«Они спрашивают, какой сад камней делать – с лингамом?» – звонит Степе его возлюбленная Мюс. Степа, видимо впервые услышавший слово «лингам», ошарашенно переспрашивает, но, когда Мюс объясняет, что бывают, дескать, два вида дзэнского сада камней – со священным лингамом победы и без, с достоинством бросает: «Это я без них знаю». Хорошие психологи эти «амитафинщики». Конечно же, банкир ответит, что без лингама саду никак нельзя, даже если понятия не имеет о том, что это такое.
С трудом удержав гримасу удивления при виде счета, Степа удивляется еще больше, открыв обитую шелком коробочку с «лингамами победы» и обнаружив в аккуратных углублениях «три пластиковых члена – синий, красный и зеленый», выполненные с соблюдением всех анатомических подробностей».
«Они что, издеваются? – посещает его светлая мысль. – Или я чего-то не догоняю?» Издеваются, это уж как пить дать.
Лингам (или линга) на санскрите значит то же, что по-гречески «фаллос». Фаллические культы – примета разного рода архаичных культур, где почитается животворящее мужское начало. В древнеиндийской мифологии могучий лингам бога Шивы обеспечил ему победу в споре с Брахмой и Вишну. Барельефные изображения лингама могут украшать стену индуистского храма (в особенности если он посвящен Шиве). Что же касается дзэнских садов камней, то они предназначены для длительных медитаций монахов: строгий прямоугольник открытого пространства, разровненные граблями волны мелкого гравия и особое расположение камней рождают чувство умиротворения. (Самый знаменитый из них находится в Киото, на территории дзэн-буддийского храма Рёандзи.) Буддийские монахи дают обет безбрачия. Лингам в дзэнском саду камней не более уместен, чем перед входом в христианский монастырь.
В общем, Степу не просто «развели», но сделали это с грубоватым приколом. Чего только стоит стилизованная надпись на «лингаме победы»
«Ом мама папин хум».Наивный и невежественный Степа не узнает в ней знаменитую буддийскую мантру, звучащую примерно как «ом мане падме хум», – молитвенное обращение к Будде с просьбой благословения – и не улавливает скабрезного юмора «дизайнеров».
Но над чем смеется Пелевин, не побоявшийся оскорбить свой буддизм кощунственными каламбурами?
А смеется он над тем, что героиня романа Мюс назвала «духовным фастфудом». (Сама она, правда, питается пищей едва ли лучшего качества – образами покемонов, да еще подводит под свою страсть семиотическую базу.) Эта наскоро состряпанная эзотерическая пища в изобилии представлена на книжных лотках, в оккультных лавочках «Путь к себе», пропахших дешевыми индийскими благовониями, на интернет-порталах душевного общения, типа «Белые облака», в меню которых уютно соседствуют «Вопросы кармы», «Эзотерика», «Астрология», «Нумерология», «Магия чисел», «Нумерологический код», «Гадания по китайской „Книге перемен“», «Гадания на рунах» ну и так далее.
«Во всем, что выходило за пределы его тайного завета, Степа, как и большинство обеспеченных россиян, был шаманистом-эклектиком; верил в целительную силу визитов к Сай-Бабе, собирал тибетские амулеты и африканские обереги и пользовался услугами бурятских экстрасенсов», – иронизирует Пелевин над своим героем. Сюда бы добавить еще одну деталь: чтение книг Виктора Пелевина. Нравится это писателю или нет, но и его романы оказались в меню таких Степ в качестве духовного фастфуда – общедоступного пособия по буддизму. И в сарказме Пелевина по отношению к этой скороспелой пище мне мнится намерение сложить с себя сомнительное звание молодежного гуру и стать просто писателем.
Золотоносов упрекает Пелевина, что он сосредоточился на своей доморощенной мистике вместо того, чтобы заниматься социальной сатирой, где он значительно сильнее. Но не ясно ли, что в романе «Числа» доморощенная мистика является объектом сатиры?
