Цепь в парке
ModernLib.Net / Ланжевен Андре / Цепь в парке - Чтение
(стр. 11)
Автор:
|
Ланжевен Андре |
Жанр:
|
|
-
Читать книгу полностью
(578 Кб)
- Скачать в формате fb2
(286 Кб)
- Скачать в формате doc
(242 Кб)
- Скачать в формате txt
(231 Кб)
- Скачать в формате html
(286 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20
|
|
— Трава прерии убегает из-под черных ног лошади… А я неподвижен и спокоен… я скачу на мертвой лошади в брюхе ночи. — Мой конь умер, — просто говорит Крыса, в глазах его зеленая вода, рукой он держится за правый бок, словно зажимая внезапно образовавшуюся дыру. Зеленая капля, обесцветившись на солнце, вдруг стекает по его щеке, как обыкновенная слеза. — Святые угодники! Ну и весну я себе устрою! Баркас и Банан стоят сложа руки, прислонясь к грузовику, глубоко безразличные к тайне Крысы. — Эй, вы, идите сюда! Иначе мы ничего не успеем. А он уже держит Джейн в своих объятиях, она взволнована и слегка дрожит, но, главное, освобождена наконец из-под гнета алчного взгляда Крысы. — Я хочу есть, Пушистик, — жалобно тянет она. — Спасибо тебе, красотка. Пожалуй, я брошу играть на гитаре. Вышел уж я из этого возраста. — Ты играешь очень хорошо, я никогда не слышала, чтобы кто-нибудь так хорошо играл. Джейн дарит ему это от всей души, с жалкой голодной улыбкой. — Ты добрая девчонка, хоть и англичанка. Кстати, Пьеро, магазин твоего дяди как раз напротив этой церквушки. Это на случай, если тебе вздумается с ним попрощаться перед тем, как вы удерете. Но я за вас спокоен, ей захочется пипи, и придется возвращаться. Ладно, детки, счастливого пути! А мы, несчастные рабы, должны вкалывать. Он влезает в кабину, привязывает веревочкой дверцу и трогается с места, стараясь напустить полный квартал дыму. Банан и Баркас сидят рядом, будто и не выходили из кабины.
— Крыса совсем спятил. Он попадет в беду. Они сидят прямо на тротуаре за длинным рыночным павильоном, Джейн держит в руках кулек и, накалывая зубочисткой ломтики хрустящей картошки, один за другим отправляет в рот; но она плеснула туда столько уксусной подливки, что даже его мороженое пропахло тетей Марией, и он охотно бы его выбросил, но боится испортить ей аппетит — он теперь окончательно уверился, что девчонки в отличие от мальчишек должны все время что-то клевать, как воробьи. Улочка, зажатая с обеих сторон высокими грязными домами, до того узкая, что каждый проезжающий мимо грузовик и даже повозка обдают их облаком пыли. Белое платье Джейн стало серым, как мостовая. А такого скопища жирных, зеленоватых, словно осатаневших мух он в жизни еще не видел. — Не выдумывай. Ничего он не спятил. Просто у него легкие больные. Он мне очень нравится. Только когда к тебе не пристает. Она швыряет кулек с недоеденной картошкой под ноги лошади, которая привязана рядом к столбику и смотрит на них большими печальными глазами. По ее бокам ползают мухи. Сначала лошадь отгоняла их, била себя копытом по животу, но потом смирилась, покорно принимая свою участь. — И почему это ей не нравится картошка? Лошадь нагнула голову к кульку, потрогала его губами и снова застыла в грустной позе, всем видом показывая, что она уже ничего больше не ждет от жизни. — Да потому, что картошка без ботвы. А может, уксус ей что-нибудь неприятное напомнил? — Я тебя не люблю, Пушистик. Вечно ты выдумываешь какие-то глупости. Она залпом выпивает полбутылки кока-колы и быстро прикрывает губки ладошкой, чтобы скрыть отрыжку. — Сейчас принесу тебе мороженое. — Я больше ничего не хочу. Ты же видел, я даже картошку не доела. Но он все-таки идет за мороженым и, уже возвращаясь к ней, с радостным изумлением думает, до чего же хорошо, когда тебя в большом городе, в уголке, на тротуаре, ждет кто-то, и не просто кто-то, а девочка, можно сказать, его девочка — ведь он твердо решил взять ее под свою защиту. Не говоря ни слова, она