На спусках улиц усердствовали и того менее — переминались и воздевали руки. Сиар переваливался с боку на бок, очевидно передразнивая толстомясого жреца; мотал головой. Толпившиеся вокруг него таскуны, змеепасы и травостриги, привычно впавшие в усердие, внезапно оглядывались на него и, подавив смешок, сучили ногами уже далеко не так проворно. Шагах в тридцати, правее, у самой ограды, степенно перебирал ногами сам Арун — не придерешься, стар, но усерден, и веки богобоязненно опущены. Но кольцо лесоломов и рыбаков вокруг него нет-нет да и принималось жевать и хрумкать, и рвения в священных танцах отнюдь не проявляло.
И главное — всюду монотонно двигались челюсти.
Инебел всегда танцевал с увлечением. Его гибкое, туго перехваченное передником тело требовало подвижности, но ежедневная маята перед небольшим отрезком забора не утоляла, а только разжигала эту жажду. Поэтому он радовался этим редким часам ритуальных танцев, и только сегодня, усталый и раздраженный, танцевал вяло и без души, косо поглядывая на Аруна с Сиаром.
А ведь сами они не жуют, вдруг отметил маляр. Они не жуют, зато все, кто это делает, — вокруг них. Почему?
И потом, действительно, что за тупые рожи! Почему Арун, из-под чьих рук являются на свет стройные, изящные кувшины и чаши, подобные чуть приоткрывшимся тюльпанам, и глиняные коробочки, звонкие, как головки мака, почему он окружает себя этими скотоподобными таскунами, этими увертливыми рыбаками, этими непристойно подрагивающими собирателями дурманных трав? Неужели в нем не вызывают брезгливости их косноязычие, кретинизм и извращенность? Почему? Ну почему?
А может, только потому, что другие не подчиняются, не глядят заискивающе в рот, не ловят легчайшего намека, чтобы ринуться исполнять? Может, потому сам Арун и не тешит Нечестивого, не жует прилюдно, что совсем не сладко ему нарушать закон — ему любо то, что по одному движению его круглых глазок это бросаются делать другие?
Инебел опустил ресницы, пытаясь представить себе, что бы он сам почувствовал, если бы его каприз послушно выполнила толпа. Скажем, не руками малярничать, а ногами — ногой ведь тоже мазать заборы можно… Что-то не получилось у него с такой картиной. Стыдно стало и смешно, потому как почудилась ему вокруг стая синеухих обезьянок. Он передернул спиной — да что же это, в наваждении нечестивом забыл, что кругом танцуют, так недолго и семью без прокорма оставить!
Сбоку возник ядовитый шепоток: «Не умайся, плясками прислуживаясь!» Сиар. Щелочки зеленых, совсем не отцовских глаз и шепот с присвистом, и тупые рожи толсторуких лесоломов, осклабившихся как по команде. Инебел так и вскинулся, словно глумливые насмешки стегнули его по спине ядовитыми щупальцами озерной медузы-стрекишницы.
Но тотчас же Арун обратил к сыну недоуменно-укоризненное лицо, округлой, как каравай, спиной учуяв происходящее. Во взгляде была непонятная Инебелу многозначительность.
Усмешки как водой смыло. Инебел двинулся к Аруну, не очень-то соображая, что сейчас произойдет, но дымные огни разом угасли, жрецы с масками на шестах попадали ниц, стремительно отрастающими ногтями вцепляясь в кромку Уступов, чтобы не сверзиться с высоты, а справа и слева от Неусыпнейшего Восгиспа забили фонтаны искрящихся белых огней.
— Смерть богоотступнику! — завопил он что было мочи, поднимая старческие костяные кулачки, и это было единственное, что услышала замершая площадь.
Дальше действие снова пошло по отработанному ритуалу: Восгисп шепелявил, не утомляя святейшую глотку, зато стоявшие рядом дружно ревели во всю мощь натренированных легких, так что утробным гулом отзывались «нечестивцы» в близлежащих домах.
Теперь каждая фраза, отделенная от предыдущей бесшумным бормотанием Восгиспа, четко врезалась в слух каждого внимающего, распростертого перед Закрытым Домом:
— Да погибнет сокрывший тайну!.. Тот, кто уже лишен имени, познал сокрытое и промолчал!..