Сюжетное построение романа дало повод для многих нареканий. Действительно, ни один из его эпизодов не вытекает с неумолимостью из предыдущего, а некоторые побочные линии можно изъять безо всякого ущерба для повествования. Например, Степе нет никакой надобности затевать телевизионную программу про Зюзю и Чубайку (смахивающих на Хрюна и Степана). Не его это дело – заботиться об имидже власти и уж совсем не его – придумывать телевизионный проект. Создается ощущение, что у писателя был совершенно автономный пародийный сюжет и с помощью небольшой натяжки он пристегнут к роману.
С точки зрения здравого смысла правы те, кто считают неправдоподобным решение Степы убить банкира с отвратительной фамилией Сракандаев за то, что тот является живым воплощением ненавистного числа 43. Еще более невероятно желание сделать это лично. Банкиры не бегают друг за другом с пистолетами в руках. Способ убийства (стреляющая ручка, запрятанная в лингам) заранее обрекает затею на провал.
Но в романе Пелевина торжествует не логика жизни, а парадоксальная логика анекдота.
Переодевающийся, удачно маскирующийся киллер – сюжетный штамп массовой культуры. Отправляясь вслед за своим мистическим врагом Сракандаевым в Петербург, Степа переодевается священником и в таком виде идет на представление «первенца российской гей-драматургии», а затем – в гей-клуб. Стоит ли говорить, что наряд его вовсе не маскирует, но, наоборот, выделяет из толпы? Пелевин переодевает не только Степу, но и традиционные сюжетные схемы. Убийца, насилующий жертву, – тривиальный сюжет массовой культуры (да и действительности). Жертва, принуждающая убийцу к любовному акту, – травестийно переодетый штамп. Энергия ненависти, вложенная Степным Волком (которым вообразил себя Степа), чтобы уничтожить Осла – Сракандаева (тот носит прозвище «Ослик семь центов», имеет обыкновение напяливать на себя во время любовных игр ослиные уши и кричать по-ослиному), интерпретирована мистическим врагом Степы как энергия страсти. Лингам, в который вложена стреляющая авторучка, использован не как смертельное оружие, но как орудие секса. Сцена комична, грубовата, абсурдна и натуралистична одновременно.
Степа оказывается в ситуации героя известного фривольного анекдота, что прекрасно чувствуют сетевые интерпретаторы Пелевина, растаскивающие его образы на цитаты. Так, на одном из экзотичных ресурсов – сайте «виртуальных заказных убийств» – пелевинского «Ослика семь центов» (нарисован задом к зрителю) предлагают использовать как киллера, а «лингам победы» (запечатленный в анатомических подробностях) – как орудие убийства. Способ убийства характеризуется энергичным глаголом, более подходящим к выбранному орудию преступления. Про стреляющую авторучку создатели сайта забыли. Но в романе она выстрелит, разнеся Сракандаеву голову в самый неподходящий момент: только он может решить проблему с похищенными у Степы тридцатью пятью миллионами, отозвав перевод из подконтрольного банка на Багамах.
За фантасмагоричную гомосексуальную сцену с участием «Ослика семь центов» на Пелевина сильно обиделись некоторые критики (Немзер, Архангельский, Зотов), дружно решив, что это плевок в сторону издательства «Вагриус», с которым Пелевин расстался не лучшим образом. Да, Пелевин любит втыкать шпильки в тело своих недругов. Но мне, например, сначала пришел на ум «Золотой осел» Апулея – тот эпизод, где герой делит ложе с воспылавшей к нему страстью дамой, сжимая ее четырьмя копытами, и лишь после объяснения Немзера я вспомнила об эмблеме «Вагриуса». Может, лучше было бы не объяснять? Именно с подачи Немзера – Архангельского и развернулась в Сети дискуссия о том, что значит прозвище героя и почему «семь центов». Семь центов с каждой проданной книги – скупая ставка издательских отчислений? Или семь процентов людей гомосексуальной ориентации? Или еще что? Гадать придется долго, ведь романный ослик погиб, так и не раскрыв Степе тайну своего прозвища (хоть и обещал).
