– Боже, какая подлость! – схватилась за голову Энн, а Прауд, слушавший выступление Онли на перекрестке, неподалеку от дома, в котором он проживал, буркнул Доре:
Шел седьмой час сыроватого, прохладного вечера. Кремп был погружен в густую тревожную мглу затемнения. Только кое-где, на каком-нибудь пожарище, вдруг из-под золы засветится и вновь померкнет не совсем еще потухший уголек. Но народу на улицах было много, куда больше, чем в обычные, довоенные дни. Людям не сиделось дома, и они неторопливо похрустывали взад и вперед по тротуарам, засыпанным битым стеклом.
Постепенно их глаза, привыкшие к мраку, начинали различать щемящие душу безглазые остовы зданий без крыш и потолочных перекрытий, с перекосившимися балконами, комнаты с отвалившейся передней стеной, поваленные взрывной волной ограды, висевшие на проводах фонарные столбы, обгорелые деревья. Вспоминались те, кто еще сегодня утром в этих домах жил. Люди собирались в кучки и вполголоса, словно опасаясь нарушить скорбный покой мертвецов, беседовали о том, что в эти часы объединяло всех. И если еще вчера разговоры шли о том, может или не может долететь до Кремпа шальной вражеский самолет, и почти все сходились на том, что не может, то сейчас толковали уже о том, как часто возможны налеты на маленький мирный городок, и почти все приходили к утешительному выводу, что сегодняшний налет чистая случайность и что скорее следует ожидать в дальнейшем налетов на крупные промышленные и железнодорожные центры.
Правда, находились и маловеры, высказывавшиеся в том смысле, что хорошо бы подумать насчет сооружения бомбоубежищ и что надо бы на сей счет сегодня же потолковать с «отцами города». Но таких было мало, и их дружно изобличали в паникерстве. Утешало, что шесть полигонских городов начисто сметено с лица земли и что число жертв там намного больше, чем в Кремпе.
Радиопередача из квартиры Наудуса несколько развлекла кремпцев. Было лестно сознавать, что именно из их среды вышел первый доброволец этой войны. Как-никак это честь не только для самого Наудуса, но и для всего города. Поэтому призыв Раста (его выступлением и закончилась передача) о подписке в пользу героя Онли Наудуса, у которого на иждивении трое сирот и раненая вдова брата, нашел благожелательный отклик в сердцах многих слушателей. Нашел отклик у некоторых молодых людей и призыв самого Наудуса вступать в ряды кремпского отряда добровольцев, но родители быстро успокоили их, объяснив, что с этим делом никогда не опоздаешь и что то, что вполне понятно и даже похвально для полунищего продавца из лавки Квика, совершенно не обязательно для юношей более высокого имущественного положения.
Кто-то завел разговор о бакалейщике Фрогморе, и люди развеселились, припоминая уморительные подробности его поведения. Надо вспомнить, что к этому времени во всей стране не было еще отмечено ни одного смертного случая от чумы.
Обманчивый покой раскинулся над городом. К двенадцатому часу все разошлись по домам и легли спать. Только у развалин тюрьмы копошились арестанты, оставшиеся невредимыми после утренней бомбы. Их было не так уж много. Под присмотром уцелевших надзирателей и помощника начальника тюрьмы (начальник погиб у себя в квартире) они разбирали горы кирпича и искореженных стальных перекрытий, похоронивших под собой тех, кого налет застал в тюремной часовне.
Без двадцати двенадцать Онли Наудус, не ложившийся спать, чтобы не пропустить ночную столичную радиопередачу, включил свой грошовый приемник. Ах, если бы только и Энн догадалась послушать эту передачу!
Сейчас должно было впервые зазвучать на всю Атавию его имя.
