Лопатка
ModernLib.Net / Ланкин Алексей / Лопатка - Чтение
(стр. 3)
Потом довелось Фёдору Ильичу побывать и таксистом в Москве, и милиционером в Барнауле. Водил он и автобус с горки на горку по Владивостоку - пока брат, сам уже директором на горной фабрике, не сманил его в Сопковое, поближе к себе. Звал перебираться и совсем на свою фабрику, должность обещал: вместе дела делать будем! - да Фёдор Ильич на ту Лопатку не позарился. Слава Богу, насмотрелся кино про море - не хватало ещё до райцентра паромом добираться. Получилось, что как в воду глядел. С братом вскоре после того стряслась беда: посадили. По линии ОБХСС намотали полную десятку - и ладно так, а то на следствии майор грозился припомнить давнюю историю с секретаршей. Светила бы тогда Степахе статья потяжелее, на все пятнадцать лет, а то и на высшую меру. Однако пронесло. Лопатка после того захирела без хозяина, а как разгулялась по стране перестройка, так фабрику и вовсе закрыли. Не нужна стала. Фёдор Ильич, хотя разного повидал, на ту сторону решётки никогда не заглядывал и даже пустякового привода в милицию не имел. Да и сам в барнаульские времена был в милиции старшиной, хоть и недолго, и с ментами всегда ладил. А про себя, самым тайком, думал иногда: вот слово! Жили два родные брата: один русский, другой немец. Русский думал быть русским для института и для директорского кресла - ан русской тюрьмы и не обминул. А немец вписался в немцы больше из озорства - какой он немец, Батырханов! - а вон как по-немецки аккуратно всё в жизни складывается. Но такие мысли Фёдор Ильич старался от себя гнать, а уж вслух высказать, даже по пьяному делу ни-ни. Ещё несколько раз срывался Фёдор Ильич с места и, как очумелого, несло его колесить по всей империи. Это полнозвучное слово запало ему в память, не то вычитанное из школьного учебника истории, не то обронённое учёным пассажиром в такси. Присматривался Сегедин к стране, которую перелапал всю напрощуп от острова Беринга до Калининграда, и укреплялся в том понятии, что слово верно. В семнадцатом-то году империя не кончилась. Флаги перевесили да цвета перекрасили, но что в тех флагах? Империя как стояла, так лишь пошаталась и стот ещё крепче. И даже если ты посередине Атлантического океана идешь враскоряку по палубе, хватаясь за леера - то всё равно, покуда вылинявший флаг треплет за кормой, твердь империи под тобою. Всякий раз почему-то снова возвращался Сегедин в Сопковое, в мрачные трущобы над такими красотами, что Сан-Франциско впору - и сам себе не мог сказать, каким ему тут мёдом намазано. Брат отбывает то в Советской Гавани, то в Иркутске; невестка зовёт во Владивосток, чтоб племянники почуяли мужскую руку - а он попадает всё на край земли, где и чайки не кричат. И тогда думалось под стук поезда либо под гул аэропорта: какой я немец! Немец - он хозяин, садовод; палку ткнёт в землю - дерево вырастет. Я кочевник. С одного пастбища на другое, будто отару овец перегоняю. Но возвращался в Сопковое, всё в ту же сталинку в укрытой от морских ветров ложбине - и мысли выстраивались уже по-другому. Всё ж таки наше, немецкое, не истребить. В Германии, даже Восточной, никогда не бывал, но по рассказам корешей представлял хорошо и чистенькие домики с черепичными крышами, и ровненько вымощенные и промытые чуть не с порошком тротуары. Примерял на себя - получалось. В расхристанном от основания Сопковом кто ещё жил на такую складную ногу! Когда горожане мылись из тазов, а баню видели раз в неделю - у него в ванной стоял водогрей собственной конструкции, и без горячего душа Фёдор Ильич дня не начинал. Он собственноручно красил стены у себя в подъезде лёгкой салатной краской, а не казённой оливковой - и, странное дело, сопковская