Сатира в пелевинском романе всеобъемлюща. Осмеяны бизнес, политика, масс-медиа, осмеяны богема, театр, литературоведческое сообщество, причем то самое, которое благосклонно к Пелевину как представителю русского постмодернизма, – это ведь там читают доклады на тему «Новорусский дискурс как симулякр социального конструкта». Именно тотальность отрицания рождает то ощущение мрачной духоты, которое неприятно поражает в романе, несмотря на обилие комических ситуаций, шуток, каламбуров.
Коллекции фирменных пелевинских «приколов» первым делом были собраны и прокомментированы газетной критикой и расползлись по миру – по Сети. Есть среди них удачные: политическая партия крупных латифундистов под названием «Имущие вместе», есть забавные: «Ты чечен, какой дзогчен».
Есть те, которые заставляют поморщиться: «Баннер за Е. Боннэр», «Старый пиардун».
А уж фамилии Сракандаев и Мердашвили вместе со стишком «Как-то раз восьмого марта Бодрияр Соссюр у Барта» заставляют всерьез задуматься над дополнительным смыслом посвящения Фрейду.
Но Пелевину же принадлежит каламбур, который, на мой взгляд, лаконично и всеобъемлюще передает суть наступившей эпохи.
После того как неведомый фээсбэшник капитан Лебедкин расстреливает на глазах Степы двух картинных братьев-чеченов, крышующих бизнесмена, а потом, запугав и обласкав, подсовывает ему на подпись «меморандум о намерениях» с лаконичным текстом «я все понял», счастливо вынырнувший из кровавой купели Степа посылает привет новой эпохе – устанавливает на Рублевке рекламный щит с эмблемой ФСБ (щит и меч) и придуманной циничным рекламщиком Малютой (перекочевавшим из «Поколения 'П'») надписью «ЩИТ HAPPENS». Любящий играть со своим читателем, который благодарно и догадливо «рубит фишку», Пелевин пишет в сноске: «От английского „shit happens“ – проблемам свойственно возникать», что, в общем, соответствует смыслу идиомы, но никак не объясняет значение слова «shit» (дерьмо). Игра со сходно звучащими словами «щит» и «shit» на первый раз сходит Степе с рук – капитан Лебедкин всего лишь просит «подлечить подпись», оставив нетронутой эмблему.
Степа немедленно выполняет просьбу: меморандум-то подписан. «Всем сидеть. Джедай-бизнес», – восклицает капитан Лебедкин, предостерегая посетителей кафе, где только что произошла кровавая разборка. Наследники Дзержинского (вспомним второе посвящение) не утратили специфических навыков и арсенала средств. Но поменяли цель. Бандитская крыша тяготила Степу. Но бандиты соблюдали понятия. У рыцарей джедай-бизнеса аппетит тот же, возможности шире, а принципы отсутствуют.
Большой Брат в мире Оруэлла позволял по крайней мере на время любовного акта опустить занавески на прозрачном окне. Джедай-бизнесмены не позволяют и этого. Степа знает, что коллеги Лебедкина «провели много часов в просмотровом зале», изучая особенности его сексуальных контактов. Не успел Степа осмыслить происшедшее между ним и его врагом-партнером Сракандаевым, как в вагоне поезда Петербург – Москва его настигает звонок весело хохочущего и брутально матерящегося капитана Лебедкина: «Запись уже в Москве. Сейчас быстро – по Интернету гоним. Всем отделом с утра уссывались». Технический прогресс – на службе защитников безопасности отечества. Можно начинать день с бесплатного служебного порно.