После сводки с театра военных действий, где все, оказывается, ограничивалось стычками патрулей, Онли услышал, наконец, долгожданные слова: «Высокий патриотизм простого атавского парня. Возмущенный зверствами полигонских летчиков, двадцатилетний („Почему это я вдруг стал двадцатилетним? – успел еще, подумать Онли. – Вечно что-нибудь переврут!“) юноша Фред Коннер („При чем тут какой-то Фред Коннер?!“) открыл собой славный список отважных парней, вступающих добровольцами в ряды действующей армии. Наш сотрудник посетил молодого патриота на его скромной квартире на Второй Поперечной улице. Отец Фреда, шестидесятидвухлетний Франти Коннер, лучший печник города Ахерон, заявил, улыбаясь, нашему корреспонденту: „Я страшно рад и горд, что именно мой мальчик“».
Онли не стал слушать, чем страшно горд лучший печник Ахерона. Не помня себя от бешенства, он ворвался в редакцию.
– Вы слышали?! – крикнул он Вервэйсу, которому не удалось улизнуть от него в типографию.
– Друг мой! – с чувством произнес репортер, глядя ему прямо в глаза. Три листика! Ничего не поделаешь… Этот ловкач Коннер понтировал раньше вашего… Банкомет перешел на поражение, выражаясь военным языком… За денежки, впрочем, вы не беспокойтесь. Подписку мы вам завтра же утром провернем… Почести в кремпском масштабе вам тоже обеспечены…
– А фронт?! – спросил в отчаянии Наудус и стал трясти инициативного репортера за ворот. – Как же теперь насчет фронта?
– Что ж фронт? Если человек записывается добровольцам, всегда есть риск, что ему придется и на фронт попасть, – сокрушенно ответил репортер, высвобождая из побелевших пальцев Наудуса свой ворот. При этом он мягко улыбнулся. – Извините, друг мой, но у нас газета, и я не волен распоряжаться своим временем. Особенно сейчас, когда вся страна в едином порыве объединилась вокруг нашего бравого Мэйби, ведущего нас по пути процветания и побед… Долг нашей печати в такие величественные дни состоит как раз в том, чтобы не покладая рук…
Но Онли не стал слушать, в чем состоит долг атавской печати в такие величественные дни. Он закусил губу, чтобы не расплакаться и, пошатываясь на ослабевших ногах, выбрался на темную улицу и побрел домой.
Над Кремпом медленно плыла разбухшая лимонно-желтая луна. Откуда-то доносился женский плач. Где-то надрывно выла собака, оставшаяся сегодня без хозяев. Легкий ветерок чуть слышно посвистывал в оборванных проводах, лениво раскачивал абажур в комнате на втором этаже, открытой для обозрения всем прохожим.
7
Прогнозы прекраснодушных кремпцев не оправдались: ровно в десять минут одиннадцатого над Кремпом снова появились вражеские самолеты. Как и накануне, они отбомбились до того, как с ближайших аэродромов подоспели атавские истребители, и улетели, не потеряв на сей раз ни единой машины. И снова вернулись. С перерывами бомбежка и бои над Кремпом продолжались до самого заката. Это был закат редкостной красоты, – нежный, бодрый, сияющий чистыми красками, как на пасхальной открытке, но впервые за все существование воздухоплавания он не доставил кремпцам, как и прочим атавцам угрожаемых районов, никакого удовольствия, потому что они уже научились понимать, что такие закаты обещают на завтра отличную летную погоду.
По существу говоря, если не считать пожарных, шоферов, полицейских, гробовщиков и медиков, город так в этот день и не работал. Магазины, учреждения, предприятия, закрытые с первым сигналом воздушной тревоги, так больше и не открывались до позднего вечера. Это создало немалые трудности: при любых обстоятельствах население нуждалось в продовольствии. Хорошо еще, что уцелела электростанция, хотя в нее явно целились. Хлеба все равно всем не хватило: из четырех хлебопекарен одна была превращена в груду битого кирпича. На этом выиграли бакалейщики: в ход пошли окаменелые сухари и печенье. Возник чрезвычайный спрос на ведра: в нескольких местах вышел из строя водопровод. Лавка Квика распродала весь наличный запас ведер, кувшинов, кастрюль, тазов, всего, в чем можно было носить и хранить воду, – весь запас, включая всяческую заваль. По этому поводу у хозяина Наудуса было заметно приподнятое настроение, хотя он, понятно, всячески старался это скрыть. Но сам Онли работал за прилавком без обычного вдохновения. Его мысли были на фронте, куда ему предстояло вскорости отправиться на страх полигонским агрессорам. Даже успех подписки в его пользу, которую неутомимые Раст и Довор умудрились-таки провернуть, не изменил настроения Наудуса.
