Шурка показывает Антошину из-за сеток что-то красненькое, мятое.
– Мы тебе, Егорушка, гостинцев принесли. Тебе через контору передадут, говорит Феня.
– И гераньку тоже, – шепотом подсказывает ей Шурка.
– И гераньку тоже, – повторяет вслед за Шуркой Феня.
– А как родители, Шурочка?
– А они живые. Что им сделается… Здоровые, кланяются… Тебе мамка на дорогу пирогов напекла. С мясом и с рисом. Вкусные. Тебе через контору передадут.
– Спасибо. А нюхательного табачку?
– Через контору передадут. Смех берет, что ты табак нюхаешь… Ровно дед какой? – смеется Щурка.
– А я уже совсем не молодой, – шутит ей в ответ Антошин. – Скоро на кашу переходить буду. Уже зубы не те… А книжки ты читаешь, Шурочка?
– Я сейчас, Егор, занятой человек.
– А ты все равно читай. Как только свободная минутка, ты сразу книжку в руки и читай.
– А я и читаю! – победоносно подмигивает Шурка, довольная, что ей удалось разыграть Антошина. – Что я, дура, что ли, чтобы не читать! Я читаю. Мне Полина, если хочешь знать, такую сказку достала, умереть мало! Будто бы Иван-царевич отправляется в дальние-предальние страны искать Жар-птицу, а ему навстречу…
– Шурочка, – останавливает ее Феня, – В другой раз расскажешь, У нас же времени в обрез.
– Вот дуреха так дуреха! – ругает самое себя Шурка. – Совсем я забыла! Тебе же Полина кланяется… Она говорит, – тут Шурка не выдержала, прыснула. Она говорит, ты умный и интересный!.
– Я на тебя, Фенечка, знаешь как надеюсь! – перебивает ее Антошин, чувствуя, что краснеет, как мальчишка. – Ты ведь у меня умница… Я верю, что ты за какое дело возьмешься, не отступишься уже от него…
– Не отступлюсь, Егорушка, – обещает ему, Феня. Ояа прекрасно поняла, на что Антошин, намекает, но, чтобы сбить с толку жандарма, добавляет: – Варежка тебе будут первый сорт, теплые, красивенькие и сразу две пары, и обе пары одинаковые: теряй, не хочу.
– Спасибо, Фенечка, – говорит Антошин. – А если тебе не хватит шерсти хорошей, иди к тому дядьке лысому на Толкучий рынок, аккурат возле самых Никольских ворот. Он тебе поможет подобрать подходящую… И недорого возьмет.
Про Толкучий рынок и шерсть тоже сказано специально для жандарма. Феня понимает, что Антошин советует ей не терять связи с Лысым, то есть с его тезкой, студентом Георгием Сидельниковым.
– Не люблю я лысых! – на всякий случай смеется Фенл. – Нам девушкам, больше кудрявые нравятся… вроде тебя.
Теперь они смеются все трое. Шурка, та прямо до слез. Вытерает глаза, и тут Антошин замечает, что указательный палец ее левой руки забинтован чистой тряпицей.
– Эге – говорит он, – да у тебя что-то с пальцем приключилось!
– А это она… – начинает Феня.
– Не надо, Фенечка! – всполошилась Щурка. – Ой, Фенечка, миленькая, хорошенькая, ну не надо!
Она готова от смущения провалиться сквозь пол.
– Ну чего ж тут, Шурка, такого особенного, чтобы стесняться? – смеется Феня. – Какая я тебе Щурка! – переходит Шурка от обороны к нападению, – Я уже большая. Сама говоришь, служащий я человек, а ты все «Шурка» да «Щурка»!
– А чего ж тут Александра Степановна, такого скрывать? – подтрунивает над нею Феня. – Дело житейской. С каждым может случиться.
«Александра Степановна»!
Антошина словно током ударило: какое удивительное совладение!.. Шурка это Александра, а если ее но отчеству, так конечно, же она Степановна… И та Александра Степановна как-то раз шутила, что она родом сапожниикого классу…
Он пытливо, по-новому вглядывается в густо порозовевшее лицо вконец смутившееся девочки: похожа!.. Очень похожа!.. Во всяком случае, безусловно есть что-то общее, Это она – Александра Степановна Беклемишева (по мужу) но еще ребенок!..
