Ларин Олег
Пятиречие
ОЛЕГ ЛАРИН
ПЯТИРЕЧИЕ
Сцены из захолустной жизни
Мы еще издали почуяли: что-то неладное творится в природе. Не слышно стало ни шорохов, ни свиста птиц, будто тревога пробежала по верхушкам осин. И вдруг на все лады и переборы заговорили тростники. Не случайно, наверное, слушает их человечество, наделяя душой и сознанием. А главное - Четыркин первым обратил на это внимание, - из лесной чащи вал за валом на нас накатывался ровный и мелодичный бой... Двадцать лет хожу я по этим тропам: одна по грибы, другая по ягоды, третья в магазин - но таких звуков, отнюдь не лесного происхождения, что-то не припомню...
Мы прибавили ходу, спустились под горку... и остолбенели. Была тропа - и вся вышла! Каких-то пять часов назад здесь журчал ручей в цветочных берегах, трава по пояс, а теперь не на чем было остановить взгляд. Он тонул в сумасшедшем разгуле воды. Волны шли скачками, сминая друг друга, как взлохмаченные гривы лошадей, и опадали грязными пенными кружевами. Кругом змеилось множество течений с резкими перепадами высот. В одном месте они свивались в плотный жгут, а в другом расходились в стороны, образуя глубокие воронки.
- Егорыч, что это?!
Рот Четыркина подергивался в тщетной попытке заговорить: на его памяти это был единственный случай, когда дорога в родную деревню, да еще летом, оказалась отрезанной невесть откуда свалившимся половодьем. Несмотря на свои семьдесят девять "с прицепом", привыкший к тому, что впереди уже ничего не светит и радостей от жизни не дождешься, Егорыч по-ребячьи удивленно разглядывал бегущую воду: откуда, мол, ты взялась, голубушка? Не простой, между прочим, старик, а с вывертом и наособицу. По знанию всяких историй, быличек и небылиц Четыркин даст фору любому краснобаю.
- Дак ить это... Мы хоть дураки дураками, а разбираемся с лаптем, выдавил наконец из себя Егорыч, набравшись в молчании некой мудрости и стараясь не выдать своего огорчения. - Видать, Федуловскую запруду прорвало. Вот она, какая штука-то! Делали-делали, латали-латали, и все коту под хвост, мать их разъети!
Взбаламученная прорывом "река" подымалась как на дрожжах. По колено в воде стояли скрюченные деревья-подростки с клочьями пены, трещали нижние ветки ивняка: била, заливала их прибывающая волна. На первый взгляд все оставалось на своих местах: и знакомый овраг, и кусты, и деревья, и утоптанная тропинка на "том" берегу. Но как же попасть домой?
Мы были одни в этой лесной пустоши: кричи, зови - никто не отзовется. Не каждый грибник и охотник знает наши места, а до Пустыньки еще шагать и шагать.
- Чего зря стоять, надо искать брод! - крикнул я старику и подкинул рюкзак за спину.
- Ты, Игрич... едрит твоя муха!.. как в сказке живешь: пошли туда не зная куда. Родился дачником - так им и помрешь. Образование высшее, соображение среднее!
Может быть, кто-то посмеется, но мне показалось в эту минуту, что старик был по-своему даже рад этому приключению. Глаза его из-под белых бровей смотрели весело и отважно, а в щербатом рту светился, как вызов, один-единственный зуб.
- Мы ить с тобой, жопчик, на острове. Вот те крест, святая икона!
- Что значит "на острове"? - не понял я и слегка запаниковал.
- А ты глянь сюда, бздило-мученик! - Он сорвал стебель и принялся чертить на песке какую-то схему: здесь мы... здесь Федуловская плотина... а здесь крутая излучина, образуемая поймой речушки Мезы. Запруда не выдержала напора после затяжных дождей, и вода прямиком хлынула в реку, выбрав для этого самый короткий путь - русло нашего ручья. - Так что куда ни кинь, всюду клин, поставил точку Егорыч и заулыбался. - Мы с тобой, жопчик... как это сказать, едрит твоя муха?!. робингуды, что ли.
- Робинзоны!
- Пущай так. А по этому поводу дадим себе разгон для веселия души. Ты как, не возражаешь?
