Последний звонок
ModernLib.Net / Отечественная проза / Ланда Яков / Последний звонок - Чтение
(стр. 3)
Татьяна Григорьевна заочно окончила исторический факультет и частенько заменяла историка в их классе. И она не просто пересказывала учебник. От нее он впервые услыхал о Талейране и Фуше, а потом она принесла ему том исторических повестей Цвейга, который он зачитал до дыр, и сам уже принялся за книги Тарле о наполеоновском времени. А он приносил ей Лема и Брэдбери и поражал ее вычитанными из научно-популярной литературы подробностями устройства Вселенной. Прибежал к ней с последним романом братьев Стругацких и потом несказанно обрадовался ее восторженному отзыву. Разница в их возрасте казалась ему огромной, и порой он забывал, что, в сущности, она совсем еще молодая женщина. Но он помнил и ту школьную Доску почета (слева и справа - профили: один с бородкой, другой с усами, плюс обязательные серпы-молоты, колосья и разрисованный под мрамор мощный постамент), где их фотографии оказались когда-то рядом. Он увидел их после того последнего звонка. Выпускница с копной русых волос и печальным взглядом и первоклассник с испуганно вытаращенными глазами. Им было по-настоящему интересно друг с другом. А его репутация книжника и идеалиста, его несомненная инфантильность не оставляли ни малейших сомнений в совершенной невинности этой привязанности, так что на лицах видевших их вместе возникала лишь снисходительная улыбка, которую у всех вызывали его горячность и всегдашняя восторженность. А потом наступило время, когда она начала невероятно волновать его. Если случалось нечаянно к ней прикоснуться, он покрывался гусиной кожей. Однажды она попросила завязать на ее руке повязку дежурного учителя. Борясь с тесемочками, он вдруг уставился на ее совсем близкую грудь и вернулся к повязке лишь встретив ее спокойный, но выжидающий взгляд. Порой испытываемые им чувства совершенно противоречили друг другу, и он пытался как-то совладать с этой переполнявшей его гремучей смесью. Однажды ночью он проснулся и долго не решался пошевелиться. Это был сон, только сон, но он был ужасен. Разумеется, он давно уже не был тем наивным ребенком, каким был всего года четыре назад. Но все это - и прочитанное, и когда-то увиденное - никогда не имело ни малейшего отношения к нему самому. А в эту ночь впервые он сам, а не другие, оказался действующим лицом. Весь сон не запомнился, только последнее, но совсем уж немыслимое: с грубой и совершенно неведомой ему страстью он овладевал ею, как-то странно покорно раскинувшейся под ним, и все это было абсолютно реальным и непривычно плотским до брезгливого отвращения к самому себе. Отвращение это не покидало его, когда он поспешно приводил в порядок постель и, стараясь думать о другом, долго еще потом лежал подавленный и опустошенный. В это утро он проснулся не просто засветло. Просыпался раз десять, совершенно, как тот первоклассник из детского стишка, и по той же причине: первое сентября, самый будоражащий день года. Точно так же он волновался и в прошлом году, и в позапрошлом. Но в этом году особенно. Поскольку школьная космология была похожа на древнегреческую, само сознание школьника, подобно эллинскому миросозерцанию, еще не было обращено к грядущему и годами двигалось по кругу, лишь в выпускном классе устремляясь в уже не привычно коллективное, а единственно твое будущее. И этот круговорот всегда начинался первого сентября. После лета, столь долгого, что, казалось, выходил из него в осень уже неузнаваемо другим, наступал удивительный день встречи со всем, что вступало в этот новый виток вместе с изменившимся тобой, тоже за это время изменившись. Эти-то изменения и были самым интересным и волнующим. Запах свежей краски, наполняя классы и коридоры, кружил голову, и в этом праздничном дурмане, как