Все утро он прождал в тщетной надежде, что Энн опомнится, раскается и вернется к нему хотя бы для того, чтобы скрасить последние часы его штатской жизни. Энн не пришла. Когда загудел этот богом проклятый гудок воздушной тревоги, Онли побежал на велосипедный завод, чтобы найти там Энн и вместе с нею бежать в укрытие. По дороге он вспомнил, что она работает сегодня в вечерней смене, и бросился к ней домой и успел увидеть, как она вместе с матерью и ребятишками, с Праудом за рулем укатила на машине Гроссов за город. Дора осталась с фрау Гросс у постели профессора. Они почти насильно усадили в машину Энн и Прауда. И Энн и Прауд не хотели оставлять женщин в такой тяжелой обстановке. Но нельзя было рисковать понапрасну жизнями ребят и старухи матери, а старуха решительно отказалась уезжать без дочери.
Так Энн и не заметила благородного порыва Наудуса. Онли их потом видел далеко от Кремпа, в шумном и горестном таборе беженцев, но не подошел, потому что не ожидал от этого ничего хорошего. Печальный и сосредоточенный, брел он по кишевшей народом автостраде среди людей, которым было в эти страшные часы ни до его патриотизма, ни до того, что ему предстоит в самом скором времени попасть на фронт и погибнуть за них.
Но это отнюдь не означало, что он пребывал в мраке забвения. Андреас Раст и Довор (у Пука разболелся огрызок уха, и он остался у себя в подвале) решили выжать из беды, обрушившейся на Кремп, и из нечаянного добровольчества Онли все, что только можно для собственной карьеры. Они деловито шныряли между машинами, мотоциклами, велосипедами и детскими колясками и неутомимо проводили подписку в пользу «нашего смелого согражданина Наудуса, который уже прославил наш город по всей стране». Между вторым и третьим налетами они даже умудрились провести на автостраде нечто вроде летучего митинга, на котором торжественно вручили Наудусу тысячу шестьсот два кентавра и заодно огласили список в восемнадцать молодых людей, которые, к великому горю их родителей, последовали благородному примеру Онли Наудуса. Они заставили Онли играть при этом соло на кларнете: «Ура, ура, ура, все ребята в сборе!», что произвело прекрасное впечатление на маленьких ребятишек, шнырявших в толпе, и на нашего старого знакомца Дэна Вервэйса, который был автором, режиссером и, так сказать, заведующим музыкальной частью этого патриотического спектакля-экспромта.
Добровольцы кричали «ура!», Онли дул в кларнет, размышляя, как ему теперь поступить с деньгами. Оставить у себя? Что подумает Энн. Сдать на хранение в банк? Как бы не повторилась та же история, что и с банком «Сантини и сын». Может быть, так просто взять и подойти к Энн, как ни в чем не бывало вручить ей конверт с тысячью двумястами кентавров и молча уйти? А что, если заручиться ее согласием и снова купить какие-нибудь приличные акции? На всю тысячу шестьсот…
А в это время в толпе рыскали полицейские, разыскивая арестантов, только что убежавших из тюрьмы.
Чтобы читателю стало ясно, о чем идет речь, нам придется вернуться назад на одни сутки и спуститься в тюремную часовню, и именно в ту минуту, когда ее завалило взрывом первой бомбы, упавшей на город Кремп.
Несколько мгновений в тюремной часовне царила мертвая тишина.
– Бомба! – послышался, наконец, в темноте сипловатый бас доктора Эксиса, того самого, который прилетел из Эксепта делать прививки. – Самая настоящая бомба…
– Три, – поправил его другой голос.
