Говард Лавкрафт, Хейзел Хилд
Ужасы старого кладбища
Когда основная автомагистраль на Ратленд закрыта, путешественникам приходится ехать по дороге, что ведет в Тихую Заводь через Топкую Лощину. Маршрут этот местами необычайно живописен, однако уже много лет им мало кто пользуется. Есть в здешних краях что-то гнетущее, особенно вблизи самой Тихой Заводи. Смутное беспокойство охватывает проезжающих мимо фермерского дома с плотно закрытыми ставнями, что стоит на холме к северу от деревни, или старого кладбища к югу, где днюет и ночует белобородый недоумок, который, по слухам, беседует с обитателями некоторых могил.
Тихая Заводь уже не та, что прежде. Земля истощилась, многие жители перебрались либо в поселки по ту сторону реки, либо в город за дальними холмами. Шпиль старой белокаменной церкви развалился, а из двух-трех десятков порядочно разбросанных домов половина пустует и тоже разваливается — где быстрее, а где медленнее. Биение жизни ощущается лишь в лавке у Пека и у бензоколонки; здесь-то любопытствующие и останавливаются иной раз, чтобы расспросить о доме с закрытыми ставнями и сумасшедшем, который бормочет что-то покойникам.
У большинства путников после такого разговора остается в душе неприятный осадок: есть что-то отталкивающее в этих дряхлых обывателях, чьи воспоминания о событиях давно минувших дней сплошь состоят из туманных намеков на какие-то им одним известные обстоятельства. О самом обычном здесь говорят с угрожающими, зловещими нотками в голосе — ну к чему, скажите, напускать на себя эту многозначительность и таинственность, то и дело понижая голос до устрашающего шепота? Слушаешь — и в сердце закрадывается тревога. За старожилами Новой Англии водится такая манера разговаривать, но в нашем случае, принимая во внимание мрачный характер рассказа и сам по себе вид старой полусгнившей деревни, все эти недомолвки обретают какой-то особый смысл. За словами такого отшельника-пуританина и тем, что он почему-то утаивает, кроется само воплощение ужаса — его чувствуешь почти физически; чувствуешь и не чаешь поскорее выбраться из гибельной атмосферы этого захолустья.
Местные жители сообщают заговорщицким шепотом, что дом с закрытыми ставнями принадлежит старухе Ловкинз — той самой Софи Ловкинз, брата которой схоронили семнадцатого июня далекого 1886 года. После похорон Тома Ловкинза и других случившихся в тот день событий Софи будто подменили; кончилось тем, что она вообще перестала выходить из дома. С тех пор так и живет затворницей — если что ей понадобится, пишет в записках, которые оставляет под дверным ковриком у черного хода, а мальчик-посыльный из лавки Неда Пека приносит ей продукты и все остальное. Софи чего-то боится — и перво-наперво, конечно, старого кладбища у Топкой Лощины. С тех пор как там схоронили ее брата — а с ним и кое-кого еще — ее туда и на аркане не затащишь. Хотя оно и понятно: кому ж охота глядеть, как беснуется кладбищенский завсегдатай — Джонни Дау. Этот деревенский дурачок околачивается среди могил день-деньской, а то и ночью, и все твердит, что якобы разговаривает с Томом — тем, другим. А наговорившись, он прямиком направляется к дому Софи и осыпает хозяйку громкой бранью; отчего той и пришлось раз и навсегда захлопнуть ставни. Настанет время, явятся за ней оттуда — вещает под окнами Джонни. Надо бы ему всыпать для острастки, да ведь какой с бедняги спрос. К тому же Стив Барбор всегда имел на сей счет свое особое мнение.
Джонни беседует только с двумя могилами. В первой покоится Том Ловкинз. Во второй, на другом конце погоста, — Генри Бельмоуз, погребенный в тот же день. Генри был деревенским гробовщиком — единственным на всю округу, которая, однако, его недолюбливала. Он ведь городской — из Ратленда, образованный — в институте учился и много разных книжек прочитал. Он читал такое, о чем никто здесь сроду не слыхивал, а еще неизвестно зачем всякие порошки и жидкости смешивал. Все хотел изобрести что-то — то ли новейший бальзам; то ли какое дурацкое зелье. Поговаривали, будто он метил в доктора, да недоучился и тогда занялся этим неизбежно сопутствующим врачеванию благородным ремеслом. Правда, в такой глуши, как Тихая Заводь для гробовщика дел немного, но Генри еще подрабатывал на окрестных фермах.