сосредоточенно лижет мороженое, спешит, чтобы оно не растаяло от жары. Потом возвращается к прерванному разговору: — Знаешь, Крыса весь какой-то электрический, как провод, я все боюсь, вдруг мне в лицо искры полетят или у него из-под ногтей пламя вырвется. — Помнишь, он сказал, что в стакане у него осталось вот столечко? — Я же говорю, что он сумасшедший. Мне он не нравится, но он меня интересует, — заключает она голосом, словно вскарабкавшимся на высокие каблуки. — Кто бы мог подумать, что он так играет на гитаре? — Да я же тебе об этом говорила. У него пальцы какие-то особенные. Вообще-то он ни на кого не похож. Потому мне и интересно, что он еще выкинет. — А в другой жизни он мог бы стать большим человеком. Например, большим музыкантом или еще кем-нибудь… Но ведь справедливость выдумали те, кому в жизни повезло. Она уже доела мороженое и теперь не спеша допивает кока-колу, на ее маленьком белом лбу даже появились морщинки — так крепко она задумалась. — Справедливость… Слово какое-то странное… — Она будто перекатывает его во рту вместе с кока-колой. — Удача, везение — так оно проще и вернее. Вон посмотри, старик на костылях протягивает шляпу, как тарелку. Раз он не может ходить, почему у него нет машины? — Да зачем она ему, он бы все равно не смог водить. Она встает, отряхивает платьице, которое, правда, не становится от этого белее, приглаживает волосы ладошками и с видом важной дамы отступает на шаг. — Я красивая, как по-твоему? Он не успевает ее предупредить. Попятившись, она наткнулась на калеку-старика; к счастью, тот вовремя заметил ее маневр и, чтобы не упасть, изо всех сил налег на костыли. Но старик все равно разорался, и, бросив в его шляпу все оставшиеся монетки, он берет Джейн за руку и тащит за собой. — И совсем ты не красавица, а просто воображала, да еще калек толкаешь. — А ты снял свои уродливые башмаки и сразу стал задавалой. А еще хотел, чтобы я с тобой убежала на всю жизнь! Миновав маленькую церквушку, она останавливается перед угловым домом с желто-красной вывеской. — АБДУЛА И СИРУА, КОЛОНИАЛЬНЫЕ ТОВАРЫ И ФРУКТЫ, — медленно читает она. — Это и есть магазин твоего дяди? Разве он араб? Он смеется и сам читает вслух надпись. — Араб? Вот уж никогда бы не подумал. Я знал одного верблюда, которого звали Абдула, но этим верблюдом был Балибу. Мой дядя не хозяин лавки, он какой-то там секретарь. Так что Абдула — это не он. — Зайдем к нему? Он со мной бывает очень добрым, когда никого вокруг нет, я ведь тебе рассказывала… — Я сегодня не пришел к обеду, представляешь, что тетка ему наговорила! И потом, мы с ним вчера поссорились — он не хотел отвечать на мои вопросы. Вот я и решил убежать с такой страшилой, как ты. — А-а, боишься! Она тащит его на другую сторону улицы и в восторге застывает перед давно не мытой витриной, где выставлены большие прозрачные кувшины причудливой формы, наполненные порошками и зернами всех цветов радуги. — Давай зайдем. Представляешь, как там пахнет? А при мне он тебе ничего не сделает. — Ты что, думаешь, я его и правда боюсь? Еще чего! Пошли! Они попадают в длинную темную комнату, где пахнет лишь затхлостью и пылью; в самом ее конце за высоким деревянным барьером стоят столы, за ними сидят люди, склонив головы под лампами, свисающими с потолка. Джейн сейчас же направляется к кувшинам, но они задвинуты в глубину витрины — ей до них не дотянуться. Она шумно втягивает носом воздух и кривит губы. — Пахнет тут только горчицей и перцем. Чтобы торговать ими, вовсе не надо быть арабом. Так где же твой дядя? — Понятия не имею. Наверное, там, за барьером. Он совершенно убит этим мрачным магазином, где не вытирали пыль, наверное, тысячу лет. Образ дяди совсем тускнеет в его глазах. Чем может здесь заниматься образованный человек? И неужели у хозяина такого вот сарая сын — полковник на фронте? Дядя, конечно, все выдумал, а тетки