шпана робела оставлять на них автографы. Немца Сегедина все знали, и сам он всех в городе знал, от первого пахана до последней шестёрки, и связываться с ним за просто так никому не улыбалось. Когда от страны пошли отламываться здоровые куски, а оставшиеся края занялись злыми огонёчками, Фёдор Ильич засомневался: устоит ли империя? Но своей неспешной повадке и тут не изменил, и в этот поворот вошёл на правильно выбранной скорости. Перепробовав, и всё не без выгоды для себя, несколько новых дел, очутился в один прекрасный день на Центральном посту в отделе охраны диспетчером. Хотя отдел работал на коммерческой основе, денег платили мало, но за заработком на этой службе Ильич не гнался и бесплатно лечил от радикулита всё милицейское начальство. В свободные же от дежурства дни чинил автомобили в мастерской, которую держал бывший Степахин шофёр Славка - по нынешним временам обрюзгший, остригшийся ёжиком и обзаведшийся золотою цепью, всегда видной в вороте шёлковой рубашки. Как-то в начале сентября, сменившись с дневного дежурства, Фёдор Ильич заглянул к Славке по дороге домой - тот жаловался на боли. Разложив его на громадной кровати, Фёдор Ильич долго колдовал над гладкой широкой спиной, кое-где порастающей жёстким волосом. Поднявшись, наконец, с кровати, Славка слегка пригнулся - нагнуться ниже мешало не по годам округлившееся брюхо - повертел задом и восхищённо забормотал: - Ну, Ильич, ты, блин... - В тёплое, в тёплое сразу, - предупредил его Сегедин. - Обмотайся хоть шарфом и дня два носи, не снимая. - Какой шарф, ты чо... - ухмылялся Славка, натягивая на плечи неизменную рубашку траурного цвета. - Щас в Токио пожрать, а потом тёлок возьму. Я соскучился по ним, пока эта холера доставала. Хошь со мной? Я плачу. Славка жил по-холостому. Большая трёхкомнатная квартира его была обставлена с подобающей роскошью и вечно полна пустых бутылок, перепачканных помадой окурков и липких презервативов. - Не-ет, Слава, - усмехался Фёдор Ильич. - Нынче что-то не тянет. Устал. - Говорю - бросай ты этот пост, - Славкина мысль скакала по камешкам любого разговора ловко и бойко. - Чего ты с него имеешь? Один геморрой. - Не скажи, Вячеслав. Кто тебя в мае месяце от ГАИ отмазал? Не будь моего поста, долго бы ты пороги обивал. Славка поморщился. Гладкая кожа на его лице попыталась собраться в складки, но так и осталась туго натянутой. - Тоже мне, отма-а-зал... Ты спроси, как он на мне приподнялся. Моторолу пришлось покупать. У меня, говорит, сотового нету... - Легко отделался. Будешь пьяным носиться - в один прекрасный день собьёшь кого-нибудь и на зону пойдёшь. - Ага - щас!! - неведомо кому угрожая, сбычился Славка. Но тут же, пока он влезал в чёрные же брюки, мысль его метнулась к прежнему предмету: - Ну, ты мастак, Ильич. Я ж ни сесть, ни встать не мог. А тут гляди снова человек. Возьми бабок, понял-нет? - А иди ты, Славка. Со своих не беру, - Фёдор Ильич улыбнулся, лучась голубыми глазами. - Ну, мне пора. - Хозяин-барин, гы-ы... У Славки глаза были тоже голубые, но большие, навыкате. Глядели они обычно стеклянисто и поверх лица, но оживлялись и остро нацеливались, если мимо шла женщина или появлялся случай сделать бизнес. Розовым лицом и раздавшимся телом он напоминал поросёнка-переростка, которому и пора бы в кабаны, да жаль матку бросать. - Кашпировский тебе в пупок дышит, понял-нет? Ничего не пойму, чего ты в этом вшивом Сопковом делаешь? В Москве бы давно на шестисотом мерсе ездил. - Зачем мне твой шестисотый? Я и на пятилетнем ниссане всех делаю, кого хочу. Дело, Слава, не в том, на чём ехать. Дело в том, кто едет. - Начинается! Бросай ты, Ильич, свою партполитработу. У нас в армии замполит тоже, бывало, всё про решения съезда да про