Он старается ничем не выдавать своего волнения. Он спокойно, даже неправдоподобно, спокойно говорит:
– А что, если я сам попробукг угадать, что у тебя с пальцем случилось?
И улыбается, хотя его вот-вот прошибет слеза. Какое это все-таки, невероятное, потрясающее воображение открытие!
– Не угадаешь! – радуется Шурка, вмиг забыв о своих недавних переживаниях. – Вот ни за что не угадаешь! Голову даю об заклад!
– Ай, угадаю! – шутливо грозит ей Антошин и чувствует, что голос у него все же вздрагиваег от волнения.
Я так думаю, что ты колола щепки для самовара…
– Ой всплеснула Шурка руками и, в свою очередь, потрясенная, уставилась на Антошина. – С ума сойти!..
– …Значит, колола ты лучину и ненароком отхватила себе ножом кусок указательного пальца, – продолжает Антошин, следя за выражением Шуркинога лица. – Кусочек! – кричит Щурка на всю комнату свиданки. Не кусок, а кусочек!..
Жандарм делает ей замечание, и она уже молча показывает на другом пальце, какой именно кусочек она себе оттяпала. Получается как paз та самая половинка фаланги и как раз на том пальце, из-за отсутствия которой «историки-марксисты» сорок второго детдома прозвали старуху Беклемишеву «Беспалой».. Ну конечно же это она, выросшая Шурка Малахова!.. И это он, Юра Антошин, тот самый парень, который подарил ей вырезанный из газеты портрет Карла Маркса! Тот самый, который раньше принадлежал Конопатому… А уже она потом подарила его Музею Революции!.. Все сходится!.. Она!..
– Да ты не волнуйся! – по-своему поняла неожиданную дрожь в его голосе Шурка. – Уже он мне ну нисколечко не болит… Уже вторая неделя… И даже мне выгода через это: всю жизнь одним ногтем меньше стричь. Всем людям десять, а мне всего девять!..
Очевидно, она уже не впервые высказала это успокаивающее соображение, потому что Феня выслушала его без улыбки, как давно известное.
Казалось бы, после всего удивительного, что выпало на долю Антошина с Нового года, ничто уже не могло поразить его воображение. Но такое!..
Он поймал себя на том, что смотрит на девятилетнюю смышленую девчонку Шурку с тем глубочайшим; но пока еще ею не заслуженным почтением, которое неизменно вызывала в нем старая коммунистка Александра Степановна. Тогда он сделал над собой усилие и стал смотреть на нее с той нежностью, которую она и теперь и потом, через много-много лет, одинаково в нем вызывала.
Сколько раз и на воле и уже в тюрьме мучился Антошин размышлениями о будущей Шуркиной судьбе. Степан здоровьем некрепок, ночи напролет кашляет. Вдруг помрет? Тогда Ефросинье один путь-по миру с торбочкой. В деревне и без нее достаточно голодных ртов. Дядя Федосей, тот от бедных родственников как от нечистой силы открещивается. Он, Антошин, будет в тюрьме или в ссылке где-нибудь у черта на куличках. А с Шуркой что тогда будет? Антошин вспоминал слова Конопатого: «Из нее настоящий человек получится, если не погонит ее жизнь на бульвар», вспоминал Дусину судьбу, и ему становилось страшно.
Теперь он был за Шурку спокоен. Теперь он знал Шуркину судьбу по меньшей мере на шестьдесят пять лет вперед.
Всем хорошим, что в нем было, он считал себя обязанным доброму и строгому влиянию старой большевички Александры Степановны Беклемишевой, и ему было как-то не по себе, что она же, но еще не Александра Степановна, а пока что только Шурка, смотрит на него с огромным, ничем им не заслуженным уважением. Но он не мог оторвать от, Шурки глаз, смотрел; и не мог на нее насмотреться, и было на его лице при этом такое выражение, что девочка только поеживалась от неосознанного смущения.
До конца свидания оставалось уже совсем немного, когда он вдруг вспомнил про Ходынку. Встретятся ли они с Шуркой и Феней до мая девяносто шестого года, когда состоятся и так ужасно завершатся на Ходынском поле коронационные торжества? Скорее всего, не встретятся. Значит, надо их предупредить.