Угрюмый, противный — к тому же, видимо, пьяница, судя по множеству бутылок в его мусорной куче. Понятно, что Том терпеть его не мог, поэтому и в масонскую ложу вступить помешал, и от сестры отвадил, когда тот положил было на нее глаз. А уж что Генри над живностью вытворял — вопреки всем законам Природы, не говоря уже о Священном Писании. Вся деревня помнит случай с собакой: страшно сказать, что он с этой колли сделал. И происшествие с кошкой старухи Эйкли тоже у всех на памяти. А с теленком священника Левитта и вовсе целая история вышла. Том тогда созвал деревенских парней и повел к Генри — разбираться. Самое интересное, что теленок после опытов оказался жив-здоров, хотя накануне Том своими глазами видел, что он околел. Кое-кто из деревенских решил, что Том просто пошутил; но Генри, наверняка, думал иначе: к тому времени, как ошибка выяснилась, он уже валялся на полу, сбитый с ног ударом вражеского кулака.
Том тогда был, конечно, под хмельком. Этот отъявленный негодяй — если не сказать больше — все время угрожал сестре чем-нибудь, запугивая бедняжку до полусмерти. Оттого ее, видно, и по сей день одолевают всякие страхи. Изо всей семьи их только двое осталось, и Том ни за что на свете не дал бы ей выйти замуж, потому что в таком случае пришлось бы делить наследство. Да многие парни и не осмеливались ухаживать за девушкой — побаивались се брата, чуть ли не двухметрового верзилу. Но Генри Бельмоуз был пройдоха: он обделывал свои делишки втихаря. С виду неказист, но Софи им ничуть не гнушалась. Пусть страшен, пусть лиходей — она любому рада, лишь бы вызволил ее из-под власти братца. Кто ее знает — может, она подумывала, как и от Генри избавиться, когда он избавит ее от Тома.
Таким вот образом обстояли дела на начало июня 1886 года. До этого места шепот рассказчиков из лавки Пека еще терпимо зловещ, но дальше они мало-помалу напускают таинственности, подогревая недобрые предчувствия слушателя. Итак, речь идет о Томе Ловкинзе, который периодически наведывался в Ратлснд для очередного загула, и каждая его отлучка становилась благодатным временем для Генри Бельмоуза. Возвращался Том всякий раз помятый и осунувшийся, и доктор Пратт — сам уже глухой, полуслепой старик — все корил Тома, что тот не бережет свое сердце и может довести себя до белой горячки. В деревне уже знали: коли из дома Ловкинзов несутся крики и брань — значит, хозяин вернулся.
В свой последний и самый долгий запой Том ударился в среду, девятого июня — накануне, во вторник, Джошуа Сносенз-младший как раз закончил сооружение своей новомодной силосной башни. Вернулся Том лишь неделю спустя, утром следующего вторника; народ в лавке видел, как он вовсю хлестал своего гнедого жеребца, что на него всегда находило в подпитии. Вскоре из его дома раздались крики, визги, ругань, а потом — вдруг выскочила Софи и опрометью бросилась к дому старика Пратта.
Призванный на помощь доктор Пратт застал у Ловкинзов гробовщика Генри; хозяин лежал на кровати в своей спальне взгляд его был неподвижен, на губах застыла пена. Старик Пратт засуетился, осмотрел больного по всем правилам, а затем многозначительно покачал головой и объявил Софи, что ее постигла тяжкая утрата: самый близкий и дорогой ей человек безвременно отошел в лучший мир. Насчет лучшего мира он, ясное дело, загнул — где это видано, чтоб от трактирных ворот человек прямиком попадал к вратам рая.
Софи, как положено в таких случаях, слегка всплакнула, но — вкрадчиво шепчут рассказчики — нельзя сказать, чтобы слишком уж опечалилась. Бельмоуз же лишь улыбнулся: похоже, его позабавило, что он — заклятый враг Томаса Ловкинза — теперь единственный из всех мог ему быть хоть чем-то полезен. Генри прокричал старику Пратту в то ухо, которым он еще слышал, что надо бы поспешить с погребением, поскольку клиент, мол, не в лучшей форме. С пьяницами вроде него всегда хлопотно; любая задержка при отсутствии самого необходимого оборудования тотчас скажется на внешности трупа, не говоря уже про запах, что вряд ли устроит скорбящих по покойному родных и близких. Доктор на это пробормотал, что благодаря своим возлияниям Том, наверное, уже при жизни насквозь проспиртовался; однако Бельмоуз стал убеждать его в обратном, попутно похваляясь своим мастерством в похоронных делах и новейшими методами, которые он изобрел, ставя опыты на животных.