моральный дух, а сам с продсклада картошку рюкзаками хап да хап. Фёдор Ильич, хотя ни про какие решения съезда речей не вёл и тем паче картошку в жизни не воровал, не обиделся, пожал пухлую Славкину ладонь и пошёл. Он спускался по лестнице, когда Славка, ещё босой, выскочил на площадку: - Э, алё... Ильич! Ты когда завтра выйдешь? - Как обычно. - Смотри... На завтра с утра два круизёра, а с обеда мажеста. Не подставь. - Я тебя подставлял когда-нибудь? - всё так же, не обернувшись и не остановившись, ответствовал Фёдор Ильич, и крупная седая голова его скрылась в лестничном проёме. Уверенно без фонаря шагая по тёмной улице, Сегедин вдруг вспомнил давешний разговор с Одиннадцатым. Одиннадцатый пост - это как раз у того пирса, где в былые времена дежурил катер Степана. Сегодня туда заступил новый сторож. Связь с ним с утра была короткая, разве что позубоскалили чуток, но почему-то, уже сменившись, Сегедин специально заглянул в журнал, чтобы проверить его фамилию. Кригер. Не то немец, не то еврей. В здешних краях кого только не встретишь. Сегедин ясно представлял себе этого Кригера: небось мелкий, щуплый, драчливый, как петушок. Эти мелкорослые всегда найдут, из-за чего пыжиться. Чем ни короче рост, тем длиннее амбиция. Тут размышления Фёдора Ильича были прерваны, потому что он догнал двух бабёнок. Те то и дело спотыкались в потёмках о колдобины, на всю улицу ахали и видимо трусили и темноты, и большого мужика, вдруг горой выросшего прямо между ними. - Без фонаря-то не годится, красавицы, - пробасил Фёдор Ильич. От звука его голоса, хотя и густого, и хриплого, страх у тёток сразу пропал. Так уж любая женщина устроена: стоит Сегедину слово сказать, и ей сразу делается покойно и приятно, как в тёплой ванне. - Так не заработали на фонарь, - игриво отозвалась та, что справа, невысокая тётенька в кожаной куртке. Такие куртки носит три четверти населения Сопкового, и мужского, и женского. Сегедин и сам в кожане, только размеров на десять просторнее. Спутница невысокой, тощеватая блондинка крашеная или натуральная, в темноте не разберешь - хихикнула и поддержала скрипучим голосом: - Нам зарплату не платят, чтобы с фонарями ходить. - Давайте провожу, раз такая беда. Беритесь, - Фёдор Ильич развёл согнутые ручищи обручами. Женщины не заставили себя долго приглашать, просунули ладошки под сегединские руки, и лишь невысокая не преминула заметить: - А сами-то без фонаря. Ещё заведёте куда-нибудь. - Заведу, коли попросите, - добродушно рокотал Сегедин с высоты. - А фонаря мне не надо. Я, как филин, в темноте вижу. Слово за слово - довели тощую до угла Первомайской и Рыбацкого. Потом с невысокой - её звали Рита - добрались до её дома на Горной, и тут только в свете от круглосуточного ларька Фёдор Ильич разглядел, какая она мякенькая уютная бабочка с улыбчивым лицом и чуть раскосыми смеющимися глазами. - А чай пить пригласишь? - ухмыльнулся Сегедин. - В следующий раз, - Рита кокетливо отставила чистенький, несмотря на осеннюю грязь, сапожок. - Сегодня нельзя. Дочка дома. Телефон она тут же продиктовала, и Сегедин записал его в свою толстую книжицу. Потрепав покровительственно Риту по мягким стриженым волосам, он зашагал к себе на Советскую. Минут пять мысли его были о ней: пока муж в морях, ей на зарплату воспитательницы да с ребёнком на руках, должно быть, туговато. Если дальше у них завяжется, то надо бы её поддержать: хоть на сапоги к зиме, что ли. Потом смеющиеся глаза Риты ушли куда-то в темноту, а на их место выплыла какая-то лисья не лисья, шакалья не шакалья острая мордочка - и в то же время человечье лицо. И пока догадался Сегедин, что это не иначе как Кригер с Одиннадцатого, и одёрнул себя, что негоже такою ерундой голову