долгожданные гости на балу, появлялись все новые и новые действующие лица. И у них позади было бесконечное лето, в течение которого хилый заморыш-подросток мог превратиться в спортивного вида юношу, а ничем не примечательная дурнушка - в загадочную и недоступную принцессу. Учителя за лето менялись не столь разительно, но по многим из них просто соскучились и окружали, наперебой стараясь обратить на себя внимание и никогда ни о чем - даже просто о здоровье - не спросив самих учителей, настолько к этому невинному эгоизму своих любимцев приученных, что любой из них, пожалуй, был бы таким вниманием премного озадачен. Вот все они стоят на высоком школьном крыльце, встречая подходящих отовсюду школьников и оживленно беседуя между собой. Когда они, разделив восторг и энтузиазм очередной подходящей к ним группы, вновь поворачиваются друг к другу, странно видеть, как искренние улыбки на их лицах медленно сменяются озабоченностью, порой печалью. Но эта картина, всегда вызывающая в душе чувство любви и боли, застывшей фотографией не кажется, ибо каждый из них оставался учителем еще десятилетия, хотя все они старели, покидали школу, болели, иные умерли, а кое-кто оказался далече. И воспоминания об этом удивительном коллективном состоянии - учителя, их ученики и еще, конечно же, время, длившееся примерно полтора десятилетия, - всегда вызывали из памяти старомодное слово - Лицей. Тогдашнее время характеризовалось смягчением нравов провинции и всяческим просвещением ее обитателей. Еще ребенком он, читая в городском транспорте, немедленно обращал на себя взоры попутчиков: "Брось, глаза испортишь!..". Покраснев и насупленно уткнувшись в книгу, он продолжал читать, слыша за своей спиной реплики пассажиров. Кто-то уже произносил монолог о тщетности книжных премудростей вообще, кто-то мечтательно вздыхал: всех бы этих учителей и врачей - да к ним, на кирпичный завод... Он по-прежнему оставался "активистом", пропадавшим с утра до вечера в школе, где постоянно была и она. Но возможность видеть ее все же не была целью: так реализовывался его общественный темперамент. Были среди них и два-три юных расчетливых, с видами на последующую карьеру, но большинство, как и он сам, были совершенно бескорыстны. В своем школьном микрокосмосе они увлеченно создавали некую модель и отражение недолговечной и никогда до конца не реализованной химеры - смеси коллективизма с искренним индивидуальным порывом, языческой деспотии с подобием абсолютизма просвещенного - не это ли потом назовут социализмом с человеческим лицом? Однажды Иван Иванович уехал в областной центр на учительскую конференцию. Вечером он оказался у них в доме вместе с одноклассницей, такой же записной активисткой, каким был он сам. Татьяна Григорьевна куда-то отлучилась. Одноклассница, высунув от старательности язык, рисовала на большом листе ватмана заголовок, а он слонялся по комнате. Не удержавшись, заглянул и в кабинет Ивана Ивановича. Там не было ничего особенного: письменный стол, два книжных шкафа, и в одном из них полное собрание сочинений только что разоблаченного вождя. Он не обратил бы на это внимания, если бы не курсирующие повсюду отголоски происходившего в стране и та поэма, где о недавнем прошлом говорилось с горечью и, казалось, так смело, притом что это было напечатано в самой главной газете. Он перевел взгляд на стол и увидел на нем два ключа на толстом, спиралью свернутом колечке. Ключи лежали на столе поверх бумаг, и было ясно: их не успели куда-то переложить, просто забыв здесь в спешке. Он заглянул в комнату: одноклассница, согнувшись над листом, осторожно макала кисточку в краску. Из прихожей послышались шаги вернувшейся хозяйки. Он поспешно покинул кабинет, но, проходя мимо стола, схватил ключи и опустил их в карман. Один из ключей был маленький