Если он промолчал, то откуда же известно, что он эту тайну действительно узнал? Можно было пройти мимо и просто не заметить. Неприметных тайн кругом — что сверчков в траве.
— Но справедливые Боги открыли эту тайну тому, чье имя — Воспевающий Гимны Спящим!..
Инебел осторожно приподнял голову, зорко вгляделся в лица гласящих. Так и есть, ему не показалось — младшие жрецы забегают вперед, громко выкрикивая слова, еще не произнесенные старейшим. Но ведь им-то Боги не являли своей милости…
— А тайна сокрыта в том, что Обиталище Нездешних — не есть явь, а есть только сон!.. Неприкасаемый, бесшумный и непахучий, этот сон истинных Богов дарован нам за послушание и усердие!.. От непонятия дивились мы светлому Обиталищу, но чудо сна в том и состоит, что в сновидении все допущено, все разрешается, и смотреть его надобно не поучаясь и без вожделения!.. Вот в чем тайна, и укрывший ее да умрет без погребения!
Глухо застучали пятки, и снизу, перепрыгивая через лежащие ничком тела, заторопились храмовые скоки, тащившие на плечах глиняную «хоронушку» осужденного. Добежали до нижней ступени и с размаху брякнули о нее то, что было когда-то колыбелью, потом всю жизнь служило забавой, а после смерти должно было стать прикрытием от влажной, липкой земли. Инебел не удержался, глянул зорким оком — в белом брызжущем пламени виднелась груда сухой глины с убогими травинками, когда-то вмазанными в нее. Не хитер был сокрывший тайну, не изощрен разумом. Да вот и он. Вытащили его откуда-то из-под нижней плиты, шмякнули мордой в разбитую «хоронушку» — вместо приговора. Поволокли наверх, по маленьким ступенькам, почти не видным снизу на черных громадах каменных шершавых плит. Восгисп шарахнулся от него, как от нечестивого, воздел руки — скоки замерли, застыла толпа.
— Приходит жизнь и уходит жизнь, как приходит сон и уходит сон! — высочайшим, срывающимся голосом завопил старейший, и крик этот был слышен далеко по спуску улиц.
Приходит сон и уходит сон…
На Инебела накатил холод, словно его кинули в ледяную пещеру. Почему раньше ему никогда не приходило в голову, что сон, который начался, обязательно должен и кончиться? И пусть Светлое Обиталище — явь, но ведь и явь, возникшая однажды, не бесконечна. Придет и уйдет.
Чувствуя, как липнет наплечник к холодной взмокшей спине, он повернулся и с затаенным ужасом посмотрел назад, где ровная полоска улицы тихо катилась вниз, в поля. Студенистый колпак мерцал неизменным ровным светом, но что-то уже сдвинулось, переместилось или исчезло. Только вот — что? Отсюда не видно. И огонь… рыжий, живой костер, так непохожий на светящихся гусениц, приклеившихся по потолку Открытого Дома Нездешних Богов. Что-то определенно переменилось. И не есть ли это началом исчезновения?..
Сиар протянул руку, ткнул небольно в бок — гляди, мол, куда положено. А положено было глядеть на черную пирамиду, по которой взбирались вверх скоки, обремененные обвисшим телом приговоренного. Один ослепительный белый факел освещал им дорогу, другой подымался чуть погодя, сопровождая стройную жрицу, несшую над головой полную чашу упокойного питья. Тех, кто держал факелы, видно не было — закутанные с ног до головы в черное, они сливались с чернотой камня, и казалось, что брызжущие светом трескучие шары возносятся вверх сами собой. На верхней площадке пленник обернулся, и стало отчетливо видно его круглое безбровое лицо. С тупой тоской осужденный раскачивал головой, и казалось, он вот-вот взвоет, обернувшись к голубому вечернему солнцу. Но хранительница чаши поднесла питье, и скоки толкнули пленника — ну же, так-то будет лучше. Он взялся за чашу, прильнул к краю и начал пить — медленными глотками, все так же раскачиваясь из стороны в сторону. Инебел знал, что тому, кто не пьет добровольно, скоки вливают питье насильно — вершина слишком высока, Спящие Боги отдыхают где-то поблизости, и ни в коем случае нельзя допустить, чтобы вопль ужаса и отчаянья потревожил их священный покой.