Но как?
– А мне какой сон нехороший приснился!. – сказал он вдруг, к великому удивлению Фени, которая с его же слов знала, что верить в сны глупо… Но Шурка отнеслась к его заявлению с живейшим интересом и приготовилась слушать. – Про Ходынское поле сон… Будто бы там большущее народное гулянье, и вдруг несчастье, и люди гибнут прямо тысячами… И взрослые, и дети… Ты, Шурочка, скажи маме, и отцу, и Полине, чтобы они ни за что не ходили на Ходынку, пока я не вернусь. Скажи, я очень их прошу, чтобы они обещали туда не ходить, а то мне в тюрьме ни сна не будет, ни спокойствия… Пускай там какое ни на есть будет интересное гулянье. Даже пускай там самые дорогие подарки будут давать – не ходите! Ни ты, ни мамка твоя, ни отец, ни Полина… И других, пусть удерживают… Скажи: такой у Егора был страшный сон, что с ума можно сойти… Обещаешь?
– Ага, – сказала Шурка, – обещаю.
– И чтобы они тебе в этом клятву дали. Понятно? Скажи, я велел, чтобы они тебе в этрм клятву дали.
– Скажу, – сказала Шурка.
– Ты, им жизни не давай, пока они не дадут тебе эту клятву.
– Не дам, – обещала Шурка. – Я от них не отстану, ты не сомневайся.
– Даже если отец тебе шпандырем будет грозиться, а ты все свое. Понятно?
– Ага, – сказала Шурка. – Он меня пускай шпандырем, а я все равно свое да свое.
Он увидел озадаченное Фенино лицо.
– И к тебе, Фенечка, тоже такая же просьба, И ко всем твоим, то есть нашим друзьям… Обещаешь?
– Ну ладно уж, обещаю, – сказала Феня, не желая, видно, портить отказом последние минуты свидания.
– Честное слово?
– Честное слово, – сказала Феня и вздохнула. Что ни говори, а сказывается тюрьма даже на Егоровых мозгах.
– И ты, Шурочка, не забудешь?
– Не забуду. Раз надо сказать, значит, надо…
– Свидание кончилось?.. Кончилось свидание! – пробубнил дежурный надзиратель. – Попрошу господ родственников очистить помещение!.. Кончилось свидание.
– Прощай, Егор, – сказала Феня и прослезилась. – Не поминай лихом!
– До свиданьица, Егорушка! – крикнула Шурка. – Ты не сомневайся! Как ты, сказал, так я и сделаю! И, пускай батя меня даже шпандырем!. Я не устрашуся.
– Щурочка! – вспомнил Антошин. – А голова?
– Какая голова? – удивилась Шурка.
– А, которую ты ставила об заклад, ты ее мне как, тоже через контору перешлешь?
– Так ты ж не угадал! – с ходу вывернулась Шурка. – Ты ж сказал, что я кусок оттяпала пальца, а, я оттяпала только ку-со-чек!.. Я ж тебе показывала.
– Ладно, – смилостивился Антошин, не, отрырая от нее глаз, – Носи ее пока на плечах. Только пользуйся ею с толком! Смотри не будь дурой! И будьте обе счастливы!
– Не буду я дурой! – уже из коридора обещала ему Шурка. – Вот те крест не буду!
У дверей комнаты свиданий, переминался с ноги на ногу в ожидании своей очередда другой, арестант.
– Твое фамилие? – по всей форме спросил у аарестанта, надзиратель. – Ты кто такой будешь?
– Я буду Серебряков, – веседо отвечал, арестант.
– Правильно, – сказал надзиратель. – Раз ты Серебряков, то иди, имей свидание со своей женой.
Серебряков… Серебряков… Откуда ему, Антошину, так запомнилась эта фамилия?..
И его вдруг словно молнией озарило, – Воеемь мееяцев ускользало из его памяти то очень важное, что заставило его, больного, с повышеигной температурой, черной и ледяной январской ночью сорваться с постели, чтобы немедленно бежать, будить Конопатого и сообщить ему такое, что требовало немедленного принятия мер. Над московскими революционными кружками нависла грозная, но тщательно законспирированная опасность. И фамилия этой опасности (эта опасность имела имя, отчество и фамилию!) была Серебрякова, матерая провокаторша Анна Егоровна Серебрякова, знаменитая «Мамочка» Московского охранного отделения.