и плоский. От какой двери был второй ключ, он догадался сразу. Такой ключ мог подходить к старому замку, вделанному в выкрашенную той же краской, что и стены, дверь в тупике коридора рядом с кабинетом Ивана Ивановича. Когда-то давно он стоял в этом тупике в ожидании своей очереди, машинально ощупывая пальцами литые завитки окантовки отверстия для ключа и прислушиваясь к доносившимся из кабинета горьким всхлипываниям предшественника, изредка прерывавшимся спокойными репликами завуча. Сюда могли прийти только к Ивану Ивановичу. Поэтому он спокойно открыл дверь и оказался в набитом всяческим хламом помещении без окон, примыкавшем к торцу постройки. Здесь было темно и пыльно. Никакой лампочки под потолком не было. Комната освещалась лишь светом из полутемного коридора, но тогда нужно было оставить открытой дверь. На стене виднелось слабое световое пятно. Там было небольшое окно, запертое на задвижку. Сквозь щели пробивался дневной свет. Стараясь ничего не задеть, он подошел к окну и отодвинул засов. Окно не открылось полностью, но он сразу понял, куда оно выходит. Под самым окном были те самые бревна со шпалами. Его давнее убежище. Он осмотрелся. Зрелище было довольно любопытным и напоминало описание плюшкинской обители. Это было кладбище целой эпохи. Всюду стояли пыльные бюсты. Гипсовые и из бронзы. Те, что побольше, - на полу, остальные - на тянувшихся вдоль стены полках. Они задумчиво и мудро поглядывали друг на друга, словно тут разом встретились все многочисленные чада одной гигантской усатой матрешки. Штабелями были сложены портреты. Многие лица были ему знакомы. Отдельно у входа пылилась группа, возглавляемая Молотовым, лицо которого было знакомее лиц близких родственников, и замыкаемая кем-то ему неизвестным, вероятно, примкнувшим к ним Шепиловым, чья бесконечно повторенная фамилия уже не забывалась. Повсюду высились штабеля из лозунгов. Содержание некоторых было не совсем понятно. Прославлялся некто Осовиахим. Или вот это, на украинском языке: "Ворог в Кирова стрыляв. Ворог в партию цыляв. За бийця-сталинця дибьем до кинця!" Диван и стол с двумя стульями придавали помещению странно жилой вид. Понадобился и второй ключ. Серый металлический сундук, набитый, как оказалось, школьными сочинениями. Что тут еще? Старые журналы. "Перец". На обложке - счастливо улыбались запорожцы: "...про Сталина-батька, про нашу Москву...". А дальше - выпускные сочинения за последние лет десять. Он листал их, из каждой пачки лишь верхнее, лучшее, - и перед ним развертывалась школьная мифология - в обратном порядке, от дней нынешних к началу хрущевского десятилетия. Горький, Фадеев, Шолохов, Маяковский. Очень своевременная книга и самый человечный поклонник нечеловеческой музыки. Образы героев-молодогвардейцев. Путь середняка в колхоз. Отечество славлю, которое есть, но трижды - которое будет. Почерк все улучшался. И пассажи из нескольких до дыр зачитанных шедевров литературоведения из читального зала городской библиотеки сменялись искренними и трогательно наивными монологами. На самом дне - тетрадка с колорадским жуком на обороте обложки... Развернул: "Писать только правду, а если нет, то лучше ничего не писать!" Выпускники далекого года по очереди отвечали на вопросы. Он переворачивал страницы. "Мои любимые учителя". "Как я отношусь к хозяйке тетради". "Что мне в ней особенно нравится". "Как я представляю себе будущее". Кто же был хозяйкой этой тетради? Самым любимым учителем чаще всего оказывался Иван Иванович. К хозяйке тетради относились по-разному, но в целом - хорошо. Будущее представлялось замечательным. И тут он понял, кто была эта хозяйка, чье имя не значилось в числе отвечающих. Судя по ответам, она ненамного изменилась с тех пор. А где же та, другая тетрадь? Которую он когда-то начал читать. Начал с конца, прочитав