Сракандаев тоже знает, что любопытные джедаи всевидящи и вездесущи, но даже не пытается извлечь записывающие камеры, а лишь ставит под нужным углом фотографию Путина в кимоно: такой компромат кто ж решится использовать?
Клиент должен помнить: джедай держит его на крючке. И в любой момент может дернуть леску.
«Ты понимаешь, сколько людей в цепочке?» – произносит Сракандаев, берясь возвратить за десять процентов от суммы похищенные из банка Степы 35 миллионов долларов. «Ты знаешь, сколько людей в цепочке?» – произносит точь-в-точь ту же фразу джедай Лебедкин, требуя денег от Степы и не обращая внимания на беду банкира, хотя похищение тридцати пяти миллионов вроде бы должно и его касаться.
Мелькало в критике: парадигматический сдвиг в обществе, замена бандитской крыши на фээсбэшную столь очевидны и столь замусолены в прессе, что Пелевину нечего сказать, кроме общих мест. А и не надо. Подробности узнаем из других источников. Каламбурные формулы «щит happens» и «джедай-бизнес» не описывают действительность, но моделируют.
Что в «Омоне Ра», что в «Чапаеве и Пустоте», что в «G?n?ration 'П'» торжествовала идея иллюзорности окружающего мира, оставляющая возможность прорыва в мир подлинный.
Мир «Чисел» не подлинный. Но выхода из него что-то не видно. Привыкшие к прежнему Пелевину, поклонники с разочарованием обнаружили, что в романе отсутствует очевидное буддийское послание. Пелевин написал текст без философской начинки. В чем же его message?
Сам Пелевин в не столь уж малочисленных интервью, которые дал после выхода книги, изменив своей привычной позе отшельника и молчальника, повторяет, что хотел написать роман о «плене ума», о том, «как человек из ничего строит себе тюрьму и попадает туда на пожизненный срок», а «полюса, перемены и герои нашего времени попали туда просто в качестве фона». Получилось же, что фон поглотил героя. Из плена ума есть выход только в мир, лежащий в плену. В конструкцию романа заложена идея диалектики: единство и борьба противоположностей, число солнечное и лунное – 34 и 43, чеченская крыша и джедайская. Но сам мир статичен.
Я уже упоминала статью Зотова, в гневе сравнившего Пелевина с капитаном Лебядкиным.
Пелевин и сам расставляет знаки отдаленного родства с первым русским абсурдистом: не зря же в романе действует капитан Лебедкин. Однако важнее родство с обэриутами, как известно, культивировавшими ту «принципиальную стилистическую какофонию» (выражение Л. Я. Гинзбург), которой капитан Лебядкин из «Бесов» следовал стихийно.
Открывающая «ДПП» «Элегия 2» потому имеет столь странный порядковый номер, что отсылает филологически подкованного читателя к другой «Элегии», полвека назад написанной Александром Введенским и столь же причудливо соединяющей в себе словесное ёрничество и метафизическое отчаяние. «Так сочинилась мной элегия / о том, как ехал на телеге я» – это эпиграф из Введенского. «Вот так придумывал телегу я / О том, как пишется элегия», – автоэпиграф Пелевина.
Механическое перечисление существительных, кажется ничем не сцепленных, кроме каламбурных созвучий («За приговором приговор, за морем мур, за муром вор, за каламбуром договор»), рождает тоскливое ощущение дурной бесконечности, в которую проваливаются существительные, глаголы, явления, предметы, само время.
...За дурью дурь,
За дверью дверь.
Здесь и сейчас пройдет за час,
Потом опять теперь.
Вот это «потом опять теперь» и есть результат диалектики «переходного периода». Тому, кто не столь безнадежно смотрит на нынешнюю эпоху и чего-то ждет от будущего, становится душно в пелевинском романе. Что ж, можно отложить книгу в сторону и выйти на улицу. Глотнуть воздуха?