забивать, а для очищения сознания надо бы перед сном помедитировать - он дошёл уже до своего подъезда на Советской и стал думать о той работе, что ждала его на вечер. Нужно было собрать простенькую схему, чтобы свет в передней включался от открывания внутренней двери входного тамбура, а выключался бы от закрывания наружной. Следовало обойтись без фотоэлемента и сделать так, чтобы схема не путала входящих с выходящими. Глава пятая. Визитёр В субботу, десятого сентября, на Одиннадцатом посту были старатели. Они шумели и ругались, что топлива мало. Кригер огрызался односложно, блуждая глазами из-под тяжёлых бровей. Старателям в конце концов стало не по себе под этим обегющим и в то же время давящим взглядом, они попрыгали в японский грузовичок и убрались восвояси. А ночью на пост пожаловал гость. Кригер повернул голову и увидел его сидящим на топчане, нога на ногу. Визитёр был жилист и загорел дочерна. Пальцы больших рук с тёмными окаёмками вокруг ногтей он сцепил на костистом колене. Волосы острижены ёжиком, но не как у пацана из новых, а скорее по-солдатски. Несколько сединок в тёмной густой щетине. В правой руке у Кригера была кочерга: он как раз ковырял ею в раскрытой печке. Кочерга - опасное оружие у такого бойца. Она гнута из стального прута-десятки и закалена. Но сторож, очевидно, не спешил набрасываться на гостя. Уже не бегая глазами, а неподвижно глядя из-под бровей, он проговорил медленно: - Неужто Фёдор Ильич? Гость ощерился, и изо рта у него блеснул серебряный зуб. - Люди Володей звали, - отозвался он очень обыкновенным голосом, совсем не похожим на басовое рокотание диспетчера. - А что ж вы печку кирпичом не обложите? Лениво? - Ни к чему, - сердито ответил Кригер и снова стал шуровать в печке. Он явно был недоволен тем, что явился к нему не тот, кого он ждал. - Как это ни к чему? - настаивал между тем Володя. - И духоты бы поубавилось, и тепло бы держалось. Скоро белые мухи полетят - поколеете тут за фанерными стенками. - Не беспокойся, не поколеем. Скажи - а как ты, собственно, сюда попал? Я не помню, чтобы ты стучался, как воспитанные люди. Визитёр сипло засмеялся. - Воспитанные люди... Так то люди - а ты меня спроси, кто я такой? - Я догадываюсь. Глаза у тебя, впрочем, странные. Не глаза, а бельма. - Ни хрена ты не догадываешься. Зовут меня Володя, а по фамилии Шмидт. Небось слыхал. - Не слышал, - Кригер пожал плечами. - Шмидтов много. А от тебя к тому же луком разит за версту. - Эх, народец, - Шмидт вздохнул. - Тридцати лет не прошло, а уж ни слуху, ни духу. Так вот и все вы сгинете - никто не вспомнит... И, видя, что сторож не проявляет дальнейшего любопытства, гость продолжил: - Меня тут на карьере бульдозер переехал. Я заснул в холодке, а бульдозерист, хрен ему в грызло, не заметил. С гусениц потом соскребали. Кригер с минуту - и опять неподвижно - глядел на задавленного бульдозером. В темном его взгляде любопытства было немного, испуга еще меньше - но была густая и словно бы застарелая неприязнь. - Пьян, наверное, был, - наконец проговорил он. Шмидт, разочарованный отсутствием эффекта, покачал головою. - Не-ет, паря. У нас в артели пить пили, но на работе - ни грамма. В два месяца раз, бывало, примем на грудь по литру, по другому - и снова пахать. А тогда день хороший был - уж такой хороший! Дай, думаю, прилягу. Лежу, гляжу на небо. По небу облака идут. Кучевые - к ясной погоде. Я и закемарил. Спали-то по три, по четыре часа в сутки, не больше. На карьере смена, потом дома строить, потом идти руду искать... Так я эти облака и запомнил. Ха! Старатель оскалился. - Я тебе вот что скажу. Это только пока живешь, страшно, а на самом деле херня. Первый момент больно, да. Но тут же сразу и конец. Я только