лишь страницу. Что там было? Он вышел из комнаты, запер дверь и отправился в то самое убежище под окном этой каморки. Уселся, согнувшись, - вырос за последние два-три года, и стал вспоминать. Он все вспомнил. Вернее, заново сложил целое из разлетевшихся его осколков. Те голоса доносились не из-за забора, а из окна, расположенного над бревнами. И это были они, там, в той комнате. И за дневником она пришла после разговора с завучем. Только с тех пор прошла уже целая жизнь. Он опомнился. Пора было уходить. Придя на следующий день к Татьяне Григорьевне, он дождался, когда она отлучилась на кухню, и быстро вернул ключи на место. Высшим проявлением общественной жизни в школе были не комсомоль ские собрания, а школьные вечера. Готовились они тщательно и задолго, так что единственная сцена в актовом зале была вечно занята. Татьяна Григорьевна, только закончившая репетировать с группой готовившихся к олимпиаде малышей в пестрых национальных кафтанах и разноцветных юбках, едва успевала перевести дух и вновь спешила на сцену, где ее уже ожидали старшеклассники. Здесь гордая полячка надменно обмахивалась чудовищным веером и Печорин холодно поглядывал на изредка пробегавших по залу одноклассниц, а в первом ряду демонический Арбенин, скрестив руки на груди и запрокинув голову, тяжко задумался о предстоящей ему ужасной трагедии. Вечера заканчивались непременной танцевальной программой. Здесь разрывались отношения и завязывались новые, и этот зал после окончания танцев служил исходной их точкой: отсюда кавалеры провожали дам домой. Бывшие важнейшим ритуалом ухаживания проводы - в случае их повторения становились несомненным свидетельством начала романа. Он до сих пор никого никогда не провожал. Вернее, провожал, но не девочек своего круга, а выпускниц, которые были на целых два года старше. Им было интересно беседовать с ним, потанцевать, и иногда, после вечера, он рыцарски предлагал свои услуги в качестве провожатого. Разумеется, ничего "такого" в этом не усматривалось и усматриваться не могло: разница - не в возрасте даже, а в степени зрелости - была очевидной. Но эти девушки, как говорилось, умели себя вести. Будучи уже взрослыми женщинами - по крайней мере ему они такими казались, а некоторые из них действительно ими были - с учителями и одноклассниками они вели себя так, что совершенно органично вписывались в школьную ситуацию, не нарушая ее неписаных правил и оставаясь с ними в доброжелательном и уже непродолжительном - до выпускных экзаменов нейтралитете. Однажды он отважился наконец проводить сверстницу, высокомерную принцессу из параллельного класса. Всю дорогу он старательно развлекал ее, так что красавица хохотала и смотрела на него, прощаясь, более чем снисходительно. В голове у него стремительно завертелись обрывки куртуазных легенд из мемуаров одного школьного Казановы, но преодолеть разделявшие их полметра он так и не решился, признавшись себе впоследствии, что затеял все это из спортивного интереса, возможно, стремясь что-то доказать остальным, а к принцессе - равно как и к иным сверстницам - никакого особенного влечения не испытывая. В декабре стало известно о предстоящей новогодней поездке в Ленинград, притом на целую неделю - счастье неслыханное! Ленинград был для него тем же, чем некогда для гимназиста- Рим или Париж. Теперь всему прочитанному предстояло материализоваться. Ни с кем из попутчиков его не связывали даже полуприятельские отношения, и, значит, все придется пережить в одиночку. С учительницами, сопровождавшими их, тоже не повезло: все три были порядочные зануды. Но в день отъезда выяснилось, что одна из них заболела и вместо нее едет Татьяна Григорьевна. Весь день они просидели за столиком у окна, разговаривая друг с другом. За окном вдали проплывали леса, мокнущие под нескончаемым