просто никогда сюда не заглядывали. Джейн храбро подходит к барьеру, и вид у нее такой, будто она всю жизнь только и делает, что покупает перец и горчицу. Он плетется следом, мечтая увидеть хоть картинку с верблюдом, если уж нет больше ничего диковинного в этом заведении, где все спит вечным сном. И когда он становится рядом с ней у барьера, тоже ничего не происходит. Никто даже не шелохнулся. — Где же он? Да позови ты его! Он поднимается на цыпочки и с изумлением узнает дядю: значит, вот он каков на самом деле, когда ни он, ни тетки его не видят, теперь понятно, почему у него нет гонора. — Кости кукушки в лягушке… — вот что ему хочется крикнуть в самый последний раз, потому что теперь он уже не верит в свое волшебное заклинание, просто это глупая выдумка сопливого ублюдка, который только и умеет, что играть словами, — ведь дядя оказался толстым господинчиком в козырьке и нарукавниках, как две капли воды похожим на всех остальных; дядин авторитет разбивается вдребезги, а вместе с ним рушится и все вокруг, и, как ни крути, приходится смириться и с этим последним разочарованием — впрочем, он ждал чего-то в этом роде с той самой минуты, как вышел на волю; так змея с молниеносной быстротой скользит в высокой траве и вдруг оказывается на огромном голом камне, и спрятаться ей некуда. Пять или шесть совершенно одинаковых дядей в нарукавниках застыли по ту сторону барьера под низко висящими лампами; перед ними огромные книги, чернильницы, ручки — словно они все еще школьники, которых забыли выпустить из класса, и за эти долгие годы они успели поседеть, так и не дождавшись звонка на перемену. Заговорить сейчас с кем-нибудь из них — все равно что снять со стены картину, которую не трогали уже много-много лет; сними ее — и стены вокруг покажутся совсем серыми, мрачными и грязными. — Да к чему, они нас даже не замечают, — говорит он, и голос ему не повинуется. — Что это с тобой? Так перетрусил, что даже голос дрожит? — удивляется Джейн, она ведь не понимает, в чем тут дело. И тогда она спрашивает таким радостным голоском, словно уже видит на плечах у дяди роскошный бурнус. — Можно видеть господина Абдулу? Загляни сюда, в этот класс, откуда дяди забыли сбежать, нежданный луч солнца, все они поспешили бы спрятаться под свои столы, чтоб только не видеть паутины, протянутой от одной стены к другой, от потолка к полу. Они поворачиваются как по команде, чуть сдвинув козырьки на свои седины, перья застывают в воздухе, в глазах мелькает ужас. И как ни ослепляет дядю свет из-под низко опущенной лампы с абажуром того же цвета, что и козырек, он все же замечает их и медленно поднимается с места, слегка махнув рукой остальным, и те снова принимаются царапать бумагу. Дядя подходит к ним, щеки его подрагивают, он очень удивлен, что его вызвали к доске. — Здравствуй! Мы шли мимо и решили заглянуть. — А где же господин Абдула? — спрашивает Джейн очень серьезно. — Я только хотела понюхать пряности и посмотреть на настоящего араба. Дядя не смеется, но и не сердится. Он вертит карандаш в толстых коротких пальцах, и взгляд его прикован к барьеру. Отвечает он обстоятельно и степенно: — Господин Абдула давно уже умер. Остался один господин Сируа. А ты, малыш, должен был заранее меня предупредить, ты же видишь, я на работе и не могу… — А пряности? — не отступает Джейн. — Продавец еще не пришел, — взглянув на часы, отвечает дядя. Наступает молчание. Слышно даже, как скрипят перья по страницам больших книг. Дядя негромко откашливается и обращается к Джейн так же приветливо, как если бы они встретились в их доме на лестничной площадке: — А как твои успехи в школе? Джейн в полном недоумении. — В школе? При чем тут школа? Сейчас каникулы. Она подтягивается на локтях, чтобы заглянуть за барьер, хотя там, по всей видимости, нет ни верблюда, ни араба, ни кривых сабель. — Ведь школа — это для