смеялся, когда они надо мной репы чесали. Всё им покоя не давало, что тельняшку не отодрать, так её вмололо. Так что ты не бойся, сторож. - Я и не боюсь. - Врёшь. Все боятся. Я и то: ножа не боялся, ствола не боялся, а помирать боялся. - Это ничего не значит. Ты боялся, а я не боюсь. Я, к твоему сведению, не все. Шмидт явно заинтересовался и стал пытливо всматриваться в сторожа. Наконец, откинулся к стене, щёлкнул узловатыми пальцами и усмехнулся с сожалением: - Врёшь и не врёшь. Ты, мужик, не такой, как все. Это правда... - Не надо называть меня мужик. - Что так? Ты разве сидел? - Нет. - Так чего ж возбухаешь? Это на зоне быть мужиком западло, а на воле чего обидного? Нормальное слово. - Может быть. Но тем не менее называть меня так нельзя. - Ну, как хошь... А как по имени-то? - Игорь. - Замётано. Игорь так Игорь. А вообще я вот что тебе скажу: это сейчас ты Игорь, а я раньше был Володя. А помрёшь - и будешь ты не Игорь, и не мужик, а просто корм червям. Так что зря ерепенишься. Я, бывало, тоже... Шмидт вздохнул. Кригер поморщился: - Послушай, ты можешь на меня не дышать? - Ладно-ладно, не буду. Я вообще-то не дышу, это так только, ради того, что в гости зашёл. Так от меня и несёт, как в последний день на воле... то бишь в живых. Ничего поделать не могу. Так я о чём? Ты, Игорь, конечно, в университетах учился и говоришь по-учёному, но вот насчёт не бояться - это ты соврал. Ещё как боишься. Побольше всякого прочего. Кригер закрыл заслонку и аккуратно положил кочергу на прибитый к полу железный лист. - Да будет тебе известно, Владимир, что я никого и ничего не боюсь. Меня многие боялись и боятся. А я нет. Точно так же я никому не позволяю называть меня лжецом. Мертвец ещё поглядел. Зевнул, деликатно прикрыв рот ладонью. - Зачем попусту спорить? Помрёшь - поймёшь. А чего тебя сюда принесло, на эту Лопатку - такого образованного? - Ты за моё образование не платил. А здесь я временно. Если хочешь, держу паузу. Мне, собственно, всё равно, где бы ни быть. Я странствующий эстет. - Эстет. Хм. Смотри... Для вас, для живых, тут нехорошее место. - Чем же оно нехорошо, позволь полюбопытствовать? - Всем. Думаешь, хорошо, что ты тут сидишь и с мертвецом беседы разводишь? - Ты не мертвец. Ты мне просто мерещишься. У меня чрезвычайной силы воля, но при этом и подвижная нервная система. При таком сочетании велика вероятность галлюцинаций, зрительных и слуховых. Ничего патологического в них нет, а поводом к ним может послужить длительное пребывание в изоляции от общества, как в моём случае. - Хитро. Не зря ты, видать, учился. Но скажи мне вот что: ты про меня раньше слыхал? - Никогда. - Так поинтересуйся у знающих людей: был со мной случай или нет. Так и запомни: Володя Шмидт, семьдесят второй год. А потом говори галлюцинация. Кригер кивнул головою: - Договорились. А бельма вместо глаз у тебя тоже в последний день жизни были? Шмидт недоуменно пожал плечами: - Какие бельма? Глаза как глаза. А с отъездом не тяни. Место гиблое. Не в мертвецах даже дело... - Видно было, что Шмидт рад поводу поболтать с новым человеком, отчего и словоохотлив даже больше, чем при жизни. - Мертвец тебя не обидит. Живого бойся, мертвого не бойся. И Лопатки бойся. Самое главное: человек не знает, зачем сюда приходит. Возьми меня. Думал денег подмолотить, дом поставить в Юрмале. Там мой дед ещё проживал, пока не расстреляли. А оказалось: еду за тракторной гусеницей. Или директор здесь прежний, на горной фабрике. Собирался власть свою укрепить, на большие высоты подняться. А всего и получилось, что полюбовницу на тот свет отправил, а сам в тюрьму сел. Не за то дело, правда сел - да какая разница? А полюбовница та и посейчас по острову шатается, вроде меня. Может, и