Совсем разошелся мой старикан, только бороденка прыгает. Еще в курзеневском магазине, куда мы отправились поутру, он предлагал "дать разгон", но я его вовремя остановил. Егорычу только повод дай, обо всем позабудет: начнет наяривать из поговорки да в присказку и такие турусы на колесах разведет - хоть стой, хоть падай. Правда, в отличие от знакомых мне мужиков Четыркин никогда не впадает в отключку и несмотря на преклонные лета всегда сохраняет задумчивое достоинство и желание продолжить начатое дело. ("У-у-у, черт ненажорный! Все пьет, пьет и никак не упьется", - иной раз накричит на него жена, Павлина Степановна, или младшая дочка Клавка. На что наш герой выдаст им без промедления: "Я не от водки такой, я - от жизни, историцки говоря. Жизнь тоже крепкий напиток. Россия без водки - что водка без России!")
- Зря ты так, Игрич, - расстроился старик, не встретив взаимопонимания. Ну что мы будем болтаться взад-вперед? Где его искать-то, переход этот? Природа совсем с ума спятила. Вишь, какая вода бешеная! Засосет, понимашь, с ручками - и капец. Не то жалко, что потонем, а жалко, что водку разольем...
Все-таки я настоял на своем, и мы побрели вдоль берега, выбирая места посуше. Помнится, тут рядом был островок, на который я рассчитывал перебраться, но теперь он, как маленькая Атлантида, ушел на дно. Там же, на дне, покоились белые комочки лилий, похожих на храм Покрова на Нерли в миниатюре... По правде говоря, мы не столько шли, сколько продирались сквозь джунгли крапивы и жалкого рахитичного осинника. Борьба между нашими ногами и свирепыми злаками складывалась в пользу злаков и колючек. И ни малейшего намека на брод!
Впереди себя я услышал надрывные всхлипы мотора, отрывистые людские голоса, перебранку, переходящую в непрерывное басовое гудение, и рванул через кусты. Вот оно, наше спасение! "Ого-го-го!" - что есть мочи закричал я. Но моторные звуки вдруг исчезли и оборвались, словно их и не было. Только эхо вернулось ко мне, как прибой, и по-прежнему шумела "река", раскручивая тугие веретенца и сама с собой пускаясь наперегонки.
- Это, должно быть, леший с нами заигрывает, - услышал я за спиной голос старика.
- Какой, к черту, леший?! - До меня не сразу дошло, что он, оказывается, еще способен шутить.
- А старый... красноплеший, - продолжал балагурить Четыркин, продираясь сквозь дебри. - Ты его, жопчик, всуе-то не поминай. Не ровен час - заявится боровой черт... всяко бывало.
Чем глубже мы увязали в зарослях, тем шире становилось русло и больше пены - верный признак того, что вода еще будет прибывать. Видя такое дело, Егорыч демонстративно уселся на пенек и крикнул:
- Отдыхай, Игрич!.. Деревнюшка Заручей. А там дальше турбаза будет имени Ивана Сусанина.
Я огляделся по сторонам. Возможно, среди растительного беспорядка скрывались какие-то развалы жилых домов, остатки оград, фундаментов, но ни одна деталь не бросилась мне в глаза, ни одна примета не выдала, что здесь когда-то обживал землю крестьянин-лесовик. Время безжалостно вытравило его следы. А ведь люди поколениями копили тут детей, разбивали пашни и огороды, валили лес, протаптывали тропы. Но природа взяла обратно отвоеванную человеком площадь, похоронив под собой времена неизъяснимые, почти баснословные. И как бы в отместку за то, что он тут жил, оставила на месте построек неприглядные трущобы в виде бурьяна, крапивы и медово-пышного иван-чая. Будто забытое кладбище! И наверное, не каждый уроженец деревни догадался бы, посетив на склоне лет родные места, что эту брошенную полоску земли он исходил в детстве босыми ногами, бегал по ней в школу, на рыбалку, водил коней на водопой и по ней же ушел из отчего дома искать-мыкать свою судьбу...