тебя сейчас самое главное, — объясняет дядя, обращаясь к своему карандашу. Потом он достает из-за барьера черный бумажник и вынимает оттуда доллар. — Ты не обедал. И твоя подружка, верно, тоже. Идите перекусите. — Большое спасибо, привет господину Абдуле! — кричит ему Джейн, которая вприпрыжку бежит к дверям. Храня спокойствие жителя пустыни, дядя все так же ласково наставляет его: — Баловаться на балконе нельзя. Это может плохо кончиться. И предупреждай, когда не приходишь обедать. Ему так не хочется огорчать этого скромного, ласкового, потерявшего всю свою важность дядю, как видно очень смущенного тем, что его застали в таком непрезентабельном месте — вряд ли такие образованные люди, как он, мечтают сюда попасть, — он берет деньги и тщетно ищет слова, чтобы объяснить дяде, что он все понял, и заодно ободрить его, но ему удается только жалобно выдавить из себя: — Спасибо, дядя, пока. Он торопится к Джейн, а она уже опять торчит перед витриной; видно, все еще надеется вдохнуть в себя ароматы Аравии, запрятанные в большие, плотно закупоренные стеклянные кувшины. — Чувствуешь, как пахнет корицей? А твой дядя похож на большого славного пса, который не знает, куда девать лапы. Как ты можешь на него сердиться? — Знаешь, взрослых не поймешь. Они всегда разные. В одном месте у них одно лицо и костюм, в другом — другое. Ну вот, теперь ты можешь еще раз пообедать. — Мне как раз ужасно захотелось карамельку с корицей, но сначала пойдем посмотрим на пароходы. Улица Сен-Поль забита плавящейся на солнце толпой, даже тротуаров не видно. Повсюду лошади, грузовики, матросы, рабочие в спецовках с огромными крючьями на плече, и только одни мухи могут свободно носиться туда-сюда. Джейн ныряет в самую гущу, наклонив голову и работая локтями. Он устремляется за ней, боясь потерять из виду ее рыжую гриву, которая мелькает то здесь, то там, будто белка в лесу, и он поминутно налетает на колеса повозок, на чьи-то здоровенные ноги, а потом его прижимают к лошадиной груди, и он с удивлением обнаруживает, что лошадь вся вымазана каким-то вонючим маслом. Наконец на углу маленькой улочки он нагоняет Джейн, улочка спускается к реке и внизу словно замурована, перекрыта высокой железной решеткой. — Знаешь, я, кажется, придумала, как мы удерем с той полянки, так что они нас даже пальцем не тронут. — Неужели? Ну что ж, выкладывай. — Балибу нас в индейцев превратит. — Ну конечно, девчонки всегда выбирают самое легкое! — Интересно, много ли ты видел в жизни девчонок, господин из вороньего замка. — Хотя бы Терезу. — Она не девчонка, она работает. — Так вот знай, что Балибу нас ни в кого превратить не может, он только сам умеет превращаться. И не сразу, он еще должен успеть сказать: Балибудубуужу трубу! Попробуй-ка выговори быстро. — Балибудубу… трубужу… — Честное слово, свяжись он с тобой, он бы давно был на том свете, ведь его ничего не стоит убить, пока он кот. Поэтому-то он без конца превращается. Но я тебе помогу. Запоминай: Балибу на дубу, не вползти ужу в трубу. После Балибу все идет на «у». — Ты только сейчас все это насочинял. — Тогда бы я не смог выговорить так быстро. И снова их зажимают чьи-то спины, чьи-то ноги — люди напирают друг на друга, кое-кто даже подпрыгивает, — и вокруг слышатся мужские крики и смех, и кажется, все эти мужчины стремятся поглазеть на что-то и потрогать. — Теперь мой черед… мой… — Да они, видно, хотят стену проломить? Все сегодня какие-то ненормальные. Пойдем посмотрим с грузовика. Он первым взбирается на грузовик и замирает, словно громом пораженный. — Не смотри, Джейн, — шепчет он, еле шевеля губами. — Не хочу, чтобы ты смотрела. Там, у стены, тощая-претощая девица с черными волосами, платье на ней расстегнуто, и видны маленькие острые груди, такие белые, словно на них никогда не падал солнечный луч, а кончики их кажутся почти черными; по ее телу