к тебе заглянет. Изабелла такая. - Ну, и к чему ты это всё? - Да всё к тому же. Ты вот, говоришь, странствующий - как это? Вроде бича, короче, я так понимаю. Паузу держать и всё такое. А насколько твоя пауза тут затянется и чем закончится - тебе неведомо. Шмидт вздохнул. Кригер опять поморщился, и старатель, спохватившись, прикрыл рот ладонью. - Ладно, пойду пока. Ещё забреду на огонёк. Или с Изабеллой на пару. Тоже вот дамочка: не думала, не гадала. Старатель пропал, точно его и не бывало. Тюфяк на топчане, где он сидел, не был ни придавлен, ни смят. С продовольственного склада доносилось будничное тарахтение движка. В вершинах деревьев пошумливал ветер. Наутро Кригер, выйдя из сторожки, долго глядел на тёмные пики елей, и на блекло-серое от пасмурного дня море, и на низкое небо. Камни в бухте были снова окаймлены белыми полосками бурунов. - Может быть, это от вольфрама здесь порча? - проговорил он наконец, отвечая своим мыслям, и пошёл подстраивать рацию. С Центрального поста отозвался дед-ведьмак. Доложив ему об отсутствии происшествий и саркастически покривив рот, Кригер спросил: - Правда ли, Иван Трофимович, что здесь на Лопатке когда-то старатель погиб? - Мало ли их, шальных, поубивало, - проворчал старик в ответ. - Всех не упомнишь. Да какой старатель? - Я не знаю, какой. Слышал, что кого-то здесь бульдозером задавило. - А, этот. Ты бы ещё вспомнил, кого громом пристукнуло при царе Горохе. Я-то думал, ты про тех старателей, которые сейчас. У них, почитай, что ни неделя - или зарежут кого, или потонет кто. Архаровцы, одно слово. Как только Сегедин с ними управляется - ведь уж не тот, что прежде... А какой был человек! Нет, в прежние- то времена, ругай их не ругай, такой криминогенной обстановки не было. Умное слово криминогенной старый диспетчер выговорил с особенным удовольствием. Он, очевидно, долго мог бы ещё рассуждать о сравнительных достоинствах старых и новых времён, если бы Кригер не прервал: - Извини, Иван Трофимович. Так с бульдозером-то был ли случай на самом деле? - Был, был - ты, поди, ещё и на свет не родился. Немец такой. В карьере, что ли, уснул - я уж и не упомню. Бульдозерист потом сидел, а вышел - давай куражиться да по бабам. Жены три, чтобы не ошибиться, переменил. Как перестройка началась, объявился безвинно пострадавшим да пошёл в политику. Теперь, люди говорят, депутат, по Москве на черной Волге ездит... А чего ты этого немца вспомянул? Он что, заходил к тебе? Кригер нахмурился ещё больше обычного, пригнулся к рации, почти прижал микрофон к губам. - Что значит заходил? - Что обыкновенно, то и значит. Он там ко всем заходит. Могилу его потревожили, в старину ещё, когда фабрику строили. Он теперь и шляется, к кому ни попадя. И ведь ты смотри, какой бардак: раньше, если бы случилось такое явление либо, прямо скажем, феномен - сразу бы доложили, куда следует, и учёные бы занимались. А теперь только сторожа жалуются - а всем наплевать. Дожились. Неожиданно в наушниках возник чистый, молодой и уверенный голос Игоря Марьяновича Подопригоры: - Алло, балагуры! Хорош эфир засорять. Пятнадцатый полчаса пробиться на связь не может. Как поняли? Приём. Повесив микрофон на проволочный крючок, Кригер долго и с возрастающим напряжением во взгляде смотрел в стенку прямо перед собою. Наконец, сделал своё пережёвывающее движение губами и проговорил медленно, тяжело: - Никто не знает, говоришь? Я-то знаю. Теперь знаю. Глава шестая. В тюрьме и на воле Насколько неумолимо обстоятельства доказывали Степану Ильичу, что песня его спета и осталось только глотать лекарства и ждать конца, настолько же упрямо он противился и настаивал на своём праве быть замеченным и уваженным. Невыносимо было смотреть и слушать, как