Меня удивило, когда Егорыч сообщил, что он бригадирствовал в Заручье в конце сороковых годов, нахаживал сюда каждое утро, по-свойски стуча в окна и выгоняя народ на колхозную барщину. Что тут скрывать, такое тоже бывало. По доброй воле люди не шибко-то бежали на общие работы, хоть и годы были несытные. А те, кто посмелей и понахальнее, чтобы оставаться дома, ублажали своего бригадира семидесятиградусной синевато-мутной бурячной "жижкой" собственного изготовления. Пили не так чтобы очень, до кровати доползали. Иногда и залезать на нее удавалось, правда, не всегда. В общем, не перепились еще на Руси богатыри!
- Не стыдно, Егорыч? - подколол я старика. - Выходит, ты взятки брал самогоном?
- Дак ить это... едрит твоя муха... историцки говоря... - Он хотел еще что-то прибавить, как-то оправдаться, личико его скукожилось, а потом махнул рукой - все равно, мол, не поверишь - и полез в вещмешок за стеклянным предметом продолговатой округлости. - Солнце ниже ели, а мы еще не ели. Вот она, какая штука-то!..
Вечер пылал в оранжевых закатных отблесках, высвечивая невидимые днем паутинки, как бы парящие в воздухе. Солнце, уже прощальное, протянуло длинные синие тени по земле, и мы, ступая по этим теням, рубили себе проходы в колючем чапыжнике. Треск стоял, как на дровяном складе. Нога то и дело соскальзывала с замоховевших стволов, проваливалась в мочажины, выворачивая наружу сгустки болотного киселя. Пни, заросшие лишайниками, преграждали путь, елки цеплялись иглами за одежду. Мельтешение красок, отсветов, бликов, водопады и вихри света, кружащие голову, бег своевольной воды. И никакого намека на то, что здесь когда-нибудь бывал человек.
После захламленного леса открылся узкий коридор квартальной просеки, которую обступили богатырские, как на картинах Шишкина, мачтовые стволы. Знойно и остро пахнбуло смолой, будто воздушная волна прокатилась, обдав нас сливками сосновых ароматов. Готическими шпилями стволы пронзали густую синеву неба и угрюмо молчали в вышине. Облака, как белые олени, мирно паслись у этих шпилей, и казалось даже, что они поддевают своими рогами их хвойное оперение...
- Ну где тут твоя обещанная турбаза? - обернулся я к Егорычу, который вот уже полчаса не раскрывал рта. Старик озирался по сторонам и хрипло дышал: видно, выпитые полстопки не пошли ему впрок.
- Ты погоди, погоди. - И вдруг засомневался: - А можа, ее вообче уже нет? Пятнадцать лет назад мы тутока, помню, с районным руководством в баньке мылись, ящик водки усидели. А потом чё-то расшумелись, разматюкались. Оно ведь как быват? Водка в тело, хмель в голову, дубина в руки - и пошло...
Мы вступили на просеку, как в глубокий тоннель, и деревья сомкнули за нами плотный зеленый занавес. Пушистый сиреневато-белый ковер стелился, пружинил под ногами, и среди этого фосфоресцирующего блеска как бы присели отдохнуть былинные сосны-богатыри, потрепанные ветрами и чудом забредшие в наши дни. Деревья обросли седыми космами, заплелись общими корнями, обнялись ветками и все вместе представляли собой одно нерасторжимое братство. (Как сказал Егорыч: "Одно дерево срубить нельзя, - прислонится к другому, а не упадет".) Стволы были без единой извилины и неохватных размеров, с бесформенными тяжелыми наплывами, благодаря которым они держали свою царственную крону. Я смотрел наверх, ухватившись за чешуйчатую кору, чтобы не упасть от головокружения, и поражался силе земного естества, вырастившего таких гигантов.
В старину когда-то говорили: "В еловом лесу трудиться, в березовом веселиться, ну а в сосновом бору - Богу молиться". Правильно, наверное, говорили: сосновая чаща с ее высоким торжественным сводом, медными колоннами стволов, облепленных разноцветными лишайниками, музыкой ветра, звучащей где-то в поднебесье, "на хорах", действительно похожа на храм.