шарят мужские руки, суют ей монеты в трусики. Она словно распята на каменной стене и даже шелохнуться не может, а некоторые мужчины даже причмокивают, как грудные младенцы. Джейн тоже взбирается на грузовик, тогда он нарочно встает прямо перед ней, чтобы она ничего не увидела, но Джейн, вцепившись в его плечи, подпрыгивает на месте. — Чего ты не даешь мне посмотреть? Сам потащил меня на этот грузовик. Она кусает его в плечо, он даже не чувствует боли, однако в конце концов отступает в сторону и все никак не может прийти в себя, он не понимает, что же здесь, собственно, происходит, ясно только одно: впервые в жизни он видит сумасшедших. Их ухмылки, ужимки, их грубые жесты повергают его в полное изумление. Он вспоминает картинки в книжках, там были нарисованы вот такие же лица, рты, глаза, до того страшные, что ему даже смешно становилось. — Что они с ней делают? Они ее сейчас убьют! — кричит Джейн, закрывая глаза рукой. Он спрыгивает с грузовика, и в то же мгновение какой-то молодой человек в пиджаке и галстуке перебегает улицу и бросается в толпу, пиная людей в зад ногами, оттаскивая за вороты рубах, так что раздается треск рвущейся материи. — Оставьте ее в покое, свиньи! Но напрасно он вопит и раздает направо и налево удары — людской клубок все растет, все теснее жмется к стене. Тут Пьеро тоже стервенеет, бьет руками и ногами куда попало, но это все равно что сражаться со стенкой. Тогда он становится на четвереньки и проползает у них между ног. Его толкают, ему наступают на руки, но он продолжает упорно пробираться вперед, и вот наконец он видит голые ноги девушки, видит, как катятся по мостовой серебряные монеты, а потом вдруг начинается отлив, все ноги движутся в другом направлении, он слышит крики и удары, и внезапно между ним и девушкой образуется пустое пространство, тогда он встает и снова молотит направо и налево, но никто даже не оглядывается на него, а потом клубок распадается, и он видит того разъяренного молодого человека, его пинают ботинками, бьют кулаками в лицо, в живот, по ногам, кровь капает на землю, и наконец тот падает навзничь, голова его медленно-медленно, словно ее тянут за веревочку, клонится на мостовую, а рядом опускается огромный железный крюк, и все сумасшедшие медленно расходятся в разные стороны, искоса поглядывая на распростертое тело, и кто-то говорит: — Господи Иисусе, тут был ребенок! Кто-то дает ему затрещину, и он отлетает к девушке, рухнувшей к подножию стены, его рука, которую он вскинул, защищаясь, случайно касается маленькой истерзанной груди, и он вздрагивает, как от ожога, вздрагивает от отвращения, поспешно отскакивает в сторону и подходит к оглушенному мужчине. Он опускается на колени, прямо в лужу крови, приподнимает голову мужчины, чтобы тому легче было дышать, и слышит над собой голос Джейн: — Куда ты лезешь, Пушистик? Да они с ума посходили. Бежим скорей за полицией. А с ней-то что? Он тихонько встряхивает голову мужчины, тот на мгновение открывает глаза, но тут же снова закрывает. Кожа на его лице во многих местах содрана, но сильнее всего, как видно, у него болит грудь, и он сжимает ребра ладонями, которые поднимаются и опускаются при дыхании. — Если с ней ничего не случилось, пусть он лучше не показывается ей на глаза. Но девушка уже направляется к ним, на ходу вытаскивая монеты из трусов и молча их пересчитывая; она отталкивает Джейн, плюет в лицо лежащему и пинает его ногой. Дрожа всем телом, покраснев так, что лицо стало темней волос, Джейн изо всех сил толкает ее, и та как подкошенная валится на мужчину, а он снова видит ее груди; сейчас, когда она падает, они кажутся ему больше, тяжелее. Внезапно мужчина поднимает голову. Он вялой рукой бьет Пьеро по щеке. Потом резко встает во весь рост, а девушка скатывается на мостовую. Слегка пошатываясь, мужчина оттирает рукой кровь с лица и смотрит, как