Новый мир, 2004, № 2
ДЕСЯТЬ ЛЕТ СПУСТЯ
Сборник статей Дмитрия Галковского «Пропаганда» тихо вышел в Псковском издательстве и остался незамеченным как московскими книготорговыми фирмами (тщетно искать его в продаже), так и широкой прессой.
Дмитрий Галковский, скорее всего, опять увидит тут заговор, осуществление давнего пожелания Александра Архангельского «не обсуждать, не бранить» его, а «подвергать умолчанию». Считает же он, что изданию «Бесконечного тупика» воспротивились «влиятельные силы», не то он бы стал человеком «очень популярным». «С моим мнением стали бы считаться, вип-персоны искали бы моей дружбы, от моих действий в жизни страны что-то бы зависело, иногда очень важное». И все это случилось бы, если бы «Бесконечный тупик» издали до 1993–1995 годов, «то есть до окончания эпохи массового чтения».
Если уж «влиятельные силы» были так озабочены тем, чтобы помешать публикации книги мало кому известного тогда Галковского, то почему бы им вкупе со «стадом литературных обезьян» не «перекрыть кислород» яростному полемисту, ненавидимому за то, что он «умнее и талантливее» их всех?
На самом деле, конечно, никакого заговора против Галковского никогда не существовало. Не было центра, который руководил бы действиями против него: обдумывал, как преградить путь «Бесконечному тупику», как «напечатать для смеха» из него отрывки, чтобы ославить, осрамить и извести, назвать «подлецом, антисемитом, евреем и гермафродитом...». Не выполнял Игорь Золотусский, впервые публикуя в 1991 году отрывки из «Бесконечного тупика» в «Литературной газете», задание каких-то таинственных влиятельных сил, как утверждает Галковский в интервью в «Континенте» («Блатари собрались на толковище и решили Галковского опустить»; «Со стороны Золотусского тут была расчетливая литературная подлость»). Не перекрывала заметка Зиновия Паперного, возмутившегося античеховскими инвективами Галковского, путь к публикациям на многие годы. Скорее наоборот – привлекала интерес к автору и стимулировала новые предложения. И, конечно, не ненавистью к Галковскому руководствовался Золотусский, печатая отрывок из «Бесконечного тупика» (как и все другие его публикаторы). Но и не интересами Галковского. Редактор почти всегда руководствуется интересами издания, которое он представляет. Этой простой вещи Галковский никогда не мог понять, вступая в очередной конфликт с прессой.
Роман с «Литературной газетой» закончился быстро: как только газета напечатала отклик на публикацию, Галковский счел, что его «подставили», и шумно возмутился. Роман с «Независимой газетой» длился гораздо дольше – целых полтора года. Галковский, видимо, понял, что полемика вокруг его статей лишь закрепляет успех, или его убедил в этом Третьяков, делавший ставку на скандальность газеты. Галковский, блестящий парадоксалист, с его провокационно звучавшими текстами, был для Третьякова настоящей находкой. С конца 1991-го по июнь 1993-го в «Независимой газете» были напечатаны четыре программные статьи Галковского, ставшие сенсационными и вызвавшие бурю откликов, и некоторое количество его текстов, так или иначе связанных с возникшей полемикой. Все они потом, когда Галковский демонстративно порвал со всякой прессой (упорно называемой им советской) и объявил об издании собственного журнала «Разбитый компас», были там напечатаны в первом же номере за 1996 год.
Несмотря на демонстративное заявление Галковского, что его журнал – единственный НАСТОЯЩИЙ («Это не нэповская контора-однодневка для отмывания денег и не приватизированная советская фабрика, в которой „спасаются“ несколько десятков литературных чиновников»), что у него за плечами тысячелетняя русская история, тогда как у всех остальных – только 75 лет советской власти, и что спорить с ним у всех прочих изданий «денег не хватит», просуществовал «Разбитый компас» недолго. Вышло всего три номера. В журнале помимо всех статей Галковского, появившихся в «Независимой газете», была сделана выборка из материалов полемики с ним, которую Галковский называет то травлей, то «пропагандистской войной», не отрицая, что «пропагандистскую кампанию» развязал сам.