На этом самом месте шепот рассказчиков — и без того не очень-то вразумительный — переходит в свербящий свист. Дальше повествование ведет не начинающий его обычно Эзра Давенпорт и не Лютер Фрай, если он подменял приболевшего Эзру — зимой он часто простужается, — дальше продолжает старик Уилмер: вот уж кто умеет исподволь, вкрадчивым голосом нагнать на слушателей страху. Но стоит оказаться поблизости дурачку Джонни Дау, как рассказчик замолкает -жителям Тихой Заводи не нравится, когда Джонни пускается в чересчур долгие разговоры с чужаками.
Кальвин Уилмер бочком подбирается к проезжему человеку, полузакрыв выцветшие, некогда голубые глаза, а иной раз и схватив его за лацкан пиджака узловатыми, в темных пятнах пальцами.
«Ну так вот, господин хороший, — шепчет старик. — Пошел, значит, Генри домой, взял свои похоронные штуковины — кстати, тащил их как раз дурачок Джонни, вечно ходивший у Генри в подпевалах — а потом сказал лекарю Пратту и дурачку этому, чтобы подсобили тело на стол переложить. А лекарь наш, надо сказать, всегда считал Генри Бельмоуза пустозвоном: ишь, расхвастался, какой он великий мастер да как всем нам повезло, что своего гробовщика имеем — мол, народ в Тихой Заводи честь по чести хоронят, не то что в Уитби или еще где.
«Вдруг кого судорогой насмерть скрутит да так и оставит — слыхали, наверное, о таких случаях, — говорил нам Генри. — Вот и подумайте, каково ему будет, когда его в могилу опустят да сырой землицей засыпать начнут! Каково ему там задыхаться под только что поставленным надгробием — а коли паралич отпустил, то еще и барахтаться, зная наперед, что все равно наружу не вылезти! Так что, друзья мои, молитесь Богу, что послал вам в Тихую Заводь такого знатного доктора — он точно скажет, умер человек или нет; и умелого гробовщика: так уложит покойника — будет что твой орех в скорлупе».
Так, бывало, говаривал Генри; он, поди, и новопреставленному бедняге ту же речь завел. А старик-лекарь, тот ежели что и расслышал, то уж наверное не одобрил, хоть Генри и назвал его знатным доктором. Тем временем дурачок Джонни все на покойного смотрел и скулил: «Лекарь, лекарь, а он и не холодеет» или «Глядите, а у него в руке дырочка, как у меня после уколов; Генри в шприц нальет чего-то, потом мне дает, я себя кольну — и хорошо делается». Услышав такое, Бельмоуз цыкнул на дурачка — хоть ни для кого не секрет, что он горемычного наркотиками потчевал. И как еще бедолага не пристрастился вконец к этой пакости?
Самый ужас начался, как после рассказывал лекарь, когда Генри принялся качать в труп этот самый бальзам, а труп и давай дергаться. Генри все похвалялся, что измыслил какой-то отличный состав, который опробовал на кошках да собаках. От этого бальзама труп вдруг будто ожил: стал приподниматься, садиться и чуть было Генри рукою не цапнул. Люди добрые, да что же это?! Лекарь прямо остолбенел от страху, хотя и знал, что с покойниками такое бывает, когда у них начинают коченеть мышцы. Ну, короче говоря, господин хороший, сел тот труп и хвать шприц у Бельмоуза, да так вывернул, что ему самому всадил хорошую дозу его же хваленого бальзама. Тут Генри здорово струхнул, но не растерялся: иглу выдернул, покойника обратно уложил и все нутро ему своим бальзамом залил. Он своего снадобья все добавлял и добавлял, будто для верности, и все тешил себя: мол, в него всего капля-другая попала; но тут дурачок Джонни давай выкрикивать нараспев: «То самое, то самое, что ты колол собаке; околела она, окоченела, а потом ожила и к хозяйке своей, Лайдж Гопкинс, побежала. А теперь и ты мертвяком сделаешься, окоченеешь и станешь, как Том Ловкинз! Только, сам знаешь, не сразу, потому как оно, когда чуть-чуть попадет, то не скоро действует».
А Софи тогда внизу была — там соседи пришли, и моя жена Матильда — вот уж тридцать лет, как она померла — тоже пришла. Уж очень им хотелось разузнать, застал тогда Том у себя Бельмоуза или нет, а если застал, то не от этого ли окочурился. Надо сказать, кое-кто из собравшихся подивился на Софи: она больше не шумела и не возмущалась, увидев, как ухмылялся Бельмоуз. На то, что Том мог слечь с «помощью» Генри с его шприцами и неведомо как состряпанными снадобьями, никто не намекал, как не намекали и на возможное потворство Софи, приди ей в голову та же мысль; но ведь как бывает: сказать не скажут, а подумать подумают. Все же знали, что Бельмоуз ненавидел Тома лютой ненавистью — и было за что, между прочим; вот Эмили Барбор и шепнула тогда моей Матильде: повезло, мол, гробовщику, что старый лекарь рядом оказался и смерть засвидетельствовал — теперь уж никто не усомнится».