дождем, а вблизи стремительно проносились голые сиреневые кусты. Их попутчики уходили и возвращались, а они все говорили и не могли наговориться. Конечно же, они непрестанно общались и раньше. Совместное - с утра до вечера - пребывание в школе сблизило их настолько, что они уже изредка позволяли себе подшутить над тем, что в окружающей их жизни бывало фальшиво или нелепо. Он и тут соблюдал дистанцию и, отдавая должное ее принадлежности к преподавательскому корпусу, не позволял себе прямых высказываний о ее коллегах. Однако можно было улыбнуться друг другу понимающей улыбкой. Все же окружавшая их жизнь замыкалась в стенах школы. А за пределы этих стен выводили только книги. Они и говорили весь день о книгах, в сущности, говоря о самих себе и открывая себя друг другу. Но такой разговор неизбежно уводил в настоящую взрослую жизнь и ко всему тому, что в мире школьном традиционно не обсуждалось. Например, оппозиция официальной идеологии. Деньги. Смерть. И, конечно же, то самое... Но в данном случае самым тайным, запретным, попросту не имеющим права на существование было его к ней отношение. Этот подземный огонь был упрятан так глубоко, что ни при каких обстоятельствах не мог бы выйти на поверхность. Но жар набирал силу. В этих разговорах он оказывался и наивным подростком, восторженно разговаривающим с любимой учительницей, и - одновременно - взрослым мужчиной, с осторожностью сапера ведущим почтительную беседу с прекрасной дамой, столь же недоступной, сколь и желанной. Балансируя на грани дозволенного и ежеминутно меняя роль школяра на роль равноправного собеседника, он завоевывал ее внимание, открывал ей свои чувства, добивался взаимности и переживал то гармонию слияния, то охлаждение и разрыв. Эта тайная игра развертывалась в четвертом измерении, в мире выдуманного, но для него все было реальностью, волновавшей куда сильнее, чем реальности трех повседневных измерений При этом в разговорах не было ничего, не предназначенного для других ушей. Ведь речь шла о книгах. Татьяна Григорьевна была увлечена ничуть не менее своего собеседника. Но если для него эти разговоры о литературе были тем же, чем были они в нашем отечестве всегда: в них сублимировался набиравший жар внутренний огонь, то ей было просто очень интересно. Этот мальчик, успевший уже преобразиться в юношу, приобщал ее к тому, чего она была лишена, рано выйдя замуж и сразу попав в школе в общество учительниц забальзаковского возраста. В университете она училась заочно. А представить себе Ивана Ивановича увлеченно рассуждающим о Стендале и Сент-Экзюпери или хотя бы о Евтушенко и Вознесенском было еще сложнее, чем целующимся. И вообще Иван Иванович был для нее одновременно и отцом и мужем, но, вероятно, все же не в равной мере. По причине раннего замужества она совершенно не умела кокетничать. Не умела играть собеседником, то отдаляя его от себя, то приближая, но всегда оставляя за собой право итоговой интерпретации сложившихся отношений. И ее естественность и искренность часто принимались за простодушие. Будучи женщиной чрезвычайно привлекательной, Татьяна Григорьевна все же не была лишена некоторой провинциальности, что ее, впрочем, совершенно не портило. Но зато в ней решительно не было и следа вульгарности. Было уже за полночь. Соседи по купе укладывались. Под его полкой расположилась химичка, а Татьяна, отправив вниз боявшуюся свалиться ночью восьмиклассницу, легко запрыгнула на полку напротив и, свернувшись калачиком, мгновенно уснула. Через час, убедившись, что все в купе спят, она осторожно стянула через голову свитер, расстегнула юбку и нырнула под одеяло. Он все смотрел на нее сквозь неплотно прикрытые веки и чувствовал на себе ее взгляд. Лишь слабый отблеск лунного света освещал ее лицо. Просвет между полками был невидим, так что