Расчувствовавшись, я уже не глядел под ноги и едва не наступил на хвост маленькой собачонке. Она неслышно подкралась сбоку и уставила на нас умную мордочку с пятнышком на темени. Тощее, задумчивое, беспородное существо с зеленовато-дремучими глазами.
- Ну что, Шарик-Бобик, - сказал я повеселевшим голосом, - выводи нас отсюда. Мы, кажется, заблудились.
Песик искательно заглядывал мне в глаза, ожидая подачки, но с места не трогался, выписывая хвостом приветственные вензеля.
- Что-то я тебя, жопчик, не признаю, - прищурился Егорыч из-под белых бровей. - Ты чей будешь-то, басалай чертовый? Хозяин-то у тебя кто? Случайно не Федька Бельмондо... а можа, Генаха-Живодрист? Чё молчишь как партизан на допросе? Давай... вперед и с песней!
Как ни странно, Шарик-Бобик послушался его, отыскал тропку, и она заструилась среди малахитового мха. Под пологом сосен краснела брусника, выглядывали из-под палой хвои роскошные шляпки сыроежек и маслят. Среди стволов мелькала почти притихшая, наигравшаяся за день "река", одевалась в седой туман. Но тропа увела нас в сторону, в заросли ольхи и березы, и мы сразу же увидели избушку. Наверное, единственное из строений, оставшихся от турбазы имени Ивана Сусанина. Снаружи изба была затянута бурым мхом, вросла в землю и издали напоминала прибежище кикиморы или колдуна-чародея. Так мне показалось на первый взгляд. На самом деле неведомый нам владелец лесного приюта везде и всюду оставил метки своего бивачного житья-бытья. Оборудованное кострище с крючками для чайника и котелка, запас дров под навесом, мотки сухой бересты для растопки, лавочка с видом на "реку"... Человек знал, что вернется сюда усталый и озябший, и потому все заготовил впрок, все у него лежало под рукой.
Лесные избушки в наших местах мастерились раньше двумя-тремя рукастыми мужиками. Побывав в одной, можно с уверенностью судить о всех остальных, ибо разницы между ними, за редким исключением, нет. Двадцать хлыстов на стены, десять на потолок, пять на все остальное - две недели работы топором. После этого избушка обрастает веселыми березками, стоит десятки лет, и на многие версты люди знают об этом привале и говорят о нем с такой же теплотой, как москвичи о каком-нибудь переулке в районе старого Арбата.
Внутри помещения - грубо сработанный стол, два-три деревянных топчана или нары, на полках - спички, соль, свечка, котелок. Печкой обычно служит большая бочка из-под горючего, в которой прорезана дверца и отверстие для заслонки. Стол - своего рода книга отзывов. Глубокие борозды имен, фамилий и дат покрывают всю его площадь и грозят перекинуться на стены. И еще одна немаловажная подробность: на подоконнике, засиженном мухами, я увидел однажды на Пинеге в Архангельской области вырезанную на дереве стрелку "север - юг"; для случайного человека она служила ориентиром. Старый охотник сказал мне как-то, что раньше под специальным навесом к избушке прибивали разлапистую еловую ветку, и представляла она собой нечто вроде лесного барометра: "Если черенок ветки смотрит вверх, то погода должна быть сухой; если вниз - дело идет к дождю..."
Избушка оказалась занятой. Это мы увидели, когда приоткрылась сморщенная, на ржавых петлях дверь и в ее проеме показалась фигура человека. Был он небольшого роста, с обветренным красновато-медным лицом и прищуренным взглядом из-под очков, эдакий боровичок-пенсионер городской закваски. При рукопожатии он оцарапал мою руку мозолями: мозоли были твердые, горячие, а рукопожатие отзывчивое.
- Видимо, мы друзья по несчастью? - спросил он с интеллигентной усмешкой.
- Выходит, что так, - сказал я как можно учтивее, давая понять, что незнакомец имеет дело с не менее интеллигентным человеком. (Егорычу вся эта церемония была, конечно, до лампочки.) - Принимайте нас в свое общежитие, господин отшельник.
- С удовольствием! Вы очень кстати - у меня чай поспевает.
- Да и у нас есть чем душу поддержать...