– Что три? – спросил отец капеллан.
– Три бомбы.
– Откуда? – закричал кто-то из дальнего угла. – Чего ты порешь? Откуда в Кремне бомбы?
– С неба, – сказал Эксис, и сразу вся часовня наполнилась гулом взбудораженных голосов; многие разразились рыданиями: по ту сторону тюремной стены у них остались в Кремпе семьи, беспомощные в такую ужасную минуту!
– Дети мои! – чтобы привлечь к себе внимание, капеллан хлопнул в ладоши. – Я не успел сообщить вам волнующую весть. Сегодня в шесть часов утра наш временный президент, исчерпав все средства для мирного урегулирования конфликта, объявил войну богопротивной и злокозненной Полигонии… Уже получены первые радостные сводки: три полигонских города, благодарение господу, сметены с лица земли и…
– …и все наши парни, не, догадавшиеся спуститься сюда, в часовню, ехидно подсказал кто-то нарочно измененным голосом.
Капеллан пропустил мимо ушей этот выпад:
– …и да вознесутся наши сердца в молитве о ниспослании скорейшей победы благочестивому атавскому оружию!
Оказывается, и в самой тяжелой обстановке можно при желании найти что-то приятное. В данном случае такая мерзость, как полнейший мрак в подвале, отрезанном обвалившимся зданием от всего мира, делала всех заживо похороненных в нам заключенных невидимками. Иди угадай, кто говорит в этой толчее!
– Не путайте бога, отец капеллан! – послышался в наступившей тишине голос Эксиса. – Полигонцы вооружены нашим же оружием. Так что как бы он вдруг не взял да не помог полигонцам.
– И, может быть, как раз та самая бомба, которая упала на нас… начал тот, который говорил насчет трех бомб.
– …и в дым уничтожила наших парней, там, над нами… – мрачно подхватил кто-то.
– Ты угадал, сынок, – сказал Эксис. – Очень может быть, что она нашего же производства.
– Эй ты, каналья! – крикнул в темноту старший надзиратель Кроккет. Послышался щелк взводимого пистолета. – Полегче с такими разговорчиками! Здесь тебе не Москва!
– Идиот! – спокойно ответил Эксис. – Здесь тебе уже и не тюрьма. Понятно? Ребята, – обратился он к заключенным, – как вы думаете, достаточно ли я ему толково разъяснил обстановку?
– Толково! Кроккет поймет, он не дурак… Мозги у него есть, у него совести не хватает, – отозвался кто-то невидимый. Все были довольны, что нашелся человек, осмелившийся обозвать идиотом самого Кроккета.
А Кроккет что-то пробурчал себе под нос.
Эксис продолжал как ни в чем не бывало:
– У кого есть спички? Или зажигалка?
Спички оказались у Обри Ангуста, зажигалки – у Кроккета и младшего надзирателя Фаула.
– Не зажигать! – крикнул Эксис, услышав шорох открываемого коробка. Беречь спички! Электричества не предвидится. Притока свежего воздуха тоже. Каждая зажженная спичка – это, кроме всего прочего, невозвратимая утечка кислорода.
– Ну тебя к дьяволу с твоим кислородом! – откликнулся высокий, срывающийся от волнения голос, который узнали все. Это говорил Ангуст, ну да, тот самый Обри Ангуст, который затеял недавнюю драку. – В таких случаях я люблю выкурить сигаретку.
– Это будет твоей последней сигареткой в жизни! Понятно? Экономить кислород! Ты тут не один.
Обри проворчал что-то насчет вонючих нахалов, но закурить все же поостерегся.
– Кто тут из вас был сапером? – обратился Эксис в темноту. – Нас, видимо, основательно завалило. На помощь извне надежд маловато. В городе сейчас и без нас забот хватает… Да бросьте вы нюни распускать! – прикрикнул он на арестантов, продолжавших вполголоса причитать насчет своих семей. Причитания прекратились. – Придется нам откапываться самим… Итак, кто здесь саперы? Не может быть, чтобы среди нас не оказалось хоть бы двух-трех саперов. Подходите прямо на мой голос. И шахтеры, и плотники, и каменщики тоже. Надо первым делом посоветоваться.