они плыли в этой тьме вдвоем, и он чувствовал себя мужчиной, оберегающим сон доверившейся ему женщины. Впереди у него была еще долгая ночь с множеством сновидений, где сын Гипноса Морфей и Эрот исправно делали свое дело, и он видел ее во сне и, просыпаясь, опять видел ее и удивлялся, что это не сон, и погружался в мечты, вновь переходившие в сновидения. Проснувшись утром, на мгновение ослеп от белизны снега за окном. Протер глаза. Она смотрела на него, свернувшись под одеялом на полке напротив. В Ленинград они приехали вечером и были расквартированы в огромном здании какой-то школы-интерната, куда съезжались и другие группы путешественников. Все принялись осваиваться на новом месте и ожидали ужина, а он стал уговаривать ее немедленно отправиться на Сенатскую, к Медному всаднику. Ведь мы в Ленинграде! И она согласилась, несмотря на неодобрительно поджатые губы зануд-училок. И вот он шел по городу своей мечты, шел рядом со своей мечтой, мечтой несбыточной, но ведь сбылся же этот город... Свет изысканных фонарей вы-хватывал из темноты - не дворцы даже, а застывшие аккорды величественной музыки. И легчайшие хлопья снега ласково касались их лиц и тотчас таяли. А исходивший от нее аромат смешивался с запахом талого снега. Стоит ли объяснять, что в памяти его после этой поездки не осталось ничего определенного? Главное: они там всюду были вместе. Вместе прошагали десятки километров по улицам и набережным, по залам музеев. И из множества впечатлений сохранилось лишь то, что переплелось с ее образом. Этот город был, как она, прекрасен и, как она, недоступен, но вот же - открывался ему, и теперь он совершенно точно знал, что это значит - счастье: она и Ленинград. Он родился и вырос "в провинции у моря". Но, согласно автору цитируемых строк, будучи советским школьником, чей родной язык - русский, он был и жителем Петербурга - создания стихов и русской прозы. И радость узнавания здесь всего того, что ему было уже давно знакомо, сделала это путешествие возвращением на родину. Счастье длилось ровно неделю и завершилось мучительной обратной дорогой. Вагон теперь у них был не купейный, а общий. Вначале было даже весело, и первую ночь они провели довольно бодро, скрашивая неудобства тесноты и отсутствия возможности поспать залихватским, хотя к утру уже несколько нервным, весельем. Потом маялись день, а впереди была еще одна ночь. Эту последнюю ночь он помнил очень плохо. К полночи словно опьянел от недосыпания. Остальные чувствовали себя не лучше и мучительно "клевали носом" с закрытыми глазами и страдальчески перекошенным ртом, невольно стараясь приземлить голову на плече у соседа. Она, отправив на верхние полки обеих училок, сидела у окна рядом с ним. Чтобы им не заснуть - он боялся, что его голова может ненароком оказаться на ее плече, хотя втайне и желал этого, - он отвлекал ее и себя бесконечным чтением стихов - шепотом, за-плетающимся языком. Периодически они все же засыпали, теряя контроль над плечами и головами, а проснувшись, пытались вновь разговаривать, подобно двум наклюкавшимся гостям, втолковывающим нечто друг другу в пьяном угаре затянувшейся вечеринки. И что-то он не то сказал, а ему самому показалось - только подумал. Он так и не узнал никогда, что именно. Но взгляд ее становился все более внимательным и холодным, и этот взгляд заставил его сначала отстраниться от нее, а потом и отправиться в тамбур, где, приложив лоб к ледяному стеклу поминутно вздрагивающей двери вагона, он тщетно пытался протрезветь и понять, что же, собственно, произошло, что он такое ляпнул? Поезд уже подходил к станции пересадки, откуда до их города было уже рукой подать... Вряд ли он тогда, в вагоне, позволил себе какую-то особую бестактность. Точнее, одну-единственную. Скорее всего, сонный и опьяненный ее близостью, он наговорил