Дальше, как всегда, все было очень быстро: пленника, даже не связав, опрокинули на груду мешков (еда и благовония — дар Богам), два факела воткнулись в рыхлую груду — и костер запылал. С оглушительным треском рванулись вверх ритуальные летучие огни, а вниз, скатываясь по ступеням, низвергся такой смрад горелой тухлятины, что толпа, не дожидаясь конца жертвоприношения, ринулась по домам.
Инебел, топтавшийся в задних рядах, теперь оказался в выигрыше — он быстрее всех мог очутиться дома, возле едальни с притушенным по набату очагом. Хорошо, с утра уже поставлены горшки с мучнистыми кореньями, которым большого жара не надо — в теплой золе они как раз допрели. И еще творог вчерашний…
Нет, положительно околдовал его старый Арун своей ягодой — с полудня одни срамные мысли в голове и сосание под ребрами. За спиной — костер, человек горит заживо, а на уме одна еда… Уж не потчует ли он этим зельем всех своих блюдолизов? То-то стыд потеряли, что посреди улицы жевать начали…
И словно в ответ на это воспоминание — легкий щипок за локоть. Арун! Это надо ж, при его коротеньких колесообразных ножках — догнать маляра, которого еще в детстве прозвали «ходуль-не-надо».
— Достойно и благостно внимать Неусыпным, пекущимся о пастве нерадивой! — сладко завел горшечник, с трудом ловя воздух от быстрой ходьбы. — Не воспарим и, не возомним, а исполним веление, кое изречено было внятно и всеплощадно, — «смотреть без вожделения и не поучаясь»! А коли велено нам, то пойдем и посмотрим.
Инебел невольно сдержал шаг, искоса поглядывая на словоохотливого гончара. Ишь как распинается посреди улицы! И не заподозришь, что ночью, возле собственной едальни, в кругу презрительно усмехающихся сыновей и этих рыбаков-тугодумов с отвисшими челюстями уминают сокрытое от жрецов.
И вдруг до Инебела дошел смысл сказанного: Арун звал его за черту города, к Светлому Обиталищу. Видно, после того, что произошло вчера, не доверял гончар даже стенам собственной глинобитной ограды.
Остальную часть пути, до самого конца улицы, прошагали молча. Кажущаяся легкость, с которой Инебел нес свое худощавое тело, давалась ему через силу. Отупляющий голод и нескончаемый круговорот непривычных, свербящих мыслей довели его до изнеможения. Рядом с ним румяный, благообразный Арун выглядел праздничным сдобным колобком. Он быстро катился вниз по улице, сложив ручки под передником и придерживая ими складки круглого животика. Улица наконец оборвалась, разбегаясь множеством полевых тропинок. Те, что ныряли под невидимую стену Обиталища, уже изрядно поросли травой. Арун круто забрал вправо, огибая светлый колокол, но не подходя к нему до разумной близости. Теперь Нездешние оказались совсем близко; не будь стены — сюда долетали бы искры от их костра.
— Щедро жгут, — не то с завистью, не то с укоризной проворчал горшечник. — На таком огне три обеда сготовить можно, а они, глядь, и не жарят, и не пекут. Боги!
Он выбрал пригорок повыше, чтоб гадье не очень лезло на человечье тепло, присел. Жестом пригласил маляра опуститься рядом.
— Вот и посмотрим, благо велено! — уже своим, обычным и далеко не елейным голосом проговорил Арун.
Юноша присел, подтянул колени к груди, положил на них подбородок. Смотрел, насупясь. Смотреть ему было тяжело. В тесном кружке Нездешних, расположившихся возле костра, было какое-то неизъяснимое согласие, словно они пели хором удивительной красоты гимн, который ему, Инебелу, не дано было даже услышать. А когда кто-нибудь из них наклонялся или, тем паче, касался той, что была всех светлее, всех воздушнее, и которой он не смел даже придумать имени, — тогда Инебелу казалось, что скрюченные костяные пальцы вязальцев вытягивают из него сердце вместе с печенью.