– Всем построиться у наружной стены! – скомандовал наперекор ему старший надзиратель. – Живо!
– Для семейного человека ты непростительно легкомыслен, – почти сочувственно заметил Эксис. – Положи пистолет на пол! В твоем возрасте опасно играть с такими игрушками. И все остальные надзиратели – тоже!
– Бунт?! – закричал Кроккет. – Ты забыл, где ты находишься, сукин ты сын!
– Ребята, – сказал Эксис, – кто из вас там поближе к господину старшему надзирателю, заберите-ка у него пистолет. Он еще не понял, где находится… Слушай, ты, старая тюремная крыса! Забудь, что ты в тюрьме и что мы арестанты, а ты наш начальник. Мы тут все в братской могиле, и от тебя зависит стать в ней первым покойником. Ну?!.
– Предупреждаю, – голос Кроккета взвился до фальцета, – насильственное разоружение служащего тюремного ведомства при исполнении им служебных обязанностей – это бунт! А за бунт – каторжные работы… А при отягчающих вину обстоятельствах – смертная казнь. Полагаю, Что в данном случае мы как раз имеем налицо отягчающие вину обстоятельства.
– И все же трудно отказать себе в таком удовольствии, – промолвил кто-то таким искренним тоном, что все, даже Ангуст, невольно рассмеялись. – А ну, ребята, пропустите-ка меня к Кроккету.
– Ого! – восторженно шепнул один из негров, арестованных у аптеки Бишопа, соседу по камере. – Убей меня бог, если это не Нокс! Ну, и отчаянный же пошел в последние годы негр!
– Т-с-с-с! – прошипел тот в ответ и для верности прикрыл ему рот ладонью. – Погубишь парня!
Нокс, – это действительно был он, – протолкнулся к тому месту, откуда только что слышался голос Кроккета. Билл Купер, злополучный шофер Патогена-старшего, последовал за ним. Сейчас он больше всего боялся расстаться со своим новым другом. Ему хотелось свои последние часы (он не сомневался, что им отсюда уже не выбраться) провести с этим веселым и могучим истопником.
Нокс положил на тощее плечо старшего надзирателя свою тяжелую руку боксера:
– А ну, отдай оружие.
Кроккет отдал пистолет не сопротивляясь.
– И зажигалку!
– Вас повесят! – сказал Кроккет, отдавая и зажигалку. – Только попробуйте застрелить меня, и вас всех повесят! Если с моей головы упадет хоть один волос…
Хотя обстановка меньше всего располагала к веселью, все, даже капеллан и насмерть перетрусившие надзиратели, прыснули: Кроккет был как колено лыс.
– Успокойся, солнышко! – ласково проговорил Нокс. – Если ты будешь себя хорошо вести, мы тебе в складчину соберем волос на целую шевелюру. Прикажи своим шакалам сдать оружие и зажигалки.
Зажигалки и спички Эксис спрятал в карман, а пистолеты наскоро разобрал и расшвырял детали по всему подвалу. После этого он снова обратился к бывшим саперам, шахтерам, каменщикам и плотникам, приглашая их на короткое совещание.
– И вы, Кроккет, тоже валяйте ко мне, – сказал он. – Как знаток этого малого здания вы можете пригодиться.
– Этого еще не хватало! – взъерепенился Кроккет. – Кто тут мною командует? – Но ослушаться все же не посмел и приблизился на властный голос арестанта, который так неожиданно и вместе с тем так естественно взял на себя командование заживо погребенными.
– Вами командует заключенный Кромман, сударь, – ответил Эксис.
– Нет у нас в тюрьме никакого Кроммана, – возразил Кроккет.