Этот блок материалов и составил основной корпус сборника с иронично звучащим названием «Пропаганда». К нему примыкают выступления и интервью Галковского, относящиеся в основном к тому же периоду 1992–1993 годов. Сюжет пропагандистской войны органично завершается победой автора – изданием «Бесконечного тупика», присуждением премии Антибукер и гневным отказом от нее.
Как же выглядит некогда скандальная публицистика сейчас, спустя десятилетие, когда страсти вокруг имени Галковского поулеглись и он стал привычным и, как нередко говорят, культовым персонажем русской литературы, что не мешает даже почитателям помещать его в некое достоевское подполье, а то и в нору. (Так, называющий Галковского «культовым и гениальным» Михаил Золотоносов замечает, что после скандальных и агрессивных статей 1991–1992 годов «Галковский отполз обратно в нору и на три года затих».)
Основной пафос публицистики Галковского начала 90-х – это борьба с советской культурой. В то время как в прессе бушевали идеологические бои между националистами, либералами и демократами и враждующие стороны обменивались ударами, Галковский выступил примерно как Маргарита, наблюдающая спор двух соседок по коммунальной кухне: «Обе вы хороши». Тотальность отрицания ставила его вне рамок идеологических дискуссий – поэтому он мог печататься в «Нашем современнике», «Литературной газете», «Континенте» и «Новом мире», прекрасно вписываясь (или, скорее, нисколько не вписываясь) в направление этих изданий. 1991—1992-й – годы максимальной свободы нашей печати. Закончилась эпоха перестройки с ее сначала осторожными, а потом все более откровенными попытками демонтажа советской идеологии. В 1991-м уже крушили ее остатки. Ельцин имел намерение запретить коммунистическую партию и вполне мог это сделать.
Галковский выкрикнул свои обличения советской власти, ее культуры, литературы, искусства, философии, права тогда, когда вся пресса была наводнена ими. Но умудрился сделать это так, что в короткий срок, четырьмя статьями в «Независимой газете», не просто завладел вниманием аудитории, но восстановил против себя «общественное мнение», существование которого он, впрочем, отрицал. Поток «антигалковских» публикаций не иссякал очень долго, и сейчас кажется самым удивительным одно: да как же он сумел всех так разозлить?
Первым досталось шестидесятникам. Статья в форме письма Михаилу Шемякину в связи с предполагавшейся «Энциклопедией Высоцкого» была опубликована в «Независимой газете» 12 декабря 1991 года, когда уже было ясно, что период перестройки завершен. Действующими лицами перестройки были шестидесятники, вскоре оттесненные с политической арены более молодыми прагматиками. Искренность, мечтательность, непрактичность поколения, чьи надежды были обмануты, обычно подчеркивалась в публицистике тех лет. Галковский издевается над привычным портретом. Лица-то у них, может, и человеческие, но вместо сердца – булыжник. «Шестидесятники были крепкими ребятами, забивавшими железными копытами насмерть всех и вся». Это они «прошли по головам слабо сопротивлявшихся и малочисленных старших братьев и отцов, сожрали и изгадили золотой запас природы». Невежественные, наглые, страдающие нравственным дальтонизмом, лишенные индивидуальности («"Возьмемся за руки, друзья" – это песня тестообразной массы, азиатского монстра, утратившего свое "я"»), шестидесятники давно исчерпали себя и «заживают чужой век». Вот Владимир Высоцкий вовремя умер – и «лучше выдумать не мог». «Освободил место». И в этом его «благородная непохожесть на свое поколение».