Надо было любой ценой, во что бы то ни стало предупредить о ней, обезвредить эту гадину! Но как? Послезавтра его отправляют по этапу. Писать некому: он не имеет адресов, да и очень уж это неверное дело – писать о таком в письме. Свиданий ему больше не предстоит. Да на свидания в присутствии надзирателя ничего и не скажешь.
Значит, надо бежать… Пусть его даже через день-другой поймают, пусть прибавят ему за это срок, но он должен предупредить о Серебряковой.
Несколько поостынув, он правда, уразумел, что те предательства, которые «Мамочке» уже удались или до конца ее карьеры еще удастся совершить, принадлежат истории и тут ему уже ничего поделать нельзя. Но ведь будут же еще в «работе» этой гадины провалы, неудачи, и может быть, некоторые нз них произойдут как раз в результате его вмешательства.
Как это кстати получилось, что ему прислали в передаче нюхательного табачку. Он собирался подарить его Внучкину, который, не в пример другому надзирателю подлюге Романенке, относился к нему по-человеческн каждый раз, когда это позволяли обстоятельства.
Бежать во что 6ы то не стало и чего бы это ему впоследствии нн стоило! И уже он заодно тогда и на чердаке побывает и провернт, закопал ли он там вторую часть «Друзей народа», или это ему и в самом деле только примерешилось…
Все это промелькнуло в мезгу Антошина, пока они, гулко стуча по чугунным ступеням, поднимались с надзирателем со второго этажа на пятый, обратно в ere одиночку. Решено!.. Окончателыю и бесповоротно!..
Теперь он мог снова вспомнить о Шурке, которая – подумать только! – ни больше и ни меньше, как малолетняя Александра Степановна, и ему стало весело.
Надзиратель искоса глянул на него, не удержался:
– Ишь как развеселился, от свидания! Любишь её?
– Кого? – не понял Антошин.
– Знамо кого, невесту, – понимающе подмигнул надзиратель и осклабился: Ишь, зубы оскалил! Рот аж до ушей…
– Люблю, – сказал Антошин. – Очень!
– Эх, люди, люди! – вздохнул почему-то надзиратель.
V
Все произошло так, как было описано в газетной заметке, которую мы привели на первой странице нашего романа. Вернее, почти так.
Он действительно бежал в седьмом часу вечера. На Страстной площади. Под гром железных шин извозчичьих пролеток. Под цоканье копыт, высекавших искры из пыльной булыжной мостовой. Под лязг и бренчание колокольчика последней в его жизни конки, под мерный гул вечерней летней толпы. Только швырнул он конвойным в глаза не махорку, а нюхательного табаку. Швырнул и, не оглядываясь, побежал к Большой Бронной. И непонятно, почему не было в той заметке, что одному из конвойных удалось все же пырнуть его штыком. Но Антошин поначалу и не почувствовал, что ранен. Ему только показалось, что кто-то его несильно толкнул в бок, и он тут же об этом забыл, потому что ему нужно было поскорее добежать до Большой Бронной, а там ему был известен каждый вход и выход.
Уже на Большой Бронной, у самого почти извозчичьего трактира, ему попался навстречу Сашка Терентьев. Но это Сашка потом выдумал, чтобы поднять себе цену, будто он пытался задержать Антошина. На самом же деле он так поразился, когда увидел бегущего прямо на него Антошина, и так перепугался, что метнулся в сторону, прижался к стене дома и даже прикрыл ладонью свою побелевшую харю, понимая, что на этот раз не миновать ему антошинских кулаков. И действительно, как ни опасна была Антошину любая задержка, даже на долю секунды, он не смог перебороть себя и на бегу, с ходу двинул Сашку в зубы с такой силой, что тот взвыл, завертелся на месте, грохнулся на захарканный, пышущий августовским зноем кирпичный тротуар и, уже поверженный наземь, сообразил наконец и заорал вслед Антошину: «Держи его-о!.. Держи си-ци-лис-тааа!»