Согнувшись, чтобы не удариться о косяк, я вошел внутрь. Здесь было сумрачно и шумно, словно поблизости пыхтел маленький заводик, - то тысячами моторчиков впряглись в работу комары. Четыркин сразу плюхнулся на нары, растянулся в блаженной истоме, подложив себе под бочок Шарика. А я сидел на корточках у горящей печки и курил, сдувая пепел в открытую створку. "Отшельник" тем временем легко и споро колол дрова. Топор как бы вливался в его чугунную ладонь, обретая в ней плоть и кровь. Полешки повиновались каждому его удару, делались податливыми и послушными...
"Кто это?" - глазами спросил я у Егорыча, кивая на незнакомца, и он глазами же, беззвучно разжимая губы, ответил мне: "Мо-нах"... Прозвище, мол, такое. А когда тот вышел на улицу за новой порцией дров, прибавил вслух:
- Его еще Коля-бог зовут. Эту кликуху ему наша Лизка Муханова прилепила. Говорит, ничего вроде мужик... свойский, но с приветом.
Я тоже кое-что вспомнил: этот человек, как говорила бой-баба Лизка, года два назад купил избу в Федулове и вел себя в деревне не то что особняком, а как бы не замечая ни людей, ни событий. Приходите - самоварчик поставлю, уйдете - буду молитву творить и духов нечистых из избы выводить. Правда, взаймы никому из мужиков не отказывал и при случае мог поддержать теплую компанию.
Обреченные здесь "жить", мы понемногу притирались, прилаживались друг к другу. Николай Митрофанович (так он представился) суетился вокруг незваных гостей, колдовал над чайной заваркой, подсыпал в нее какие-то корешки и сухие травки - "для духовитости". За общей трапезой неприхотливо разматывался клубок застольной беседы.
- Это случайно не вы кричали часа эдак... три назад? - спросил Коля-бог.
- Машина где-то шумела, - объяснил я. - Думали с ее помощью перебраться на ту сторону.
- Ну чудеса! Я тоже слышал шум мотора. И голоса какие-то невнятные, с кавказским акцентом. Вроде спорили люди или ругались... Пошел на крики, проверил: ни машины, ни людей, ни следов на берегу. Мистика!
Егорыч крякнул и неодобрительно покачал головой: он, как лесной барометр, не признавал ничего не ясного, оттого и чувствовал себя не совсем в своей тарелке.
За окном, внизу, густой застывающей лавой катилась "река" в тумане, лениво ворочалась на перекатах. Из ближних зарослей снялась утиная пара и с реактивным плеском, разрезая воздух, стала набирать высоту. Было так тихо, тревожно и щемяще тихо, что не верилось: неужели еще есть на свете такая тишина!..
Николай Митрофанович сидел у подоконника, подперев голову рукой, и вспоминал... Шел он сегодня утром за грибами, шел медленно, спешить некуда - и вдруг заяц. Сидит на берегу ручья и лапки вычищает. Шкурка на нем чистая, будто отутюженная, так и играет на солнце, а уши окантованы черным с коричневым - очень модный заяц. Подошел к нему Коля-бог, камнем достать можно, а косому хоть бы хны - не боится человека, отвык от человека. Крикнул тот, взмахнул рукой - пора бы зайцу струхнуть и убраться. А он только ушками поводит и травкой похрустывает - и смотрит глаза в глаза. Вот сатана! Наконец уразумел заячьим своим умишком, что худо будет, если человек разозлится, - и ушел. Не убежал, не дал стрекача, а именно ушел - лениво так, с развальцем, то и дело останавливаясь перед вкусной травкой...
- Чудак на букву "м"... да он же тебе сигнал давал! - почти рассердился Четыркин. Как дикий лес, он был опутан суевериями. - Не ходи дальше, едрит твоя муха! Сейчас Федуловскую дамбу прорвет, а ты и не понял! Примета есть такая: ежли зверь в глаза смотрит - стой на месте и соображай. Вот она, какая штука-то! - Дробно, словно на пределе дыхания, сыпались на нас гневные Егорычевы филиппики с матерком вприкуску: музыкальную речь эту без всякого преувеличения можно было бы положить на ноты... Разомлев от еды и тепла, Четыркин вскоре заклевал носом. Стакан, который он держал, выскользнул у него из рук и закатился под нары. Но мы с Николаем Митрофановичем еще крепились, накачивая себя крепким чаем с соевыми конфетами. Кто-то затеял возню на чердаке, стуча когтистыми лапами, всхлипнула гнилая половица. Шарик-Бобик поднял голову, громко, с наслаждением, зевнул, поглядел на нас дремучими глазами и снова уткнулся в Егорычев бок. Мы оба рассмеялись, и этот смех помог нам приблизить момент настоящего знакомства, помог разглядеть друг друга с более близкого расстояния.