Понятно, «общественность» возмутилась. Поколение шестидесятников и до того покусывали, но никто еще так нагло не предлагал им сойти со сцены и уступить дорогу другим. Позже, задним числом, Галковский стал говорить, что письмо Шемякину – это «пародия на стиль русской литературной полемики XIX века», что только «полная потеря филологического слуха» может заставить не почувствовать в ней карикатуры («Я не только нарисовал карикатуру, а еще под карикатурой подписал большими буквами „КАРИКАТУРА“». Но не понял никто»). Что-то пародийное в статье, конечно, чувствовалось (как, впрочем, и во всех статьях Галковского). Однако ж выпад был сделан всерьез. Газета устроила дискуссию, отголоски которой докатывались и до других изданий, клуб «Свободное слово» затеял обсуждение (материалы его Галковский тоже поместил в книгу). А тут подоспели журнальные публикации отрывков из «Бесконечного тупика», добавившие масла в огонь.
Галковского обвинили в «поколенческом расизме», «мальчишеском нигилизме», антисемитизме, русофобии, агрессивности, закомплексованности, интеллектуальном мародерстве, завистливости, бессердечии, невежестве, хамстве, нравственной деградации, у него обнаружили параноидальный синдром, манию величия, шизофрению, раздвоение личности и установили его происхождение от «подпольного человека» Достоевского. Последнее сравнение само напрашивалось – в манере Галковского излагать свои мысли, в способе аргументации, в просматривающихся комплексах, детских психологических травмах, одинокости, уязвленности и в самом деле узнавался подпольный парадоксалист Достоевского, доказывая живучесть открытого писателем типа. «Литературная газета» назвала Галковского «ярким представителем советского андерграунда». Учитывая, что именно подпольная культура стремительно выходила в эти годы на поверхность и деятели ее гордо именовали себя «андерграундом», газета, очевидно, считала, что делает Галковскому своего рода комплимент, выводя его из рамок советской культуры.
Но Галковский нарочито упрощает сложную семантику слова, делая вид, что «андерграунд» – это «подонки» общества («То, что меня советская интеллигенция определила как „представителя андерграунда“, – это цинизм», – заявит он позже в интервью в «Континенте»). «Это вы – андерграунд, – отбил он подачу в огромной статье, напечатанной в двух номерах „Независимой газеты“ под занавес 1992 года. – Вы все, кто считает себя писателями, художниками, учеными. А в действительности – вы советская местечково-пролетарская интеллигенция, уничтожившая русскую культуру».
«Это не ваша земля, не ваша родина – моя», – сообщал он под конец, пообещав «извести всех» быстро и НАСМЕРТЬ.
Тут многие обиделись. Не говоря уже об отчетливой ксенофобии автора, к которой интеллигенция приучена относиться с брезгливостью, получалось, что все, кто имел несчастие родиться в советскую эпоху, так или иначе пытались в ней выжить и заняться каким-то делом, – все они прокляты, все – ничтожества, все – советские интеллигенты, и маятник истории «сметет их в небытие». А Галковского – нет. Он не интеллигент – он интеллектуал и наследник всей уничтоженной русской культуры.
«Независимая газета» невозмутимо и педантично еще печатала мнения оппонентов Галковского, закрепляя успех, а тут подоспела и новая его статья «Разбитый компас указывает путь». Компасом была марксистская философия.
К 1993 году в спину марксизма была уже всажена дюжина ножей. Интеллигенции давно обрыдло, что ее заставляют в предисловии к диссертации по филологии и истории, математике или медицине цитировать Маркса – Энгельса – Ленина – Брежнева. Над «самым передовым учением», жаргон которого заставляли изучать шахтеров, сталеваров и доярок, над философскими тетрадями Ленина – ученическим конспектом Гегеля с недалекими замечаниями марксиста-начетчика, над диссертациями советских философов о роли марксизма-ленинизма в увеличении энергетического потенциала страны вдоволь насмеялись. Так что статья Галковского, снабженная редакционным подзаголовком «К вопросу об организации XIX Международного философского конгресса в Москве», пинала если не дохлого, то подыхающего льва, как заметил один из доброжелательных оппонентов Галковского В. Кравченко, чем, впрочем, обратил на себя внимание автора и был немедленно наотмашь бит: «Кравченко утверждает, что он философ, тогда как и по способу аргументации, и по фамилии видно, что автор не философ, а украинец». Но переполох случился страшный. Не то забрало за живое, что советская философия названа псевдонаукой, «безмозглой курицей», что она названа системой, построенной на «сознательном обмане», что «научный коммунизм» провозглашен «эталоном глупости и подлости, хранящейся под стеклянным колпаком в советской палате мер и весов».