Едкий и обильный пот заливал Антошину глаза. Он сунул руку в карман. Платка в кармане не оказалось. Вместо платка он нащупал нежную, как воробьиная лапка, веточку, ту самую веточку герани, которую принесла ему в тюрьму Шурка от бедной Дуси Грибуниной. Он извлек веточку из кармана, как если бы сейчас самое важное для него было – не домять ее окончательно, а лицо на бегу вытер ершистым, как наждачная бумага, рукавом своего толстого арестантского бушлата…
Уже совсем близко слышен был яростный, задыхающийся мат, гулкий топот сапог и тяжелое дыхание преследовавших его конвойных, а снизу, со стороны Сытинского переулка, бежали наперерез Антошину молодцы из мясной лавки господина Похотова и еще несколько добровольцев, распаленных охотничьими страстями, и Антошину не осталось ничего другого, как броситься в знакомую подворотню домовладения госпожи Филимоновой.
Слева промелькнули в полумраке нелепый жестяной сапог над чуть приоткрытыми дверями подвала, Шуркино перепуганно-удивленное лицо в темном зазоре дверей. У Шурки был широко раскрыт рот. Видно, она что-то кричала Антошину, но он пробежал мимо нее, ничего не услышав. Выскочил во двор, дремавший в лучах высокого еще августовского солнца. Брючник Евсей, прохлаждавшийся почему-то в рабочее время на лавочке под одиноким пыльным деревцом, обрадовался Антошину, кинулся к нему из палисадника и тоже что-то неслышное ему крикнул…
А топот солдатских и еще многих чьих-то сапог уже заполнил собой подворотню… И этот жуткий многоголосый, жадный рев: «Держи его!.. Держи-и-и!» И высокий, ненавидящий козлетон Сашки Терентьева: «Держи си-ци-лис-та-а-а!..»
Выскочил из подъезда, сразу сориентировался и кинулся ловить Антошина Сержик Рымша. Он попытался подставить Антошину подножку, но Антошин увернулся. Рымшеныш не выдержал равновесия, шлепнулся в мягкую пыль немощеного двора. Слетела с его головы и покатилась далеко в сторону франтовская форменная фуражка с зеленым околышем и клиноподобным длинным и узким гербом коммерческого училища. А преследователи, чтобы не затоптать барчука, стали огибать его стороной, и это дало Антошину две-три секунды фары, Он быстро загремел вниз по каменным ступенькам в самом левом углу двора, тем самым, по которым он в ту роковую январскую ночь, ничего не подозревая, выходил из кинотеатра «Новости дня» после последнего сеанса.
Перед ним была дверь. Запертая или незапертая?.. Тогда, в январе, она была выходом из кинотеатра… Что за нею скрывается сейчас?.. Удается ли ему ее открыть?.. И если даже удастся, то есть ли где-нибудь за нею выход на Тверской бульвар?..
Все это пронеслось у него в голове за какую-то ничтожную долю секунды.
Преследователи уже снова были совсем близко… Уже на расстоянии протянутой руки… Уже кто-то схватил его за левую руку…
Он выдернул ее, обеими руками вцепился в дверную скобу, чтобы рвануть ее на себя…
И тут у него подогнулись ноги, сильно закружилась голова. Он медленно повалился на бок, и пока острая боль в боку не лишила его на какое-то время сознания, он успел увидеть, что падает не на пыльный разогретый камень, а на снег. И что весь двор в снегу, а на крышах частоколы антенн, а над подъездами – электрические лампочки, горящие электрические лампочки!.. Потому что теперь, оказываетея, не ранний летний вечеру а темная, зимняя, холодная и в то же время удивительно приятная, уютная ночь. Он даже успел заметить на еебе то самое пальто и те самые туфли, в которых он был в «Новостях дня» в ночь под старый Новый год…
Откуда-то издалека донеслись (или это ему только вспомнилось) чьи-то приглушенные голоса:
– Осторожней… Теперь вы… Вот так!..
– Гражданин с папиросой, поимейте совесть! Человеку нужен свежий воздух, а вы над ним дымите, как паровоз!..
– Кровищи-то сколько вылилось!..
– Ничего! Парень, видать, здоровый, выдюжит…
– Борис Владимирович!.. Васильченко!.. Взяли, подняли!.. Осторожненько! Еще осторожней!.. Вот так!..
– Кого-то сшибло машиной, – вяло сообразил Антошин и снова потерял сознание.
Москва
1957–1964