Там было так же мало света, как и раньше, и прошло некоторое время, прежде чем я смогла что-то увидеть. Но тяжелые испарения, поднимавшиеся из трещины в скале, я почувствовала сразу, и они показались мне еще более удушливыми и одуряющими. Сразу же ощутила я и козлиный дух, только гораздо более сильный и едкий, чем в прошлый раз. Я не могла понять, откуда он берется. И еще там пахло дымом, будто что-то жгли. Немного погодя я различила в темноте жаровню, в которой что-то тлело, и сухонького человечка, который сидел, склонившись над нею, и вздувал уголья птичьим крылом, похожим на коршунье. Желто-серая змея проползла, извиваясь, у самой его ноги и мгновенно скрылась во мраке. Меня охватил страх, ведь я слышала толки, будто пифия, которая была до меня, умерла от укуса такой змеи, но я думала, это неправда, и в прошлый раз я не видела здесь никаких змей. Позже я узнала, что это была правда и что они постоянно жили здесь и были почитаемы как священные животные оракула, наделенные божественным разумением. Узнала я также, что в жаровне жгли древесину лавра, священного дерева бога, дым которого жрица должна вдыхать, чтобы исполниться божественного духа.
Но вот человечек поднялся, оставив свою жаровню и птичье крыло, и взглянул на меня так приветливо, что овладевший было мною страх немного отпустил меня. Его высохшее, сморщенное лицо было добродушно и ласково, и он даже улыбнулся мне. Тогда я еще не знала, что он — единственный из всех в святилище — станет мне другом, будет для меня утешением и опорой во все последующие годы, а в особенности когда судьба внезапно нанесет мне удар, как орел, налетевший из своего ущелья. В тогдашнем моем состоянии, близком к забытью, я не особо к нему присматривалась, но все же поняла, что он не походит на других, что он добр и мне желает лишь добра, хотя и должен делать положенную ему работу здесь, при оракуле. Он протянул мне чашу со свежими листьями лавра, только что сорванными в священной роще бога, чтобы я вкусила их вместе с пеплом из жаровни, ибо и это тоже должно было исполнить меня духом бога. Тогда-то старичок — прислужник оракула и улыбнулся, будто для того, чтобы мне было не так страшно, и средь всех этих ужасов улыбка его успокоила и поддержала меня. Сказать он мне, конечно, ничего не мог, никому не дозволено было говорить в священном подземелье.
Смесь, поданная мне им, была отвратительна на вкус, и то ли она на меня так подействовала, то ли сказалось измождение после поста, но я почувствовала дурноту и едва устояла на ногах. Двое жрецов оракула, которые все время за мною наблюдали, помогли мне усесться на треножник, такой высокий, что самой мне было туда не взобраться, а затем водрузили жаровню с раскаленными угольями на высокой подставке, так что она оказалась на одной высоте с моею головой и я с каждым вдохом вбирала в себя дурманящий дым. От него разъедало горло и как-то странно кружилась голова и мутилось сознание. Но сильнее всего действовали на меня испарения, поднимавшиеся из расселины, — теперь, когда я сидела прямо над нею, они просто душили меня, ядовитые и тошнотворные. Мне стало жутко, и в голове мелькнуло: ведь я от кого-то слышала, будто эта расселина простирается в глубь земли до самого царства мертвых и оттуда-то оракул и черпает свою силу, ибо лишь смерть в конечном счете знает все. Ужас объял меня, ужас перед тем, что находится подо мною и может поглотить меня, если я потеряю сознание и упаду, ужас перед царством смерти, смерти… Я чувствовала, что падаю, падаю… Но где же бог, где бог?! Его нет, он не пришел ко мне! Он не дал мне исполниться своим духом, как обещал! И вот я падаю, падаю…
С затуманенным рассудком, в полу беспамятстве, я смутно различила, как один из жрецов оракула вывел откуда-то из тьмы подземелья черного козла с диковинно огромными рогами и стал лить воду ему на голову, так мне показалось, и после этого я уже ничего не видела и не слышала…
Но вдруг все разом преобразилось. Я почувствовала удивительную легкость, свободу, не было больше ощущения смерти, была жизнь, жизнь, непередаваемое чувство радости, но столь бурной, столь огромной… Это был он! Он! Да, да, это он вселился в меня, я чувствовала это, я знала это! Он вселился в меня, он опустошил меня, обратил в ничто и наполнил всю до краев собою, своим счастьем, своим восторгом, своим ликованием. О, это было чудесно, чувствовать, как его дух, его вдохновение осеняет меня, принадлежать ему, целиком, безраздельно принадлежать богу, быть одержимой им. Проникнуться его восторгом, его счастьем, неистовым ликованием бога. Делить с богом его упоение жизнью — могло ли что быть чудесней!