— Ну? — спросил, наконец, Арун. Инебел неопределенно повел плечами:
— Грех смотреть, когда чужой дом пищу творит. Черные куски на блестящих прутьях — это мясо.
— Мясо, как и кровь, красно, — досадливо возразил гончар. — Мясо красно, мед желтоват, зерно бело. На прутках — благовония: нагревши, подносят к устам, но не едят, а нюхают. Незорок глаз твой. Но я сейчас не о том.
Он еще некоторое время безучастно наблюдал, широко раскрыв свои круглые, как винные ягоды, глазки, потом обернулся к Инебелу и, глядя на него в упор, спросил:
— Значит, исчезнут?..
Инебела даже шатнуло, хорошо — сидел. Не было у него ничего больнее и сокровеннее.
— Боюсь… — Он уже говорил все, что думает — не было смысла скрывать. — Боюсь больше смерти.
— Так, — сказал Арун. — Думаешь, сейчас?
Инебел только крепче прижал колени к груди — ну, не бросаться же на стену! Пробовал, головой бился — бесполезно. Стена отталкивала упруго и даже бережно — чужой боли, как видно, им не надобно… Так и улетят себе, так и провалятся сквозь землю, так и растают туманом предутренним; никого не обогрели, никого не обожгли — точно солнышко вечернее.
— Нет! — вырвалось у него. — Нет, только не сейчас!
— Да? — деловито спросил Арун. — А почему?
— Спокойны они, несуетливы.
— Хм… И то верно. А может, еще засуетятся?
Он поерзал круглым задком, устраиваясь поудобнее, наклонился к Инебелу и шепотом, словно Нездешние могли услыхать, доверительно сообщил:
— Никак мне нельзя, чтоб они сейчас исчезали!
Инебел быстро глянул на него, но Арун больше ничего не сказал. Порывшись в двухслойном переднике, он бережно вынул громадный, хорошо пропеченный пласт рыбной запеканки. Могучее чрево горшечника, к которому она была прижата весь вечер, не дало ей остынуть, и из трещин на корочке резко бил запах болотного чеснока. Инебел принял свою половину безбоязненно — присутствие жующего Аруна больше его не смущало.
А за стеной, вокруг костра, тоже ели — снимали с блестящих веточек темные куски, отправляли их в рот, запивали из гладких черных кувшинов. Руки отирали о белые лоскуты — богато жили… Прав, выходит, был маляр.
Арун, увидев сие, изумился, суетливо выгнул и без того круглые брови. Удивительный был сегодня Арун, и учителем не хотелось его называть. Но назавтра его непонятная тревога минет, и снова станет он холодным и насмешливым, словно болотный гад-хохотун.
— На сына обиделся, — вдруг без всякой связи с предыдущим заметил гончар. — И правильно сделал. Занесся малость мой Сиар. Того не считает, что ему до тебя — как вечернему солнцу до утреннего.
Теперь настала очередь удивиться Инебелу — уж кто-кто, а он-то знал, кто подначивал Сиара. Но виду не подал, словно пропустил мимо ушей слова Аруна.
— Ты вот и на меня косо стал поглядывать, — продолжал тот, — а того в разумение не берешь, что ежели по-моему выйдет, то ведь новая жизнь начнется, но-ва-я! По законам новым, праведным. Ты вот сколько отработал, пока жрец верховный тебе бирку выкупную не снял? Год, небось? Пока спину гнул, разлюбить успел. Да не обижайся, я тебе не Сиар, на меня не надо. Я думаю, когда говорю. Много думаю, мальчик ты мой несмышленый. И о тебе тоже.
— Обо мне? — безучастно отозвался Инебел.
— О тебе. У меня большой дом, много взрослых сыновей. Что до чужих — отбою нет, сам видал. И все-таки мне очень хотелось бы, чтобы ты был со мной. Именно ты.
— Почему?
— Ты — сила, — просто сказал Арун.
— И на что тебе моя сила?