Дойдя до этого места, старик Кальвин обычно начинает бормотать себе под нос что-то невнятное, тряся спутанной, серой от грязи бороденкой. Почти все слушатели стараются при этом потихоньку ускользнуть от него, но старик чаще всего не замечает происходящего. Дальше рассказывает, как правило, Фред Пек: он в те времена был совсем маленьким.
Хоронили Томаса Ловкинза в четверг, семнадцатого июня, уже через два дня после его смерти. Такую поспешность жители захолустной Тихой Заводи почли чуть ли не кощунственной, однако Бельмоуз настоял на своем, сославшись на особое состояние организма покойного. С момента бальзамирования трупа гробовщик заметно разволновался и то и дело щупал пульс своего клиента. Старик Пратт предположил, что Генри тревожился из-за наобум увеличенной дозы снадобья. И тогда пополз слушок, что Тома «угробили», отчего скорбящие земляки, падкие до подобных скандальных историй, с удвоенной силой рвались на похороны, где надеялись утолить свое нездоровое любопытство.
Бельмоуз был явно удручен, но, тем не менее, казалось, весь сосредоточился на исполнении своих профессиональных обязанностей. При виде усопшего Софи и другие собравшиеся остолбенели от удивления: он лежал в гробу как живой, меж тем виртуоз похоронного дела строго периодически делал ему какие-то вливания, дабы закрепить свой успех. Плоды его самоотверженных усилий вызвали у местных и приезжих участников траурной процессии нечто вроде восхищения, хотя он и подпортил произведенный эффект своими крайне бестактными, хвастливыми рассуждениями. Вводя очередную порцию снадобья своему безмолвному подопечному, он знай себе нес околесицу, все твердя о том, какое, мол, счастье, иметь под рукой первоклассного гробовщика. Ведь каково было бы Тому — с этими словами он больше обращался к покойному — попади он к другому, нерадивому гробовщику: такой и заживо схоронить может. Ужасы погребения заживо он расписывал без конца и с поистине чудовищным смакованием.
Панихиду служили в лучшей и самой душной из комнат — ее впервые открыли поле кончины миссис Ловкинз. Маленький и донельзя расстроенный салонный орган заунывно стонал; гроб, стоявший на дрогах возле двери в холл, был усыпан цветами, от запаха которых присутствующих слегка тошнило. Никогда прежде в здешних местах не бывало столь многолюдных похорон, и Софи ради такого случая вовсю старалась изобразить из себя убитую горем сестру. Иногда она, правда, забывалась, и в такие моменты в ее взгляде, поочередно обращаемом то на лихорадочно суетившегося гробовщика, то на необъяснимо пышущий здоровьем труп ее брата, отражались недоумение и тревога. На Генри она смотрела с явным отвращением, и соседи в открытую шушукались: мол, теперь, когда Том ей больше не помеха, она с Генри скоро распрощается за ненужностью — то есть, если сумеет, конечно; ведь от такого ушлого парня не всегда просто отделаться. Однако Софи — с ее наследством и еще не вполне увядшей красотой — может найти себе другого, а уж тот, наверное, позаботится о дальнейшей судьбе Генри.
Меж тем орган захрипел «Далекий прекрасный остров», и в эту мрачную какофонию влились унылые голоса плакальщиц из методистского хора; все благоговейно взглянули на священника Левитта — все, за исключением, разумеется, Джонни: он не сводил глаз с неподвижной фигуры под стеклянным колпаком гроба и что-то бормотал себе под нос.
Единственным человеком, обратившим внимание на Джонни, был Стивен Барбор — владелец соседней фермы. Барбор вздрогнул, увидев, что деревенский недоумок говорил что-то не кому-нибудь, а покойному, и даже делал дурацкие знаки пальцами, словно поддразнивал спящего вечным сном под толстым стеклянным покрытием. Фермер припомнил, что бедняге Джонни не раз доставалось от Тома, хотя, наверное, было за что. Все происходящее вызывало у Стивена раздражение. Что-то неестественное было в самой этой сцене — какое-то скрытое напряжение, причину которого он никак не мог себе уяснить. Похоже, не стоило пускать сюда дурачка; да и Бельмоуз ведет себя странно — он как будто всеми силами старается не глядеть на покойного. Время от времени гробовщик щупал у него пульс — вот еще одна странность.