– В тюрьме не было, а здесь есть. Так вот, друзья, подумаем сообща, с какой стороны подступиться к этой уйме кирпича. Ошибиться мы не имеем права – воздуха не хватит. Пищи у нас нет, воды… Отец капеллан, имеется здесь в вашем хозяйстве вода?
– Вспомнил! – злорадно воскликнул Кроккет. – Никакой ты не Кромман. Ты доктор Эксис! Ты коммунист, вот кто ты! Тебя третьего дня арестовали вместе со всей красной шатией!
– У тебя отвратительный характер, Кроккет, – сказал Эксис. – И он тебя обязательно приводит к ошибкам… Ну, какие у тебя основания признавать во мне какого-то доктора Эксиса? Эй, ребята, не стесняйтесь, кто тут из вас доктор Эксис, сделайте приятное Кроккету.
– Я доктор Эксис! – неожиданно для самого себя выпалил Билл Купер.
– Нет, я!
– Я!
– Я Эксис, и папа мой был Эксис, и дедушка был Эксисом! – закричали со всех сторон.
– Видишь, как тут много Эксисов? – миролюбиво заключил Эксис. Впрочем, если именно я тебя больше устраиваю в этой роли, то рад буду полечить тебя, пусть только представится свободная минутка.
– Когда будешь ставить ему банки, Кромман, позови меня! – крикнул кто-то таким зловещим голосом, что Кроккет съежился и окончательно завял.
– И меня!
– И меня! И меня! – подхватили арестанты, стараясь в этой минутной забаве отвлечься от своего ужасающего положения. – Мы все тебе поможем ставить ему банки!
– Ладно, ребята, хватит, – сказал Эксис. – Так как же насчет воды, отец капеллан?
– Есть кран для умывания, сын мой, – отвечал капеллан. – Направо от амвона, в глубине.
– Проверим, – сказал Эксис. – Правильно, кран имеется. И вода течет… То есть, пока что течет. Стоило бы на всякий случай набрать ее про запас.
Два кувшина и ведро, извлеченное из старомодного мраморного умывальника, которым пользовался капеллан, наполнили водой и оставили в качестве неприкосновенного запаса.
– Рекомендую желающим напиться из крана, – крикнул Эксис. – Кто ее знает, долго ли еще она будет течь.
– Видит бог, я предпочел бы коньяк, – небрежно протянул Обри, не упускавший случая показать, что он настоящий мужчина. – При подобных обстоятельствах единственное достойное пойло – коньяк.
– Вам предоставляется право подождать, пока из крана потечет коньяк, сказал Эксис. – А мы, люди не столь аристократического происхождения, смиренно пососем водицы.
– А верно, Обри, – сказал ближайший друг Обри Ангуста, Тампкин, который в коротких паузах между пребыванием в тюрьмах занимался мелкими железнодорожными кражами, а когда-то давным-давно, вернувшись с войны, два года безуспешно пытался разыскать работу по своей столярной специальности, – Кромман говорит дело. Как только потечет коньяк, мы тебя пропустим без очереди.
Послышался смешок. Больше всего Обри не любил оказываться в смешном положении. Он рассердился:
– Мне надоело играть в прятки. Отдайте мне мои спички. Я хочу видеть того, кто смеет говорить мне дерзости!..
– Мама, мне страшно! – хохотнул кто-то у самого уха Обри.
– И еще я хочу быть уверен, – Обри уже совсем потерял контроль над собой, – что я не пью из крана, из которого до меня сосал воду своими толстыми губами какой-нибудь вонючий черномазый. Отдайте мне спички. Я посвечу и напьюсь.
– Бедный Обри, тебе суждено умереть от жажды! – снова прорвало Билла Купера: его словно несло на крыльях. – Я уже напился из крана, а я ужас какой губастый негр!
– И я уже сосал, и я тоже негр, и тоже страсть какой губастый!
– И я губастый!..
– И я!