Галковский, в сущности, призвал к искоренению всего «сословия советских философов», не делая особой разницы между мракобесами, давившими всякую живую мысль, и носителями этой живой мысли, кумирами интеллигенции – Мерабом Мамардашвили, С. С. Аверинцевым. Учился на философском факультете МГУ, ну не на философском, так в другом месте, сдавал экзамен по мракобесию? Значит, советское быдло, нет тебе места в будущей России.
Еще больше оплеух досталось за годы перестройки на долю советской юстиции. К 1992 году был опубликован и наконец всеми прочитан «Архипелаг ГУЛАГ», мемуары бывших лагерников наводнили журналы, правозащитники получили легальный доступ на страницы прессы, «Мемориал» вовсю развернул свою деятельность, пресса кишела статьями, которые ставили под сомнение сами основы советской юстиции, одобрявшей бессудные расправы, массовый террор и отменившей презумпцию невиновности.
«Стучкины дети» – статья яркая, емкая, блестящая, но в своей аналитической части вовсе не сенсационная. «Основой советского права было полное отрицание законности» – вот основной посыл Галковского, далеко не оригинальный. Но те, кто уже с готовностью кивают головой, ожидая одобрения словам «демократизация», «права человека», «свобода предпринимательства», «свобода слова», снова получат отлуп.
«Только ТЫ-то тут при чем?» – ехидно спросит Галковский. «Вас тут не стояло». Веревку на шею, пулю в затылок – никакого иного развития у советского права быть не может. Как! – обескураженно восклицает юрист, правовед, журналист, правозащитник, я же всю жизнь мечтал о свободе, я твердил о правах человека, когда о самом Галковском никто ничего не слышал. «Все вы оккупанты российского государства», – отвечает Галковский, Стучкины дети. «Но сейчас русские постепенно начинают появляться. И они свое государство восстановят, а всех этих Ельциных, Хасбулатовых и Кравчуков[2] прогонят. Разумеется, прикладом... А еще лучше – сделать Стучкиным детям небольшую операцию на головном мозге. Опустить их в первобытное состояние, чтобы ни они, ни их дети и внуки не поднялись больше по социальной лестнице. Никогда».
Тут интеллигент окончательно теряется. Совсем недавно обзывавший «противников перестройки» шариковыми, он никак не может поверить, что это его, с университетским дипломом, с либеральными идеями, приравняли к шарикову, и начинает кипятиться, возмущаться тем, что Галковский предлагает такой же террор и бессудные расстрелы, как теоретик беззакония Стучка, – неизбежно попадая в комичное положение, потому что пафосный текст Галковского пронизан иронией, а аргументы заменяет метафора. Ведь не предлагается же, в самом деле, массовая лоботомия.
Спорящий с Галковским почти всегда тускло выглядит на его фоне, даже если логика и здравый смысл на его стороне. Вот Галковский ставит вопрос: «Во что превратилась русская интеллектуальная культура?» «В огромном соборе слышен глухой скрип. Приглядевшись, в боковой стене различаешь открывшуюся грязную дверцу. И там, между мусорных ведер и швабр, за небольшим столом сидит низколобое существо в ватнике и ушанке». С этой выразительной метафоры начинается памфлет, цель которого – уничтожить марксистскую философию в СССР и само сословие философов, насаждавших «мракобесие».