Преподобный Сайлас Атвуд жалобно забубнил поминальное слово об усопшем: Смерть с се беспощадно разящей косой ворвалась в это маленькое семейство, разорвав земные узы любящих брата и сестры. Некоторые из соседей украдкой переглянулись из-под полуопущенных ресниц, а Софи и в самом деле начала судорожно всхлипывать. Бельмоуз подошел к ней сбоку и стал успокаивать, но она вдруг отпрянула от него. Движения его были как-то скованы; похоже, и он чувствовал себя не лучшим образом в этой необъяснимо гнетущей атмосфере. Вспомнив, наконец, о своих обязанностях распорядителя на похоронах, он вышел вперед и загробным голосом возвестил, что настал момент прощания с телом.
Соседи и приятели покойного вереницей потянулись мимо дрог, от которых Бельмоуз бесцеремонно уволок дурачка Джонни. На лице Тома как будто лежала печать успокоения.
При жизни этот чертяка был весьма недурен собой. Раздалось несколько неподдельных и гораздо больше притворных всхлипываний; в основном же собравшиеся ограничивались тем, что бросали на мертвеца любопытный взгляд и тут же принимались шепотом делиться впечатлениями. Стив Барбор задержался у гроба: он долго и пристально всматривался в неподвижное лицо, а затем отошел, покачав головой. Семенившая следом его жена Эмили вполголоса сказала, что Генри Бельмоуз зря так уж нахваливал свою работу, вот и глаза у Тома опять раскрылись, хотя в начале панихиды они были закрыты: она сама видела, потому что стояла рядом. Глаза, однако, и впрямь казались живыми — и это через два дня после смерти; обычно так не бывает.
Дойдя до этого места, Фред Пек обыкновенно умолкает, словно не желая продолжать. А слушатель уже и сам улавливает, что дальше будет что-то неприятное. Но Пек успокаивает внимающих ему, заверяя, что все кончается не так страшно, как любят изображать рассказчики. Стив, и тот не дает воли своему воображению, ну а дурачок Джонни, естественно, не в счет.
В хоре плакальщиц была одна чрезмерно впечатлительная старая дева по имени Луэлла Морс — пожалуй, по ее-то милости события и приняли неожиданный оборот. Проходя вместе с остальными мимо гроба, она задержалась дольше всех, за исключением четы Барбор: хотела, как и они, разглядеть покойного получше. И вдруг ни с того ни с сего Луэлла пронзительно взвизгнула и упала без чувств.
Тут в комнате конечно же поднялся страшный переполох. Протиснувшись сквозь толпу к Луэлле, старый лекарь Пратт попросил принести воды, чтобы попрыскать ей на лицо; меж тем любопытствующие напирали на них со всех сторон — посмотреть на плакальщицу и заглянуть в гроб, а Джонни Дау принялся потихоньку напевать: «А он про все знает, знает; а он все слышит и все видит; но его все равно закопают». Но к его бормотанию никто не прислушивался — разве только Стив Барбор.
Очень скоро Луэлла очнулась, но так и не припомнила, чего именно испугалась, и только беззвучно повторяла: «Он так посмотрел… так посмотрел…» Однако остальные ничего у покойного не заметили — какой был, такой и есть. Вид, правда, жутковатый: глаза раскрыты, на щеках румянец.
А затем взгляду изумленной толпы открылось нечто такое, отчего все на мгновение забыли и про Луэллу, и про покойного. На полу лежал, силясь сесть, Генри Бельмоуз; очевидно, в суматохе его сбили с ног. Похоже, внезапное всеобщее возбуждение и толкотня повлияли на него самым неожиданным образом. Его лицо выражало дикий ужас, а взгляд становился тусклым и безжизненным. Голос у него почти пропал, из горла рвались трескучие хрипы, в которых явственно слышалось отчаяние.
«Домой меня, скорее; отнесите и оставьте. Снадобье, что мне случайно попало в руку… влияет на сердце… я живой… вы не думайте… это снадобье действует — ну несите же меня домой… а потом ждите… Я очнусь, только не знаю когда… в это время я буду все видеть и слышать… учтите, я не умер, я…»
Старый лекарь пробрался к Генри, когда тот затих на полуслове. Он пощупал пульс, долго вглядывался в неподвижное лицо и наконец покачал головой: «Медицина бессильна — он скончался. Сердце отказало — видимо, виновата попавшая ему в руку жидкость. Я даже не знаю, что это за вещество такое».