под этим наркозом много такого, что ясно свидетельствовало о наличии тайно пылавшего в нем огня. И с того дня, когда после зимних каникул они вновь появились в школе, все пошло по-другому. Нет, конечно же, не все, ибо они по-прежнему часто встречались после уроков. Школьная команда остроумцев вышла в финал городского состязания, и он был капитаном этой команды, а она тренером. Здесь ничего не изменилось. Разве что он уже не бросался, как прежде, делиться с ней впечатлениями по любому поводу. Но теперь между ними пролегла невидимая черта, и о том, чтобы черту эту переступить, не могло быть и речи. Но и приближаясь ненароком к этой черте, он уже встречал ее внимательный и выжидающий, теперь скорее предупреждающий взгляд. Зато наличие этой черты свидетельствовало теперь и о другом. "Я знаю, говорил ему этот взгляд. - И не надо больше об этом". То, что "не надо", конечно же, само собой разумелось, и его не это даже расстраивало - могло ли быть иначе? - а то, что он все-таки проговорился. Но это самое "я знаю" говорило и о большем. Ведь оно означало: "я тоже знаю", а до сих пор знал только он один. Теперь об этом знали они оба, и каждый знал, что и другой знает. И уже в этом заключалась взаимность. В мае, несмотря на напряженный учебный план, оправились на помощь сельскому хозяйству: звонок из построенного еще до войны большого серого здания легко делал эти две вещи совместными. Сбор у школы рано утром и погрузка на автомашины, круживший головы свежий воздух и пышный букет крепких запахов деревни, раскованная обстановка и совместная трапеза на траве под открытым небом. Ну и - как неизбежная нагрузка ко всему перечисленному - утомительная работа под уже ощутимо припекавшим солнцем. День был жарким, и, продвигаясь по полю, они постепенно снимали с себя все лишнее. "Эй, декхане, вода у кого-нибудь еще осталась?" Подъехала телега с бочкой воды, и возница позвал их напиться, с любопытством поглядывая на городских старшеклассников. Потом он увидел Татьяну и крякнул, восхищенно покачивая головой и забыв закрыть кран, из которого текла драгоценная влага. Учитель физкультуры проследил направление его взгляда и понимающе вздохнул. А он не сводил с нее глаз в продолжение всего дня, впрочем, как и всегда. Он подмечал малейшие изменения в ее прическе или одежде, с чувствительностью сейсмографа фиксировал все перемены в ее настроении и с обостренным вниманием замечал все, что было хоть как-то связано с ней. Физкультурник появился у них недавно и был самым молодым из учителей-мужчин в школе. В отличие от обремененных домашними заботами учительниц в мешковатых кофтах, одет он был всегда безупречно. Брюки, разумеется, без манжет, и плащ - роскошно шуршащая болонья. Проходя пружинящей походкой в спортзал, физкультурник неизменно вызывал скользящие взгляды учительниц и робкие - старшеклассниц. Понимающе вздохнул - это бы еще ладно. Но они, физкультурник и Татьяна, еще и разговаривали друг с другом всю дорогу домой. Но вот она повернула голову и случайно встретилась с ним взглядом. И приветливо улыбнулась. Скорее - сочувственно. Наверное, он ей сейчас смешон. О чем они там говорят? Приехали, и физкультурник помог ей спрыгнуть из кузова грузовика. В то лето завуч куда-то надолго уехал. Татьяна Григорьевна спала по ночам на террасе. Когда он ранним утром проходил мимо ведущей в их двор калитки, она выходила из-за дома, неся в обеих руках подушку и старый клетчатый плед. В эту ночь он долго не мог уснуть. Под утро проснулся и выбрался во двор. Двигался стремительно, словно его ждали, и путь к тому забору нашел быстро, словно не прошло пяти лет, долгих, как целая жизнь. Чего он хотел? Подкрасть-ся к ее постели и увидеть ее спящей? Не успел, осторожно ступая, дойти до террасы, как его бросило в озноб. Оттуда доносились резкий