девушка, вскочив, пытается застегнуть корсаж, ворча, как собака, как их ключница, но она так боится растерять монеты, что ей никак не удается справиться с корсажем, и тогда мужчина разжимает ее кулак, и все деньги сыплются на землю. Потом он отряхивает пиджак, проводит рукой по волосам, словно только что вышел от парикмахера, и говорит: — Какая мерзость, она ведь глухонемая! И никто ее не остановит, а она только так и может заработать себе на хлеб. А вы живо марш по домам. Он переходит через улицу, но тут же возвращается обратно. — Не сердись на меня, старина, я понимаю, ты хотел мне помочь. Только никогда в такие дела не суйся. Тебя убьют. И он уходит уже совсем. Они видят, как он исчезает в магазине под вывеской: ЖОС ЛАФОРС… ДРОВА И УГОЛЬ. Девушка подбирает монеты и снова прячет их в трусики, потом, показав им кулак и ворча, как ключница, скрывается в подворотне. Джейн обнимает его, прижимает к себе обеими руками, и он слышит частые легкие удары, от которых сердце его чуть не выпрыгивает из груди, мягкие волосы щекочут ему лицо. — Обещай мне, что никогда больше не будешь лезть не в свое дело! Слышал, что он сказал тебе? В замке ведь были одни дети, а здесь все по-другому, Пьеро! Он рассеянно гладит ее по голове, и Джейн нежнее прижимается к его груди. — Оказывается, в городе полным-полно сумасшедших, а у нас был только один Китаец, да и то тихий, как ягненок. — Ты мне еще ничего не рассказал ни про Китайца, ни про остальных, только про длинного Жюстена, которого ты изуродовал. Она отстраняется от него, и он с огорчением видит кровь на ее красивом белом платьице, теперь оно совсем стало похоже на грязную тряпку. — Ты хотела конфет с корицей? — Понятия не имею, где их можно здесь купить. Вот рядом с мамой Пуф есть один магазинчик… — Но это нам не по дороге. — Как же, очень даже по дороге. Я же говорю, рядом с мамой Пуф. — Да я про ту дорогу, по которой мы с тобой убегаем на всю жизнь. Она снова придвигается к нему, берет его за руку и, чуть кривя губки, признается: — Знаешь, по-моему, мы еще маленькие, а там мы таких ужасов наглядимся. — Ты просто врунишка! Что бы ты мне теперь ни пообещала, ни за что не поверю. — Ты хоть расскажи, как мы выберемся с той поляны? — Зачем нам оттуда выбираться, раз мы остаемся дома? Она делает смешливую гримаску, глубоко вздыхает, потом ее темно-золотистый взгляд становится серьезным-пресерьезным, и она сжимает его руку в своей. — Кажется, я люблю тебя. Правда! Больше всех на свете. Даже больше, чем маму, слышишь, в те минуты, когда я уверена, что люблю ее. — И долго ты будешь меня любить? — Всю жизнь. Пусть у меня язык отсохнет! Пусть я стану жабой, если вру! — Кости кукушки в лягушке… Смотри, Балибу тебя слышит! — И если ты не хочешь рассказывать дальше, я останусь с тобой на полянке на всю жизнь. Они молча идут к высокой железной решетке, но, не дойдя до нее, сворачивают на другую улицу, совсем коротенькую, она зовется улица Фрипон, и они видят вдалеке, словно в щелку, оранжевые трубы большого белого парохода. — Не будь на свете денег, дети, наверное, и не знали бы, что они уже выросли. — Но почему же? Хоть я и маленькая, но мне всегда дают деньги. — Потому что твоей мамы никогда не бывает дома. — Верно. Она мне и говорит, что это деньги на еду. — Из-за денег-то и становятся взрослыми. — Да ты-то откуда знаешь? — Потому что, чтобы зарабатывать деньги, надо быть сильным или злым. А это было бы почти одно и то же, не будь таких, как мама Пуф и твой дядя Анри. — Он мне вовсе не дядя. Все зовут его папой, но я же не могу его так называть, у меня ведь один папа уже есть. — Интересно, что чувствуешь, когда взрослым становишься? Наверно, точно стена вдруг обрушилась и тебе нет ходу назад. — Ох, как хочется конфет с корицей, прямо ужас. Зачем ты завел меня сюда… Теперь нет ничего между пароходом и ними, между ними и рекой.