Все присутствующие словно оцепенели. В доме покойника новый покойник! И только Стив Барбор напомнил остальным вырвавшиеся с последним хрипом слова Бельмоуза. А действительно ли Генри мертв? Ведь он же предупредил, что на вид может показаться мертвым. И не лучше ли будет, если лекарь Пратт еще разок осмотрит Тома Ловкинза перед захоронением?
Кинувшись на грудь Бельмоузу, словно преданный пес, дурачок Джонни заскулил: «Не закапывайте его, не надо! Никакой он не мертвый. Он — как тогда теленок священника Левитта; как собака этой Лайдж Гопкинс — он их тогда накачал из шприца. У него такая вода есть: накачаешь ею человека — и тот как мертвый делается, а на самом деле живой! С виду мертвяк, но все видит и слышит, а на другой день встает как ни в чем не бывало. Не. закапывайте его. — он же сам себя не откопает, когда очнется под землей! Он такой добрый — не то, что Том Ловкинз. Чтоб этот Том всю крышку исцарапал, чтоб у него глаза повылазили до того, как совсем задохнется…»
Но никто — кроме Барбора — не обращал на беднягу никакого внимания. Да и к словам самого Стива народ, судя по всему, остался глух. Вокруг царила полная неразбериха. Старый лекарь производил окончательный осмотр тела, бормоча что-то, о бланках свидетельства о смерти; елейный Эльдср Атвуд призывал позаботиться о новых похоронах. Со смертью Бельмоуза по эту сторону от Ратлснда не осталось больше гробовщиков, нанимать же городского — целое разорение; а не бальзамировать тело Бельмоуза тоже нельзя: на дворе июньская жара — всякое может случиться. И решить окончательно некому: ведь ни родных, ни близких Бельмоуза здесь нет; этот труд могла бы взять на себя Софи — но Софи осталась в другом углу комнаты и молча, неотрывно, словно оцепенев и обеспамятев, глядела на гроб, где лежал ее брат.
Священник Левитт попытался создать видимость приличий: он распорядился, чтобы беднягу Бельмоуза отнесли через холл в гостиную, затем послал Зенаса Уэллза и Уолтера Перкинса выбрать в лавке гробовщика Генри гроб подходящего размера. Ключ от лавки находился в кармане брюк скончавшегося. Джонни тем временем все выл и елозил руками по трупу, а Эльдср Атвуд усердно выяснял, какую веру исповедовал новопреставленный: при жизни Бельмоуз местную церковь не посещал. Когда, наконец, установили, что его родственники из Ратленда — ныне все покойные — были баптисты, преподобный Сайлас решил, что священнику Левитту следовало бы ограничиться краткой молитвой.
Тот день стал для любителей похорон из Тихой Заводи и ее окрестностей большим событием. Даже Луэлла нашла в себе силы и осталась до самого конца. Пока прихорашивали деревенеющее тело Бельмоуза, собравшиеся, ожидая продолжения церемонии, судачили и перешептывались, так что в комнате стоял непрерывный монотонный гул. Дурачка Джонни вытолкали из дома, что, по мнению многих, нужно было сделать еще в самом начале службы; однако удаленный время от времени давал о себе знать доносившимися снаружи отчаянными воплями.
Когда уложенное в гроб тело Генри вынесли для прощания и поставили рядом с гробом Томаса Ловкинза, безмолвная Софи — вид у нее был, надо сознаться, жутковатый — впилась в него тем же взглядом, каким смотрела до того на брата. Ее долгое молчание уже пугало, а отразившуюся на лице сумятицу чувств нельзя было ни понять, ни толком описать. Народ потихоньку вышел из комнаты, чтобы оставить ее наедине с покойными, и тогда она, наконец, заговорила, но как-то неестественно и невнятно — слов не разобрать; а обращалась она, похоже, сначала к одному, потом к другому.