Снова заструился, зажурчал медоносный голосок. Жены с чужих дворов, детишки без счету — много ли детенышу на прокорм надобно? Самую малость. Пока мал, разумеется. А потом все больше да больше. А когда их орава…
Инебел завороженно кивал, и только где-то в глубине изредка начинало шевелиться недоумение — действительно, во всех домах людей вроде бы и поровну, но там и стар, и млад. А вот у Аруна дряхлые да бесполезные почему-то не заживаются, хлеб у малых не отнимают. Да и детишки не так уж на шее висят, все к делу приспособлены — кто глину носит, кто месит. И что это нынче гончар прибедняется, на что ему жаловаться?
Но Арун не жаловался. Он упрямо гнул какую-то свою линию, только Инебелу сил недоставало за Гончаровой мыслью угнаться. Сонмище Нездешних плыло перед глазами в лиловом дыму костра, и белое платье светилось нераскрывшейся кувшинкой…
— Ты говоришь, живые «нечестивцы» в обиталище светлом зарю возглашают? — продолжал Арун. — Ну, ну… Я бы на месте Неусыпных наших так не радовался. Живые «нечестивцы» ведь и вправду могут новый закон объявить. И начнет город расти, улицы длиться, дома возводиться, чтобы всем было от нового закона вольготно и весело. Воды маловато? Озеро рядом. Голодно? А кто это сказал? Вон, на каждом всесожжении — мешок на мешке, и все уже сгнившее, перепрелое. Закрытый Дом от запасов ломится. Это от пригородных пастбищ. А ежели деревья под корень ломать, а не одни только ветки, да корни огнем жидким вытравить, да землю из-под пожарища разделать — это по всему лесу таких новых полей да пастбищ поразвести можно, два города прокормишь! И мыследейство не запрещать, почему это оно Богам не угодно? Очень даже угодно. Одаряют же они этим даром одних только избранных! Вон два рыболова, один лесолом, травостригов три или четыре наберется; Инебел щедрее всех одарен…
Арун все говорил и говорил, и возражал самому себе, и спорил сам с собой, да еще изредка кивал кругленьким жирным подбородочком на собравшихся в тесный кружок Нездешних Богов, словно одно их присутствие было неоспоримым доказательством его правоты. Пухлые его пальчики, сложенные в неизменное колечко, порхали где-то на уровне груди Инебела и лишь изредка замирали, чтобы стремительно нырнуть вниз и склюнуть с передника липкую крошку рыбной запеканки.
— А когда закон новый повсеместно установится, — продолжал горшечник, впервые на памяти Инебела выпрямляясь и теряя свою непременную округлость, — то ввести повиновение все-не-пременнейшее! За леность в работе, а тем паче за сотворение и применение чужих рук — на святожарище, и не-мед-лен-но!!!
— Это еще почему? — встрепенулся Инебел, припоминая только что обещанные веселие и вольготность. — Если уж дозволять мыследейство, то почему же запрещать ту блестящую зубастую полосу, которой Нездешние могут перепилить пополам такое дерево, которое целому двору лесоломов не подгрызть и за десять раз по десять дней?
Арун ощерился и подпрыгнул, словно у него под мягким задком вместо муравчатого пригорка оказался лесной игольчатый гад:
— Что Богам положено, того хамью не лапать!!! — И, увидев, как отшатнулся маляр, ворчливо разъяснил: — Порядка же не станет, глупый ты мальчик. Ежели на каждом дворе будет вдоволь любых рук, то каждая семья для себя и дров нарежет, и рыб накоптит, и тряпья всякого запасет. Для себя! И спрашивается, понесут они что в Закрытый Дом? Сомневаюсь.
— А кара божья?
— Кара… Когда всего вдосталь, не очень-то кары боязно. Да всех и не покараешь. Закон, он на том и держится, что по нему всю работу сдай, а разной еды да одежки получи. Думаешь, в новом-то законе по-другому будет? Как же, закон ведь это, а не глупость хамская. Тем и мудр закон, что каждый двор одно дело делает, коим прокормиться не может. Ни даже рыбак — одной рыбой, ни плодонос — одними лесными паданцами. Понял?
Это был уже прежний, высокомерный и многомудрый Арун.