- А я о вас слышал, - признался Николай Митрофанович.
- Да и я кое-что знаю.
- Откуда ж вы знаете?
- От людей.
- И что говорят?
- Да всякое...
- Но все-таки?
- Больше хорошего. Например, регулярно ходите в церковь, в крестных ходах участвуете... Мужиков опохмеляете...
- Вы что, издеваетесь? - Он рассыпался короткими смешками.
- Немного юмора никогда не помешает...
- Выходит, вы безбожник?
- Ну зачем так... Религию почитаю, но в церковь не хожу. Не выношу запаха ладана.
- Жаль. - Он повернулся ко мне всем корпусом, буквально впился в меня глазами: - Разумный индивидуализм нынче выродился в дурной эгоцентризм. Каждый сам за себя! Живем вместе, а с ума сходим поодиночке. Идеология сытого брюха... Понимаете, сейчас идет новое перерождение человека. Но не в сторону Храма, а в сторону Хама. Так уж получается: безумству Хама поем мы песню...
- Не понял... какому хаму? - Что-то он слишком быстро завелся на спор. Или, может быть, я его чем-то ненароком обидел? А может, под словом "хам" он подразумевает меня?
- Вы Библию когда-нибудь читали? - спросил Коля-бог с легким презрением и посмотрел на меня, как на ученика-второгодника. - Хам - сын Ноя, который проповедовал правду Божию. А его непристойный отрок поклонялся золотому тельцу...
- Вот теперь понял, - засмеялся я. Никогда не думал, что в какой-то занюханной избушке придется вести ученые разговоры. - Хамы, в вашем понимании, не обязательно закоренелые преступники. Это - новороссы, бритые затылки с кошельками вместо сердец. Те самые, что перековали светлые мечты на зеленые баксы...
- Да не так уж они опасны, что набили карманы, - продолжал он, воспламеняясь от собственных слов. - Самая страшная опасность - в их головах! Я вижу одних только внутренних эмигрантов, которые поневоле живут в этой стране, когда им давно хочется переехать в ту. Открой Запад ворота пошире - и ни одной "дуньки" не останется. Но даже если кто-то и останется, все равно мы обречены жить в стране иванушек-интернейшнл и аленушек-корпорейшн. Поколение растет на постельном чтиве и телевизионных шоу. Вы заметили, по ящику говорят на каком-то молодежно-блатном сленге, на бульварно-англоязычной фене? Даже писатели, политики, артисты! Зло вышло из берегов, оно не стесняется быть Злом и гордо выпячивает себя. Иномарки обнаглели настолько, что уже раскатывают по тротуарам. Народ Бутылки и Рок-попсы задавил в зародыше Народ Книги. И кругом, куда ни глянь, сплошные хари... хайло... мордовороты! Ловите миг декаданса, скоро наступит деградация!..
- Слушайте, что вы так волнуетесь?! - перебил я его.
Предмет спора был настолько очевиден, что не требовал от меня никаких возражений. Да и устал я уже от подобных излияний, особенно в устах недавних наших златоустов и властителей дум. Как быстро из-под их интеллигентных физиономий повылазили свиные и кувшинные рыла!.. Помнится, один полуподпольный бард с небритой улыбкой спел песенку про старый боевой корабль, который превратили наполовину в кабак, наполовину в музей. И финал у песенки такой: "Был там и я и на толпу глазел. И с сожалением понял вдруг мысль одну: чтобы не стать этаким вот музеем, в нужный момент лучше пойти ко дну..." Старый корабль-музей остался в целости и сохранности, а вот улыбчивый бард заповадился вести прибыльное кулинарное телешоу. А ведь какой был бунтарь!..