Александр Петрович Малкин - его нынешний начальник - складывает губы бантиком и тянет этак сладко, точно густой сироп облизывая с ложечки: Я и вспоминать не хочу, Степан Ильич, что ты там писал министру геологии... Кто старое помянет - тому, сам знаешь. А ты помни, что в моём лице ты нашёл друга, и за мной - как за каменной стеной. Одолевало нездоровье. Правда, туберкулёз, открывшийся ещё на зоне, удалось заглушить, но подступило множество мелких болезней. Иногда Сегедину казалось, что тело, когда-то служившее верою и правдой, теперь решилось мстить за то, что в своё время он пользовался им без меры. Раньше дородное и крепкое, теперь оно усохло в жалкий полускелет с обвисшими складками кожи и по утрам злорадно напоминало о себе одеревенением спины, металлическим вкусом во рту и дурным кружением в глазах. Лицо тоже изменилось. Сохранив общее очертание уширенной ото лба к щекам трапеции, оно потеряло цвет и свежесть и сделалось вялым, как у покойника. Бреясь по утрам, Степан Ильич с досадою отмечал восковой оттенок кожи, грязноватую седину пробившейся щетины и нехорошие складки вокруг рта. Но самая главная перемена была в глазах, и именно её-то не видел Сегедин, глядя на себя в зеркало. Когда-то уверенный и остро-схватчивый, взгляд его стал испуганным и злобным. Не замечал Степан Ильич и того, что в разговоре он теперь избегал смотреть собеседнику в глаза, и от этого создавалось впечатление, что он лжёт. За угодливостью и суетливостью его нынешней манеры проглядывала плохо скрытая неприязнь ко всякому человеку, а в особенности к тем его сверстникам, кто жили благоустроеннее и покойнее его. Такая перемена произошла в Сегедине не сразу, а в несколько толчков. Наружно особенно тяжёлыми были первые годы тюрьмы. Лишённый привычного чувства победителя и втоптанный в грязь последнего мыслимого унижения, Сегедин в эти годы был без остатка занят отчаянною борьбой за выживание. Его спасало то, что он почти не задумывался над своим положением, а озабочен был только тем, как сберечь лишнюю копейку к ежемесячному ларьку и как спастись от особенно болезненных издевательств. Тянувшиеся бесконечно, эти годы промелькнули как один день, и впоследствии Сегедин без усилий законопатил их в самом дальнем и глухом углу памяти. На пятом году срока все невзгоды заслонила болезнь. Это была его первая серьёзная болезнь в жизни. Ранее мечтавший о больничке, точно о рае земном, теперь Сегедин попал в неё так крепко, что не чаял и выбраться. Тюремный врач, гонявший зэков на работу с несросшимися переломами - Левая тебе и не нужна. На сортировке одной правой справишься, - только фыркал, разглядывая рентгеновские снимки сегединских лёгких, да морщился, далеко отставляя от себя рукою в резиновой перчатке баночку с сегединской красноватой мокротой. Из больнички Сегедина выпустили на лёгкую работу: доходить. Тут наконец тюрьма оставила его в покое. Как-то сразу получилось, что его перестали использовать как петуха - на эту должность нашлись зэки пожирнее и поздоровее. Как у опущенного и туберкулёзного, никто не отбирал у него пайки и никто не покушался на его кружку с пробитым дном. Работы по уборке барака и расчистке снега по-прежнему хватало, но голова Сегедина неожиданно оказалась свободной для мыслей. И мысли не заставили себя ждать. Началось с воспоминаний. Оказалось, что Степан Ильич помнит всю свою прошедшую жизнь до таких мелочей, которые казались навсегда похороненными под спудом наслоившихся на них событий и тревог. При этом Сегедин с удивлением обнаружил, что, считая себя человеком умным и в высокой степени способным к тому, что он называл нравившимся ему словом анализировать, он никогда не задумывался над тем, на что эта способность направляла