Ты наш лучший раб-бботник. Отдохни дня два. А п-после т-ты сам б-будешь смеяться!.. Ппойми, как-какая счастливая случайность! Орлов умер, и б-белые спокойны, а Орлов т-ттут, рядком, голуб-ббчики!
– Хорошо! До свиданья! У меня действительно голова кругом идет!
– П-понимаю! Так не б-ббудешь глупить?
– Нет!
– Ч-честное слово?
– Да!
– Д-до свид-данья? Т-такая глупп-пость! За т-три дня ты соб-брал т-такие сведения, и вдруг…
Он схватил обеими руками руку Орлова и яростно смял ее:
– Отдохни о-ббязательно! – и нежно закончил, – ч-чудесный т-ты п-парень!