– А я такой чернокожий, что меня даже не видно, вот я какой черный! – заорали вокруг в диком восторге негры и белые, молодые и старые, рецидивисты и случайно влипшие в мелкую уголовщину, и совсем невинные. Уж очень им хотелось как-нибудь отвлечься от тяжкой действительности и заодно досадить этому высокомерному-и истеричному барчуку.
– А ну вас всех к черту! – сказал Обри, у которого хватило ума правильно оценить обстановку. – В таком случае и я негр. Не подыхать же мне в самом деле от жажды… Разгоготались, как гуси на ферме!
Он встал в длиннейший хвост, выстроившийся к крану, и когда, наконец, подошла его очередь, наглотался воды впрок.
Тем временем первая партия добровольцев под руководством Эксиса уже приступила к работе. Остальные приглашались пока что отдыхать и, во всяком случае, стараться поменьше двигаться. Каждое лишнее движение влекло за собой ненужную затрату кислорода. Кислород надо было беречь.
Работы продолжались без перерыва все утро, весь день, всю ночь. Каждые два часа люди молча сменялись, молча валились на холодный цементный пол и пытались заснуть. Но заснуть удавалось лишь немногим. Остальные, ворочаясь с боку на бок, перебрасывались скупыми фразами со своими невидимыми и большей частью незнакомыми товарищами по беде. Долгие сто двадцать минут они рядом, локоть к локтю сражались с мириадами невидимых обломков, которые плотно закупорили лестничную клетку, ведшую в часовню из внутренних помещений тюрьмы.
Это была адова работа – бег вперегонки со смертью в кромешном мраке и немыслимой тесноте. Ширина входной двери была метр сорок пять сантиметров. Фронт работы шириной в полторы сотни сантиметров! И притом ровным счетом никаких орудий труда. Пробовали расчленить деревянные стойки раскладушек и действовать этими жиденькими, хрупкими планочками как рычагами, но они ломались как спички. Работали голыми руками. Нащупывали крупный обломок, раскачивали его и, кровавя пальцы, выдергивали. Те, кто стоял позади, передавал обломок следующему, как арбузы на погрузке, покуда не сваливали в дальнем углу часовни, стараясь сэкономить каждый квадратный дюйм пола. Тем временем стоявшие в первом ряду успевали выдернуть новую глыбу. Время от времени потолок пещеры, которую они таким образом выковыривали в многометровом столбе щебня, начинал со скрежетом оседать, люди, натыкаясь друг на друга, отбегали в сторону, обломки с грохотом рушились на покрытую толстым слоем пыли нижнюю площадку, перед людьми в дверях снова вырастала сплошная стена щебня, и все начиналось сначала.
За два часа такой работы еле успеешь узнать, как зовут твоих соседей справа и слева и того, первого, кто стоит позади тебя, и уже, конечно, их голоса и их имена запоминались на всю жизнь. Они узнавали, что их соседей зовут, к примеру, Рок, или Том, или Жан, или Пат, или еще как-нибудь, и они на всю жизнь запоминали, что Жак, к примеру, работяга-парень и душевный человек и держит себя, как полагается мужчине в подобном жизненном переплете, а Рок, тот мог бы быть не такой тряпкой и нюней. Но вот белый или черный эти Жак и Рок, оставалось полнейшей тайной, за исключением тех, не так уже частых, случаев, когда рядом работали старые знакомые. И не то чтобы этот вопрос не интересовал людей даже в те страшные минуты, а всегда получалось так, что если сосед чем-либо тебе понравился, то белый склонен был считать его белым, а негр – негром, и, наоборот, в соседе, оказавшемся неважным человечком, белый безоговорочно признавал негра, а негр – белого. Но проверить эти догадки не было никакой возможности, тем более что, по мере того как человек втягивался в работу, его захватывали другие, куда более насущные вопросы, и человек не замечал, как начинал обращаться к своему соседу, уже не задумываясь больше над тем, каков цвет его кожи.