— Не понял, — кротко сказал Инебел. — Не понял я, учитель, зачем мне тогда этот новый закон?
Тут уж Арун взвился, словно огонь летучий над Уступами Молений:
— Да чтоб не жить во лжи, как в дерьме, как гад ползучий — в тине озерной! Чтоб работать вольно и радостно за сладкий и сытный кусок, съедаемый без страха и срама! Чтоб не молиться ложным Богам, почитая более всего сон бесплотный, ибо сны и без того даны нам от рождения и до смерти, как дан нам ветер для дыхания и солнце утреннее для прозрения после ночи. Не сон, но хлеб — вот истинность новой веры, нового закона! Святую истину принесли нам Нездешние Боги, и отринуть нам надобно старых Богов, коих никто и не видел, если уж честно признаться. Зато вот они — настоящие: трижды в день садятся они за трапезу всей семьей, и не на землю — вкруг ложа, застеленного покровом многоклетчатым. Как же твой зоркий глаз искуснейшего маляра не разглядел истины? А глядел-то ты подолгу… Вот и теперь гляди, когда я просветил тебя, только молчи до поры, чтобы голову свою поберечь…
Гляди…А как глядеть, если глаза жжет, словно и не за стеной нерушимой горит-полыхает костер, а вот тут, под ногами, и едкая копоть застилает взор? Верить… Да как тут верить, если не до нее, не до веры, верить ведь надо разумом, а разум мутится, и нет никакого ветра, дарованного нам от рождения, и дышать уже нечем — да что там дышать, нечем жить.
Потому что стоят у костра двое, и просвечивает огонь сквозь ее белые одежды, словно утреннее солнце — сквозь лепестки пещерного ледяного цветка; а напротив нее, не дальше руки, — тот, что чернее ступеней ночного храма, тот, что ровня ей и родня, потому что они — из одного дома.
Тот, который без выкупа может взять ее…
— Гляди пристально, маляр, и молчи крепко, ибо не живой «нечестивец» возгласит новую веру — это сделаю я, Арун-горшечник!.. Когда время придет.
13
— …"Рогнеда", «Рогнеда»… Ларломыкин, тебя ли я зрю?
— Меня. А что?
— Поперек себя шире и в полосочку.
— И у меня рябит, это лунища проклятая какую-то нечисть генерирует, пока она не скроется, хоть на связь не выходи.
— Ну и не выходи. У меня самого дел по горло. Пакет информации с Большой Земли мне перекинул?
— А как же, минут десять тому. Глянь в распечатник, твои двойняхи — никак не разберу, кто из них кто — наверняка уже туда свертку запустили.
— А. Благодарствую. И не смею дольше задерживать.
— Да постой ты, Салтан, в самом деле… Ни к черту у тебя нервишки. Обратился бы к своему чернокнижнику, пусть он малость пошаманит, подкорректирует твое поле, что ли.
— Субординация не позволяет. Я есмь непогрешен. Для полного вхождения в образ халат какой-то дурацкий напялил, бороденку свою тибетскую лелею. Окружающих впечатляет.
— Даже меня. Как вчера отпраздновали?
— Ничего, благодарствую. Мокасева моя — ах, что за душа человек! Так бы и женился на ней, голубушке…
— Да, у этой и не проголодаешься, и не соскучишься. За чем же делю стало?
— За той же субординацией. Экспедиция, сам понимаешь, на каком положении, каждый шаг на виду — снизу кемиты, сверху твоя милость.
— Ну, достославный Колизей со всеми его секретами не очень-то нас интересует. Если и за вами приглядывать — еще одну «Рогнеду» подвешивать нужно. А что до субординации, то вот вернетесь на базу — тут ты ей больше и не начальник. Да меня не позабудь в сваты.
— Тебя забудешь!
В разговоре наметилась едва уловимая пауза.
— Что стряслось, Кантемир? — быстро и очень серьезно спросил Абоянцев, разом теряя традиционный шутовской тон, позволявший им коротать вечерние свободные часы.
— Решительно ничего, Салтан, слава Спящим Богам!