А затем последовало то, что сторонний наблюдатель назвал бы верхом поневоле разыгранной трагикомедии: утренняя траурная церемония была без особого энтузиазма исполнена на «бис». Опять хрипел орган, опять выли и голосили плакальщицы, опять монотонно жужжала поминальная речь, опять изнывающие от любопытства зеваки вереницей потянулись мимо зловещего объекта их «страданий», представленного теперь уже дуэтом гробов. Присутствовавшие из числа натур более впечатлительных дрожали мелкой дрожью в течение всего действа, а Стивен Барбор опять ощутил сатанинскую чудовищность происходящего. Господи, бывает же такое — покойники, а как живые оба… Бедняга Бельмоуз — он ведь не шутя требовал учесть, что он не умер… а как люто ненавидел он Тома Ловкинза… но против здравого смысла разве пойдешь? Мертвый — и все тут, к тому же старик Пратт — лекарь опытный и не мог ошибиться… и вообще, чего самому себя тревожить, когда никто больше не тревожится?.. Если с Томом что и сделалось — ну, может, так ему .и надо… а если это сделал Генри, то теперь они квиты… А Софи — Софи, наконец, свободна…
Когда вереница пришедших поглазеть переместилась, наконец, в холл и к парадной двери, Софи опять осталась наедине с покойными. Эльдер Атвуд вышел на дорогу и заговорил с кучером похоронных дрог из каретного сарая Ли, а священник Левитт хлопотал о втором составе носильщиков. Вторых дрог, к счастью, не требовалось: оба гроба вполне можно было везти на одних. И никакой спешки: Эд Пламмер и Этан Стоун отправятся. на кладбище загодя, прихватив лопаты, и выроют вторую могилу. Траурный поезд составят три наемных экипажа и неограниченное число частных упряжек — народ все равно хлынет на погост.
И вдруг из большой комнаты, где осталась Софи и покойные, раздался дикий вопль. От неожиданности все поначалу застыли на месте, а затем вторично пережили то же чувство, что охватило их, когда вскрикнула и упала в обморок Луэлла. Стив Барбер и священник Левитт направились к дому, но не успели перешагнуть через порог, как навстречу им вылетела Софи: она, задыхаясь и плача, повторяла: «Лицо!.. .Лицо!.. В окне!.. В окне!..»
В этот самый момент из-за угла дома показалась чья-то фигура. Искаженные черты, дико блуждающий взгляд: несомненно, это и был обладатель лица, так напугавшего Софи — дурачок Джонни собственной персоной. При виде Софи бедняга запрыгал и заверещал, тыча в нее пальцем: «А она знает! А она знает! По глазам было видно, когда на них пялилась и говорила! Знает и хочет, чтоб их закопали, чтоб они там задыхались, чтоб крышку царапали… Ничего, она их еще услышит, они с ней поговорят… и увидит их… они еще придут… за ней придут!»
Зенас Уэллз оттащил расшумевшегося недоумка к деревянному сараю на заднем дворе и запер там крепко-накрепко. Вопли и грохот в сарае разносились по всей округе, но никто уже не обращал на них внимания. Упряжки выстроились в ряд, в первую из них села Софи, и траурная процессия медленно проделала короткий путь вдоль деревни к кладбищу близ Топкой Лощины.
Эльдср Атвуд давал необходимые указания о том, как следует опускать гроб Тома Ловкинза, а когда он закончил, могила для Бельмоуза на другом конце кладбища тоже была готова стараниями Эда и Этана — туда вскоре и переместилась толпа. Затем священник Левитт произнес еще одну пышную речь, после чего был опущен и второй гроб. Народ тут же стал разъезжаться небольшими группами, кругом стоял шум и лязг отбывающих экипажей и легких колясок, меж тем у могил вновь заработали лопатами. Комья земли глухо застучали по крышкам гробов и тут Стив Барбор заметил, как на лице Софи Ловкинз отразились, мгновенно сменяя друг друга, непонятные чувства. Стив не успевал уловить все оттенки, но в остановившемся взгляде, похоже, таилось какое-то вымученное, горькое, с трудом подавляемое торжество. Стив покачал головой.
Тем временем Зенас бегом отправился к деревянному сараю и выпустил дурачка Джонни до возвращения Софи; бедняга опрометью бросился на кладбище, где еще работали могильщики и оставалось немало самых любопытствующих участников траурного события. Что прокричал Джонни в еще не зарытую могилу Тома Ловкинза, как вцепился Джонни в рыхлую землю свежего могильного холмика Бельмоуза на том конце кладбища — об этом ныне здравствующие свидетели до сих пор вспоминают с содроганием. Джотам Блейк — местный полицейский — вынужден был силой увести Джонни на близлежащую ферму, и жуткие отголоски его воплей еще долго смущали покой всей округи.
На этом самом месте Фред Пек обычно обрывает свой рассказ. «Ну, а что еще добавить, я не знаю, — говорит он. — История эта мрачная, с плохим концом — стоит ли удивляться, что Софи после случившегося стала какой-то странной».
Так завершается это повествование, если время позднее и старик Уилмер уже поковылял домой; однако если он еще толчется поблизости, то уж наверняка не удержится и вновь вступит в разговор. Наслушавшись сиплого стариковского шепота, некоторые потом боятся ходить мимо дома с закрытыми ставнями или кладбища, особенно когда стемнеет.