- Все в мире относительно, приблизительно и неточно, - сказал я своему соседу, чтобы успокоить его, - а точен и драгоценен один лишь душевный покой. Берите пример с Егорыча!
- Может, вы и правы. - Коля-бог растерянно улыбнулся и нацепил очки: говорить ему больше не хотелось.
Вокруг стояла гулкая, неправдоподобная тишина, в которую наплывами входил треск углей в самодельной печурке. Жидкий свет, что сочился сквозь запотевшее оконце, с трудом пробивал густой, устоявшийся сумрак лесного жилища с его тайными закоулками и паутинными тенями. И хотя мне не раз приходилось бывать в таких избушках и подолгу жить, особенно на архангельском Севере, я всегда испытывал смутную тревогу, знакомую горожанину, жизнь которого проходит как бы в подвешенном состоянии, стреноженная бетоном и стальной арматурой. Ведь какие нервы нужно иметь и душевную крепость, чтобы не впасть в отчаяние посреди первобытного леса, когда лишь только дым из трубы, да подслеповатое оконце с тусклым огнем свечи или керосиновой лампы, да лай собаки, близкого тебе существа, напоминают о том, что ты не одинок в этой кромешной тиши вселенского покоя. Можно, конечно, представить себе эту жизнь, вообразить, так сказать, но полностью понять ее, осмыслить, влезть в нее всеми своими потрохами... нет, не дано! Видимо, в нас утеряны какие-то изначальные связи с землей, простым кровом, работой в лесу. Природа любит пахаря, певца и охотника, а в приблудную душу поселяет множество грызущих червей.
Вороша сенную труху, кряхтя по-стариковски, Николай Митрофанович взгромоздил свое тело на шаткую лежанку и лежал с открытыми глазами. Снова кто-то заелозил по чердаку, задребезжало стекло от ветра, запахло прогоревшими углями. Вокруг меня кружились одинокие комары, и их зудящий писк превращался в новую форму тишины.
- Ну что умолкли, други сердечные, тараканы запечные?! - неожиданно возгласил Четыркин, сбрасывая с себя Шарика и заново привыкая к сгущенной полутьме лесного пристанища. Был он свеж и бодр после недолгого сна и с ходу потребовал "законную" стопку. - Аще по единой да не сокрушит, историцки говоря. - Глядя на "Монаха", врубил свою коронную: - Рюмочка Христова везёна из Ростова, рюмочка чудесная, девушка пречестная. Присушила молодца пуще матери-отца...
- Ты бы лучше о Ветке подумал. С утра ведь стоит недоенная, - укорил я старика. - Да и Павлина Степановна, наверное, беспокоится. Должно быть, всю Пустыньку на ноги подняла: где мы... что с нами?
Но Егорыч, приняв дозу, махнул на меня рукой. Старик вошел в раж, теперь его уже не остановить...
- Расскажу-ка я вам страшную историю лесную. Давно это было, давно... мой дед еще у матки в животе бегал. Слухайте!.. Пошла одна баба, федуловская родом, по грибы-ягоды. Вот тут где-то рядышком и шла. А лес был тогда не то что нынче, а сплошной забор... болота, мочажины и деревья в три обхвата. Что, не верите? Я ведь не байки сказываю, не потешки пою. Вот вам крест, святая икона!
Ходила она, значит, ходила... а дело уж осенью было. Ходила, ходила - и заблудилась. Видит, медведь стоит... жирный такой медведь. "Ну что, баба, говорит, - пошли ко мне в берлогу, вместе жить будем". Что делать-то? Не пойдешь - он сам тебя затащит или, чего доброго, пришибет. Понимаете, какая штука-то! Надо соглашаться, думает баба. А осенью у жирного медведя берлога уже готовая. Залезли они туда по-любовному, деревья и хворост сверху накидали и стали жить. О как!