скрип и едва слышный стон. Подошел поближе. Татьяна Григорьевна сидела на постели, обхватив ногами мужчину, лежащего головой к нему, так что лица было не видно. Голова ее была запрокинута, рот полуоткрыт. Она тяжело вздыхала и двигалась, словно гребец в борющейся с течением лодке, сильными и страстными рывками. Они замедлялись в конце, но повторялись вновь, все труднее и мучительнее. Руки прижались к груди, тщетно пытаясь вдавить ее внутрь грудной клетки. Между судорожно растопыренными пальцами виднелись розовые соски. Иногда по ее лицу пробегала тень страдания, тут же сменявшаяся то счастливой растерянностью, то умилением, с которым, боясь причинить ему боль, стискивают взъерошенного и перепуганного котенка. Мужчина лежал неподвижно, вцепившись руками в края постели. Он невольно сделал шаг вперед, чтобы увидеть его лицо, хотя уже понял, кто это. Физкультурник. Он совсем забыл, что находится прямо перед ней. Она глядела ему в глаза, как смотрят, онемев, в глаза человеку, за спиной которого на него несется невидимый им поезд. "Уйди", - беззвучно взмолились ее губы, и он повернулся, в несколько прыжков добежал до забора и, ободрав руки и плечо, поспешно, словно за ним гнались, вернулся домой. Дома упал вниз лицом на диван и мгновенно погрузился в сон без сновидений. Утром мать не разбудила его, и он проспал почти до захода солнца. Потом несколько дней не выходил из дома. Случайно узнал, что Татьяны Григорьевны в городе нет. Вернулась она только через неделю. Он сидел у раскрытого окна, когда перед ним возникла соседская девочка с огромным розовым бантом. Приподнявшись на цыпочки, она положила на подоконник толстый журнал и степенно удалилась. Журнал был обернут, в обложку вложен лист бумаги. На нем рукой Татьяны Григорьевны было написано: "Приходи, пожалуйста, вечером, нам надо поговорить. Бумагу эту порви". Время так тянулось, что до вечера он, кажется, повзрослел еще на год. Идти туда было невозможно. Но невозможно было и не идти. Поздно вечером он выскользнул на улицу и шел, вдыхая глубоко и прерывисто, как на приеме у врача. Она сидела на террасе. Не глядя на него, тихо заговорила. Он слушал, опустив голову. Она просто не знает, что теперь делать. Она ездила к своей матери, это довольно далеко. Она решила переехать к матери. Совсем. Хотя она не знает, чем все это кончится. Она боится. Уйти от него будет очень трудно. Он словно завладел ее душой и телом, совершенно подчинив ее себе. Это началось давно, после войны, когда он во время голода подкармливал их с матерью. Потом был очень внимателен к ней в школе. А потом... Он знает. Откуда? Знает, и все. Он первый раз пришел сюда ночью? Нет. Последний раз пять лет назад... Мучился, ругал себя, но все же приходил. Странно, она однажды подумала, что так могло быть: когда-то ночью ей показалось... Но не была уверена. Что она о нем думает? Она его презирает? Бедный глупый ребенок. Почему бедный? Потому что... Ей жалко его. Как тогда, после того педсовета. Почему он снова пришел сюда ночью? Он знал? Нет, не знал, он сам не знает почему. Хотел увидеть ее спящей. Знает ли она, что он ее любит? Конечно. Любит она этого? Нет. И он больше не придет. Тогда почему? Трудно объяснить. Она уступила, он ее просил... Он сказал, что влюбился в нее. Ведь для нее это самое - совсем не важно, она привыкла, что это нужно... ну, не ей. До этого она ничего не знала о себе и не понимала, как это может быть. Да, замужем. Но того она воспринимала по-другому. И она хотела узнать. Да ведь и с ним не успела... Теперь уже все. Она так откровенна с ним сейчас, потому что так все случилось, но получается, что он знает о ней больше, чем любой другой. Она понимает, как он сейчас страдает. Она знает, что он любит ее. Она уедет, и они уже никогда не увидятся? Да. Да.
Страницы: 1, 2, 3, 4
|