— Вот тебе справедливость, на восходе солнца индейцы пришли поклоняться тебе, девчонке, врунье, хвастунишке, а ты всю ночь хныкала и даже описалась со страху, когда Белый Волк хотел согреть тебя своей шерстью — а у него, между прочим, шкура теплая и чистая, уж почище, чем твое платье, — и повсюду тебе мерещились красные глаза, хотя это были самые обыкновенные светлячки. Да и я из-за тебя не спал ни минуты и так устал, что индейцы могли бы в два счета меня обхитрить. — Вот и неправда! Я засыпаю как убитая, когда мне страшно. Например, в грозу я всегда сплю. — А тебе не интересно, почему они тебе поклонялись? — Просто тебе так захотелось, Пьеро. — Мне? Ну нет, я хочу, чтобы все было по справедливости, чтобы они вырвали у тебя волосок за волоском, а саму тебя бросили бы в ров с воронами. — Значит, сначала они охотились на нас, а потом позавтракали, подобрели и решили с нами поиграть. — Ладно, если, кроме как о завтраке, ты ни о чем думать не можешь, я дальше не рассказываю. Они греются на солнышке, растянувшись на зеленом склоне, который упирается в железную решетку, и смотрят на белый пароход с оранжевыми трубами; в нем на уровне пристани чернеет дыра, такая огромная, что туда въезжают грузовики, и тогда пароход чуть оседает, а его корпус со скрежетом трется о бетонную стенку. Все три белых этажа пусты, зато на пристани суетятся люди, они перевозят ящики на каких-то странных двухколесных платформах от большого портового склада к большой черной дыре. Пахнет гудроном и каким-то протухшим, залежавшимся мылом, а вовсе не рекой и не белым пароходом. — Но мне скучно во рву с воронами. Вот я и вспомнила о пароходе. — А поклоняться они к тебе приходят как раз из-за твоих противных волос. Мы вдруг замечаем в траве какие-то перья, которые сами ползут к нам, они все ближе и ближе. Белый Волк делает стойку и чуточку рычит. Тогда перья чуточку отступают, но, когда солнце поднимается чуточку выше, они снова ползут к нам. — При чем тут мои волосы? А перья что, куриные? — Ты что, видела кур с синими и желтыми перьями, да еще с такими длиннющими? — Ты же мне не сказал, что они синие. — Да это индейцы, они ползут в траве. Индейцы, они всегда так делают, когда замечают чужестранцев. И вот они уже совсем близко, их тьма-тьмущая, припали к земле, а руки воздеты над головой, будто для молитвы. И тогда вождь говорит: «Огненная богиня с Белым Волком, наконец-то ты сжалилась над нами и спустилась на землю, чтобы помочь нам избавиться от бледнолицых! Пусть земля Прыгунов станет медом под твоими ногами и пусть деревья на твоем пути покроются цветами!» И они все хором трижды громко восклицают: «Поу! Boy! Поу! Boy! Поу! Boy!», а горы отзываются громким эхом. Но тут ты до смерти перепугалась, заревела, как маленькая, бросилась ко мне, а Белый Волк лизнул тебя, чтобы они знали, что ты и вправду Огненная богиня. По рельсам, отделяющим их склон от пристани, медленно пятится поезд, на подножке последнего вагона какой-то человек размахивает фонарем, будто сейчас не день, а ночь. Поезд останавливается, и прямо напротив них оказывается вагон с открытыми с двух сторон дверями, так что им еще видна труба и кусочек трехэтажного белого парохода. Она протяжно зевает, потом вскакивает и тщетно пытается сплюнуть. — Меня тошнит. Верно, от запаха гудрона. А почему это они принимают меня за богиню, ты мне так и не объяснил. И откуда ты знаешь, что они говорят? Ну ладно, не буду