— Выкладывай, выкладывай! Ты же непосредственно общаешься с базой, не то что я, питающийся протокольными цидульками. Кто у тебя там на прямом контакте? Чеслав Леферри? Ты ж его по экспедиции на Камшилку знал, так что коридорно-кулуарной информации у тебя — сухогруз и маленькая ракетка.
— Да на кой тебе эти сплетни, владетельный хан кемитский? Почитай развертку, вон она у тебя в накопителе парится, а потом и поговорим.
— Кантемир!!!
— Что — Кантемир? С завтрашнего дня начинается непосредственная трансляция из города аж по шестнадцати каналам. До сих пор вся видеосолянка поступала на «Рогнеду», и я с мальчиками до одури сортировал все по темам, отжимал воду и в виде концентратов спускал тебе обратно. Так вот, кончилась вам эта сладкая жизнь. Теперь сами выбирайте — улицы, дворы, ну и этот тараканник… как его… Закрытый Дом. Адаптируйтесь на здоровье.
— Кантемир, это же…
— Ну, подарок судьбы или Совета, как тебе больше нравится.
— Да ты ничего не понял! Это же помилование, Кантемирушка, ведь если бы нас решили эвакуировать, то ни о каких трансляциях и речи не было бы! Фу, две горы с плеч…
— С половиной. Потому как из сугубо конфиденциальных источников — учти — никому! — стало известно, что появился седьмой вариант: если ваше пребывание здесь будет признано неперспективным, то весь Колизей с чадами и домочадцами не вернут на Большую Землю, а перебазируют в район Вертолетной. Для вас, собственно, и разницы никакой — трансляция будет вестись из того же города, вы ж его напрямую и не видели.
— Ну, это ты несерьезно, Кантемир. У меня ж какое хозяйство: одни грядки чего стоят, насквозь Кристиниными слезами промочены! Родничок славный, чистый… А что, уже есть решение?
— Ну что ты, Салтан, как ребенок, в самом деле! Разве без тебя будут это решать? Ты, Гамалей, Аделаида — вы еще назаседаетесь, надискутируетесь. Тошно станет. Но пока даже им — ни гу-гу. Все пока на уровне мнений.
— Чьих мнений? Тебе не кажется, что наше мнение нужно было выслушать в первую очередь?
— Не кажется ли — мне?
— Да, — сказал Абоянцев, — это я уже малость того… От огорчения. Ты прости, Кантемир. Я понимаю, что ты-то ничего не решаешь. Но и ты меня пойми, ведь это моя последняя экспедиция! Я же старик, Кантемир, меня больше не пошлют. Та-Кемт — это мое последнее…
— Не срамись, Салтан. Во-первых, ничего не решено, а во-вторых, вернешься на базу, будешь заведовать Объединенным институтом истории и развития Та-Кемта, со всеми его мыследеями и летаргическими богами. Самое стариковское дело. Завидую. Мне вот института не предложат.
— Я тебя замом возьму, — сказал Абоянцев с наигранной веселостью — ему уже было стыдно. — Зам по сбору информации на высших инстанциях — звучит?
— Да уж говорил бы попросту: зам по сплетням. Но я и от такой должности не откажусь. Все лучше, чем совсем без дела. Никогда не думал, что это так страшно — стать стариком…
— Полно, полно, Кантемирушка. Оба мы старые хрычи. Так что непонятно, чего жальче — себя ли, или вот Колизея, последнего моего дома небесного… — Он погладил сухонькими пальцами стекло экрана, и оно отозвалось легким потрескиванием. — Выходит, провалиться ему, бедолаге, под землю, как граду Китежу.
— Китеж под воду ушел, не путай.
— А, склероз. Другой был город какой-то, не наш Китеж. Мне Гамалей рассказывал. Целый город, провалившийся со всеми обитателями. Да еще и в пасхальную ночь, под звон колоколов. Как бишь его… Не помню. Ничего не помню. И помнить не хочу. Свернуть экспедицию! И какую экспедицию! Кантемир, твой голос в Совете все-таки один из решающих — ты что, тоже считаешь продолжение эксперимента бесперспективным?