«Хм, хм… Да Фред тогда совсем мальчонкой был — где ж ему упомнить! Желаете, стало быть, узнать, отчего это Софи окна ставнями закрыла и почему дурачок Джонни по сей день с обоими покойниками разговаривает да под окнами ее дома кричит? Что ж, господин хороший, может, и мне не все ведомо, но что слышал — то слышал».
При этих словах старик выплевывает изо рта жевательный табак и, придвинувшись к слушателю, усаживается для долгого разговора.
«Случилось это, заметьте, той же ночью — вернее, уже под утро, то есть, часов всего через восемь после похорон. Тогда-то и услышали мы первый крик. Кричали из дома Софи — да так, что всех нас разбудили. Вскочили мы — Стив с Эмили и я со своей Матильдой — и скорсй туда, прямо в исподнем. Смотрим: на полу в комнате, которая для гостей, лежит без чувств Софи — при полной одежде. Хорошо хоть, что дверь не заперла. Стали мы ее отхаживать, а она трясется, как лист; и так ей, видать, тяжко, что и говорить не может: слово-другое проронила — и все. Матильда с Эмили давай ее успокаивать, а Стив тут такое мне стал нашептывать, что я и сам покой потерял. Прошло эдак с час, когда решили мы, что скоро уже и по домам можно, да Софи вдруг вроде как прислушиваться к чему-то начала: голову набок склонит и слушает. А потом как завопит — и шлеп опять в обморок.
Я, господин хороший, говорю все как есть, безо всяких там намеков, как Стив Барбор: уж он бы напустил туману, коли взялся бы досказать. Он у нас был мастак на такие штуки… десять лет, как помер он, от воспаления легких…
Помните, той ночью нам послышались какие-то звуки — ну, конечно, это шумнул бедняга Джонни. От дома до кладбища не больше мили; видать, он с фермы убежал — через окно вылез, хоть Блейк, полицейский, и клянется, что той ночью Джонни сидел взаперти и никуда нес уходил. С тех пор и вертится Джонни у этих самых могил и разговаривает с лежащими там: холмик Тома с руганью пинает, а на холмик Генри кладет цветочки, веночки и все такое прочее. Ну а коли Джонни не на кладбище, то, значит, возле дома Софи шляется: воет под закрытыми ставнями, что скоро, мол, и ее очередь придет.
Она и тогда уже в сторону кладбища — ни ногой, а теперь и вовсе из дому не выходит и к себе никого не пускает. Твердит, что Тихая Заводь — проклятое место. Кто его знает, может, она и права: дела у нас год от года идут — хуже некуда. А у самой Софи в доме и впрямь что-то неладное вечно творилось. Зашла к ней как-то Сэлли Гопкинс — то ли в 1897, то ли в 1898 году — и вдруг все окна задрожали от грохота; Джонни тут вроде как был ни при чем, он тогда сидел под замком, как божился Додж — другой полицейский. Я-то, понятное дело, ни в грош не ставлю эти россказни про всякие непонятные стуки каждое семнадцатое июня или про бледных, светящихся призраков, которые будто бы ломятся в дверь и окна дома Софи в каждую годовщину той злосчастной ночи, часов около двух.
Надо сказать, что в ту самую ночь после похорон, часа в два, Софи и услыхала впервые эти стуки, отчего пару раз падала замертво. Мы со Стивом и жены наши тоже расслышали кое-что, только шум был далекий и слабый — ну, я вам уже рассказывал. Так вот, повторяю: это наверняка шумел дурачок Джонни, что бы ни говорил наш Джотам Блейк. Ведь человечий голос или нет — издалека не распознать; а мы тогда ошалели совсем — немудрено, что нам два голоса почудилось, и притом тех, кто свое уже отговорил.
Стив после уверял, будто больше моего расслышал. Просто он слишком уж верил в привидения. А Матильда и Эмили — те с перепугу и вовсе ничего не помнят. И вот что интересно: во всей округе никто больше ни голосов, ни каких других звуков не слышал — хотя, может, никто, кроме нас, и не просыпался тогда в такую рань.
Что это было — не знаю; но шум такой тихий — словно ветерок налетел. Все бы так, кабы не слова. Кое-какие я расслышал, но за все те, что передал потом Стив, не поручусь….
Слова «ведьма… все время… Генри… живой…» были слышны отчетливо, так же, как и «ты знаешь… говорила, будешь заодно… избавиться от него… меня схоронить…», только эти последние произносились как будто другим голосом… А потом был страшный вопль «еще вернемся!'» — он словно из-под земли вырвался… но ведь Джонни тоже так вопить умеет.
…Эй, постойте, куда же вы? Чего это вдруг заспешили? Я еще кое-что рассказать могу, если, конечно, припомню…»