его жизнь до ареста. Открылась и ещё одна неожиданность. Раньше он искренно считал себя выше тех людей, которые не умели анализировать так быстро и так точно, как он. Столь же искренно он уважал других, которые могли анализировать так же хорошо, как он сам, или ещё лучше. При обратном огляде выяснялось, что люди, на которых он поглядывал когда-то свысока, всегда стояли ниже его на общественной лестнице. То были рабочие на горно-обогатительной фабрике; его собственные недалёкие, как он полагал, заместители; наконец, его младший брат Фёдор. Уважаемые же им люди были всё или в сегединских рангах, или крупнее: однокашник и начальник Юра Алданов, заместители министра и, наконец, фигура почти олимпийская: министр среднего машиностроения. Теперь, пользуясь невольным досугом, Степан Ильич спрашивал себя: впрямь ли судил он о людях по уму и способностям, или же по чину их? Кроме того, ему начинало казаться, что и пьяное быдло - его рабочие, - и недалёкие замы, и в особенности брат Федька знали о жизни что-то такое, что оставалось скрыто от его, Степанова, острого буравящего взгляда. Ему часто вспоминалась бабка по отцу, старая немка, которая в детстве тайком читала им с братом из немецкого Евангелия и кое-как переводила для старшего, плохо понимающего по-немецки, на русский язык. Бабка особенно излюбила притчу о двух строителях: как один построил дом на песке (auf dem Sand), а второй на камне (auf dem Stein). Теперь Сегедин видел сам себя таким строителем, всё воздвигавшим своё здание на зыбучих песках, но наконец прозревшим и заново принявшимся выкладывать фундамент на гранитной плите. Его не смущало то, что прозрение наступило лишь к пятидесяти годам. Критически перебирая свои прежние воззрения, он пересмотрел в том числе и взгляд свой на время. Когда-то он считал день пропавшим, если он не был до предела наполнен встречами, телефонными звонками, обходами фабрики и карьера или, на худой конец, посещениями любовниц. Он безгранично презирал работяг, глушащих водку, чтобы убить оставшиеся до сна часы, и пенсионеров, стучащих костяшками домино во дворах Владивостока и Москвы (в Сопковом не было уютных дворов, а на Лопатке не водилось пенсионеров). Теперь же он увидел, что ценность времени не зависит от количества втиснутых в него дел. Забивающий домино старикан распоряжается своим днём не менее, а может быть, и более мудро, чем неутомимо занятый руководитель. Один год, по видимости бессмысленно протянутый после пятидесяти, может перевесить пятьдесят лет, проведенные в сознательной деятельности. Больше всего радовался и даже умилялся Сегедин тому, что ни малейшей горечи не испытывает он при мысли о двух третях жизни, прожитых не так. Новый строй мысли сказался и внешне. Возможно, то было простое совпадение, но туберкулёз, по всем медицинским канонам признанный неизлечимым, взял да и отпустил питающегося одним хлебом да баландой осжденного. Сегедин не только не зажмурился, но даже ухитрился прибавить в весе несколько килограммов. Тут грянула амнистия. Бессознательно рассчитав силы на десять лет срока, Сегедин в последние годы уже и не тяготился жизнью в неволе. Часто, пересекая зону по делам, бросал он взгляд на эти ворота, замыкающие бетон и колючую проволоку зонного ограждения и, на первых порах в злой тоске, а впоследствии спокойно думал о том, что такое простое для вольного дело: отсчитать тридцать шагов и оказаться наружи - для зэка так же недоступно, как полёт на Луну. И вот, на год раньше ожидаемого и вновь не по своей воле, он сам прошёл эти тридцать шагов, одетый в те же джинсы и в ту же ковбойку, в которых десять лет назад его вывели из владивостокской квартиры.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6
|