Само по себе и безо всякого уговора получилось, что единственным качеством, которое стало цениться в этой огромной братской могиле, стало то, как человек относится к работе, от которой сейчас зависело спасение, общее спасение, спасение всех без различия цвета кожи и сроков заключения. Это было совершенно удивительное ощущение, и, право же, не было ничего непонятного в том, что в первую очередь и острее других оно поразило и обрадовало негров да еще с десяток, никак не более, белых вроде доктора Эксиса.
А к исходу первых суток войны до сознания заживо погребенных в часовне дошла и другая не менее поразительная истина, которую, правда, далеко не всякий осмелился бы первым проверить: в этой кромешной тьме можно было откровенно говорить все, что думаешь, не опасаясь, что легавые тотчас же возьмут тебя на заметку.
Но хотя с каждым часом эта истина становилась все яснее и бесспорней, языки по-настоящему развязались только тогда, когда Кроккет утром следующего дня глянул на светящийся циферблат своих часов и сообщил, что уже начало одиннадцатого и что, следовательно, через несколько минут будет ровно двадцать четыре часа, как их здесь засыпало.
– Отрезаны от мира… как где-нибудь на дне океана, – пожаловался кто-то. – Что теперь там, на воле за эти сутки произошло?.. Кто скажет?..
– Не удивляюсь, если наши уже разгуливают по этому вонючему Пьенэму, охотно отозвался Кроккет. – Подумать только: хватило же у такой маленькой державы нахальства ввязываться с нами в драку! Моя бы воля, я бы эту Полигонию в порошок стер!
– Сразу видно, что тебе не грозит призыв в армию, – фыркнул Нокс. Какие вы все герои воевать чужими руками!
– Сам-то ты много воевал, как же! – наугад возразил ему Кроккет.
– Представь себе, повоевал. И мне за глаза хватит этого удовольствия.
– Печально слышать такие непатриотичные речи! – кротко вздохнул Кроккет.
– Есть вещи попечальней. Подумай лучше, во что превратился Кремп.
– Если вчера бомба попала в моих, я наложу на себя руки, – всхлипнул один из тех, кого взяли у аптеки Бишопа.
– Наложи их лучше на тех, кто затеял эту гнусную бойню, – посоветовал ему кто-то.
Прислушиваясь, Кроккет напрягал память, но голос был совершенно неизвестен ему.
Но Билл узнал голос. Это говорил Форд. Билла арестовали как раз на его квартире. Неплохой человек. Толковый негр.
– Я наложу на себя руки, и все! – упрямо повторил тот, первый, негр и разрыдался.
– Когда начинается война, я первым делом думаю о том, кому она принесет барыши, – сказал Эксис.
– Я знаю, что всю прошлую войну мой отец ни дня не пробыл безработным, – запальчиво выкрикнул тот самый тщедушный паренек, который в начале церковной службы сидел рядом с Обри. – Война, – это, если хочешь знать, всеобщая занятость населения, высокая зарплата и…
– …и бомбы, – ехидно досказал Форд.
– При чем тут бомбы! Я говорю не о бомбах, а о всеобщей занятости! Когда война ведется правильно, бомбы не должны падать на атавские города.
– Но падают же!
– Я только знаю, что всю прошлую войну мой отец ни дня не пробыл без работы.
– У нас вот здесь тоже никто не остался без работы… Целые сутки выбираемся из могилы…
– Я говорю о такой работе, за которую платят деньги!
– Дурак, Кромман думал не о тебе. Он подразумевал господчиков с толстыми бумажниками, – вступил в разговор еще кто-то.
– А я думаю о себе. Ты, верно, никогда не ходил безработным…
– Ну, конечно! Я прикатил сюда прямо с заседания биржевого комитета.
Кругом раздались смешки:
– Из биржи в тюрьму не попадают…
– Из биржи прямой путь в министры…
– Интересно, засыпало ли вчера господина Перхотта?
– Простофиля, Перхотт это не человек. Перхотт это фирма.
– Вот я и думаю, засыпало ли эту фирму при вчерашней бомбежке.
– Как бы тебе не пришлось подумать об этом на электрическом стуле, изменник, агент Москвы! – не выдержал Кроккет.