Всю зиму медведь ее кормил и поил. Сходит куда-то, принесет мяса и гусиного кваса - и опять на боковую. ("Что за гусиный квас?" - выскочил с вопросом Николай Митрофанович, и Егорыч тут же поднял стакан: обыкновенная, мол, водичка - речная или родниковая...) У женщины уж вся одежа износилась, холодно ей стало. И еда, как назло, кончилась. Тут баба и замечает: не медведь это вовсе, а медведица... самка. Едрит твоя муха! Того гляди, разродится, потому и за едой больше не ходит. Только мясистую часть лапы протянет - на, мол, подкрепись, женщина. Она медвежий жир с ладони и высасывает...
Ну вот... пришла зима, и родились медвежата. На бабу стали кидаться, едрицкая сила, одежу ей снизу изорвали... видать, кунку унюхали. "Ладно, говорит медведь-медведица, - негоже так больше жить, да и места мало. Провожу я тебя к деревне. Только не выдавай!" - "Не выдам!" - обещает баба, а сама не своя от радости.
Пришла домой, а ее уж никто не ждет. Поминки давно справили, и мужик ейный к другой жить ушел. "Ты откуда?" - спрашивают матка с таткой. "Из берлоги, говорит баба, - меня там медведь содержал. Я евонной лапой питалась". - "А ну покажь место, где берлога?" Женщина тут и призадумалась: не-е-т, не выдам я вам этого места, потому как слово дала, да и медвежат жалко. А мужикам-охотникам сказала: запамятовала, мол, из сил выбилась, пока деревню свою сыскала. Вот она, какая штука-то!..
Шарик-Бобик вдруг сорвался с лежанки и злобно заверещал: мы даже не успели прочувствовать историю во всех ее деталях. Шерстка на нем вздыбилась, обнажились свирепые клыки, в глазах - огненный перелив. По избушке с лаем и визгом метался первобытный убийца, жаждущий крови. И откуда прыть взялась в эдаком тельце?!
В окно ударил пучок света от карманного фонаря, послышались крадущиеся шаги и чей-то голос: "Эй... тут кто-нибудь есть?" И мы поняли: к нам пожаловал еще один усталый и запоздалый гость.
- Аркадий?!
- Игрич... Егорыч?!
- Ты как здесь оказался, мироед?
- А вы что тут делаете, отцы пустынники? Я чуть грабли себе не сломал в этих буреломах и страху натерпелся полные штаны... Показать?
Шарик-Бобик разрывался на части между гневом на вновь прибывшего бродягу и радостью по поводу всеобщего галдежа.
- Как жизнь, Аркашка? - Приятно было смотреть на этого полнеющего бычка-здоровячка, закованного в джинсу и кожу, легкого в движениях, с девичьим румянцем во всю щеку и намертво приклеенной смешинкой в глазах, но уже с заметной лысинкой в растрепанных кудрях.
- Живу по-сникерски. Съел - и порядок!.. Кстати, у вас пожрать не найдется?
- И не только пожрать! - Зело прижимистый на спиртное Егорыч с легкостью непостижимой выставил недопитую "Чарку", а я достал из рюкзака непочатую бутылку "От Петровича" производства местного виноторговца.
- Как твой бизнес, коммерсант? Как друзья-компаньоны?
- А что друзья? - Аркашка жадно заглатывал оставшуюся от нашего ужина горку холодных макарон и рыбных консервов в томатном соусе и успевал еще поглаживать собачку, дабы ее задобрить. - Сидят, голубчики, сидят! Одни на нарах, другие на Канарах. Жизнь - заверченная штука! - Он окинул нас хитровато-победоносной улыбочкой и поднял стакан: - Гляжу, чем дальше в лес, тем толще партизаны... Ну, со свиданьицем, робинзоны, и за сбычу мечт! У вас тут, в Лукоморье, полный культуриш-европеиш...
- До дна давай, Аркадий Петрович, чтоб муха ног не замочила, - максимально сердечно приветствовал его Четыркин и замер в стойке, ожидая своей очереди, ибо стакан был один на всех.
От предчувствия неотвратимой выпивки тесная наша конурка словно выросла в размерах и поплыла. В окно повылазили крупные и яркие звезды, с беспечным простодушием объявилась оранжевая луна, высвечивая заросшие паутиной углы и мышиные закоулки. Старик заурчал, как разомлевший кот, а Коля-бог неожиданно разулыбался и специально для гостя принялся распечатывать пачку сухого печенья.