спрашивать, а то ты опять рассердишься. — Знаешь, почему тебя тошнит? Ты слишком много ешь, а гудрон здесь ни при чем, но ты послушай дальше — и аппетит у тебя сразу пропадет. Понимаешь, когда-то давным-давно их старейшины выдумали себе Огненную богиню, хотя никогда не видели рыжеволосую женщину. И поклонялись ей. Белого Волка они тоже никогда не видели. — А тебя? — Что меня? — Ты ведь блондин. — Что ты из себя дурочку разыгрываешь? Они ведь много лет воюют с бледнолицыми, и уж блондинов-то они видели-перевидели. Но ведь я с тобой, под твоей защитой. Вот тебе и справедливость, смех да и только! — А почему бы мне не защитить тебя? — Но ведь я просто Пушистик в башмаках и ничегошеньки не знаю, потому что только что вышел из вороньего замка, а тебе, когда ты не голодна, я и вовсе ни к чему. И потом, разве такая глупая девчонка может кого-то защитить? — Во-первых, я этих дикарей боюсь меньше, чем тебя. — Ну и оставайся с ними. Выпутывайся сама. А мне надоело сидеть, я, пожалуй, пройдусь. Он встает, доходит до конца поезда, долго смотрит на башню без замка, за пароходом, посреди острова, и на большой зеленый мост, переброшенный на остров; а в голубоватой дали три серые тени пароходов движутся так медленно, что надо зажмуриться минуты на две, и только тогда, открыв глаза, можно заметить, что они переместились. Когда он поворачивает обратно, сердце у него сжимается — она сидит все на том же месте, такая одинокая, такая маленькая, а платьице ее снова кажется совсем белым на фоне зеленой травы и красных вагонов. Он бегом бросается к ней. — Зачем же ты вернулся обратно, раз я такая глупая? В левом глазу сверкнула совсем маленькая слезинка, или ее просто ослепило солнце, но она продолжает говорить, будто он никуда не уходил. — А правда смешно было бы звать дядю Анри — Папапуф. Он ведь такой маленький — и вдруг Папапуф! Ее волосы откинуты назад, и личико от этого кажется таким худеньким, и видно, как бьются голубые жилки на ее висках. — Уж конечно, ему-то оно покажется смешным. — Да разве его поймешь, он ведь все время смеется. Ну и что же произошло, когда они перестали кричать? Он вытягивается в траве, прикрывает глаза от солнца ладонями и начинает придумывать быстро-быстро, боясь что ей станет скучно, ведь она и без того ужасно устала. — Они приносят на двух длинных палках ложе из цветов и перьев, усаживают тебя и несут в деревню. Они улыбаются тебе такими замечательными краснокожими улыбками, что ты совсем перестаешь бояться, а я еду следом за тобой верхом на Белом Волке, и их детишки гладят его. Дом вождя — это большущий паровоз; когда-то они притащили его в деревню, но это было так давно, что теперь сквозь него проросли деревья, а все дырки в этом длинном черном остове они завесили мехом горностая — получились очень красивые окна! — Кто это — горностай? — спрашивает она, стараясь из вежливости подавить зевок. — Он мягкий-мягкий, как твои волосы, только белый как снег. Но тут у нас пошли неприятности, потому что колдун — он у них вроде кюре — тоже ничего о тебе не знал и сначала глаз с тебя не сводил, а потом захотел дотронуться до твоих волос, а Белый Волк — цап его за руку, так, легонечко, чтобы он тебя не трогал. И тут этот колдун разводит всякие индейские хитрости. Сначала он заявил, что Огненной богине нужна кровь младенца, ей нужно резать по младенцу каждое утро, ничего другого она не ест.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20
|