— Напротив. Перспективы налицо. Ты не дослушал. Только… Перспективы-то совсем не те, на которые мы рассчитывали. То есть мы предусматривали вариант религиозной распри, ты же помнишь, Роборовский предупреждал… Но все-таки хотелось, чтобы это было побочным эффектом, а не единственным следствием нашего контакта.
— Постой, постой! Я регулярно прослушиваю чуть не половину всех записей, которые вы мне спускаете, и ни разу не уловил даже намеков на какую-либо ересь. Для возникновения нового религиозного течения требуется немало времени…
— Положим! Кто-то в свое время заметил, что для подобной операции Лютеру понадобилась всего одна чернильница и одна стопка бумаги — долго ли умеючи? Правда, кемиты — городские кемиты, не храмовые — сплошь безграмотны, да к тому же и фантастически инертны.
— Ну, батюшка мой, жреческая флегматичность тоже потрясающа, это я тебе говорю как крупный профан в истории всех религий. Будь это на нашей Земле, такой религии щелчка было бы довольно! Но где он, этот щелчок?
— Есть, есть, Салтан. Ты или пропустил, или еще руки не дошли. Мы тут выудили серию прелестнейших диалогов, естественно, пока это легчайшие намеки, так сказать, прелюдия кемитского кальвинизма. Но какая первозданная чистота, какой классический примитив: долой Богодухов дрыхнущих — да здравствуют Боги жующие!
— То есть мы, грешные, с нашим трехразовым питанием по самому скромному экспедиционному рациону? Бывают в жизни злые шутки, но представить себе нашу полупрозрачную Кристину в роли богини обжорства… Это несерьезно, Кантемир.
— У твоей Кристины здоровый детский аппетит, как следует из Аделаидиных сводок. Но когда Сэр Найджел везет на стилизованной таратайке гору дымящихся антрекотов, тебе непременно хочется, чтобы взирающие с благоговением кемиты тут же взяли на вооружение колесо от таратайки. А они — дети природы, они предпочитают антрекот!
— Согласен на антрекот, но почему бы им не заинтересоваться заодно ножом и вилкой? С ножом можно съесть два антрекота!
— Излишества не в ходу у примитивных религий, к тому же кемиты за считанные минуты отращивают себе стальные когти, с такими когтями можно, во-первых, вырвать у ближнего своего, а затем удержать и три антрекота, а это важнее. Так что с орудиями производства мы сели в основательную лужу, Салтан свет Абдикович, и это не кулуарные мнения — это факт.
— Но ведь не могли же мы, в самом деле, навязать им ту или иную альтернативу? Мы должны были сдвинуть их с мертвой точки, вышибить их из этого проклятого социостазиса, предложить им выбор, в конце концов, ведь такова была изначальная задача?..
— Знаешь, Салтан, чем больше ты сейчас впадаешь в панику, тем основательнее я успокаиваюсь. А то уж я было начал себя казнить, что выболтал тебе все сплетни, роящиеся вокруг Совета по контактам. А теперь вижу — все правильно. Потому что если бы ты вот так же начал паниковать при всем честном народе, это было бы, как говорят кемиты при виде жующих, «срамно и постыдно»!
— То ли еще будет, Кантемир, то ли еще будет! Когда узнают мои ребята, Самвел, Кшися, двойняхи эти оголтелые, что нас собираются перебрасывать…
— Ну-ну, не такие уж они дети малые, неразумные, какими представляются тебе в отеческих твоих заботах. Знали они, на что идут. И что могут их отсюда убрать не то что через год — на третий день, землицы не понюхав и воды не испив, тоже знали. А крепче всего они знали первый постулат дальнепланетчиков: при контакте с менее развитой цивилизацией ВОЗДЕЙСТВИЕ ДОЛЖНО БЫТЬ МИНИМАЛЬНЫМ.
— Минимальное воздействие и хреновый эффект… А может, надо было воздействовать чуточку посильнее? Ведь какие возможности открывались перед кемитами, неужели ты для себя не проигрывал эти варианты, а, Кантемир? Прирожденные экспериментаторы, с их-то руками, с их неприхотливостью и дисциплиной — за считанные десятилетия они могли бы снова заселить все земли средних широт, откуда они откочевали на экватор, образовать единое государство, перескочив сразу через несколько социально-экономических формаций…