Но это удивительное чувство во мне росло и росло, оно по-прежнему было радостным и ликующим, однако чересчур бурным, чересчур огромным, оно прорывало все границы, оно разрывало меня, причиняло мне боль, оно стало чудовищным, безумным — и я почувствовала, что тело мое начало извиваться в корчах, что оно корчится от боли, от муки, мечется из стороны в сторону, что мне сдавило горло и я вот-вот задохнусь, — но я не задохнулась, вместо этого из глотки у меня начали с шипением вырываться какие-то жуткие, мучительные, совершенно чужие мне звуки, губы шевелились помимо моей воли, это происходило без всякого моего участия, и я услышала крики, громкие крики, я их не понимала, понять их было просто невозможно, но испускала их я, они вылетали из моего широко раскрытого рта, хотя вовсе не были моими… это была совсем не я, я была уже совсем не я, не принадлежала себе, я принадлежала ему, только лишь ему, и это было так ужасно, о, как ужасно!
Долго ли это продолжалось, не знаю, я полностью утратила ощущение времени, пока это со мною происходило. И не помню, как я затем вышла из подземелья и что было дальше, кто мне помог, позаботился обо мне. Очнувшись в доме по соседству с храмом, где я жила все это время, я узнала, что сразу погрузилась в глубокий сон, в таком я была изнеможении. И еще, что жрецы были мною весьма довольны, что я превзошла все их ожидания как жрица оракула. Обо всем этом я услышала от старухи, у которой жила, после чего она оставила меня, чтобы я хорошенько отдыхала и набиралась сил.
Я лежала на постели в своем наряде невесты — боговой невесты. То был единственный свадебный наряд, какой довелось мне в жизни надевать. И помню, я гладила рукою непривычную мне дорогую ткань и чувствовала себя очень одиноко.
Бог? Кто он, этот бог? И где он теперь? Отчего он не здесь? Не со мною. Где же он, мой жених? Отчего он оставил меня?
Я не понимала его. Но я тосковала по нем. Нет, я совсем его не понимала, я совсем не знала, кто он, я даже еще меньше знала это теперь, после того как принадлежала ему, после того как он дал мне исполниться своим духом, своим блаженством, своим восторгом — заставив меня кричать от боли. Да, он исполнил меня страданием. И все же я тосковала по нем. По нем одном. Ведь без него не было ничего, была пустота.
Ах, если бы он пришел сюда, ко мне, из своего храма, где ему теперь, должно быть, возносят хвалы все его служители, все те, кто любит его там, любит за его блеск и великолепие. Если бы он пришел и заключил меня в объятия, просто обнял меня, как это, верно, бывает у любящих, после всего, когда все кончится. А не оставлял меня здесь совсем одну в моем наряде невесты, как будто он бросил меня, как будто мой любимый бросил меня, когда я стала ему не нужна. Когда я исполнила назначенное мне, исполнила так, что он остался мною доволен. Когда жар, и беспамятство, и одержимость были позади. Отчего он любил меня лишь тогда?! Отчего лишь тогда он был со мною?!
О, как бы я хотела тихонько отдохнуть у него на руках. Без всякого беспамятства, совсем без всякого волнения. Просто отдохнуть, покойно и счастливо.
Нет, я не хочу быть одержима богом, я хочу, чтобы он любил меня так, как любит других, чтобы он дал мне мир и покой. И больше ничего, лишь покой и мир у него в объятиях.
Или не этого я хочу? И не об этом я так тоскую?
Конечно, я тоскую об этом. Но дано ли мне будет когда-нибудь это испытать? В этом ли мое назначение, для этого ли я ему нужна?
Покой. Мир. Как могла я надеяться на это! Как могла я подумать, что найду это у него в объятиях! Как могла я искать покоя у бога!
Нет, бог, он, верно, не таков, каким он мне представлялся, каким я так горячо желала его видеть. Он, верно, и не может быть таким. Я думала, что бог — это безмятежность, отдохновение, покой. Нет, бог — это непокой, тревога, смятенность. Вот что такое бог.
Я лежала, глядя, как сгущаются сумерки в комнате. Он так надолго погрузил меня в сон, что был уже вечер, день уже кончился.
Завтра, рано поутру, едва только солнце встанет из-за гор, жених мой придет ко мне, чтобы вновь исполнить меня своим духом, своим жарким дыханием, своим блаженством, я вновь буду ему принадлежать!
Так стала я его жрицею, так началось мое долгое служение ему.
Жила я то у отца с матерью, то в этом доме при храме, у старухи, что приставлена была за мною ходить. Она всегда ухаживала за пифиями во время празднеств, частых и продолжительных, ведь служба при оракуле была столь изнурительна, что прорицательница нуждалась в уходе, чтобы как следует отдохнуть, а ночью спокойно выспаться и набраться новых сил. И старуха большую часть своей жизни по поручению жрецов несла на себе эти заботы. Она знала все обо всех пифиях, перебывавших здесь за долгие годы ее службы, и любила о них поговорить. Говорить она могла без конца. О жрецах она тоже знала все во всех подробностях: что они за люди, кто из них истинно почитает бога, а кто только притворяется, — тот, что первым водил меня в подземелье, только притворяется, сразу же узнала я от нее, однако он у них в большом почете, ибо, будучи казначеем, много сделал для святилища. Теперь его срок вскоре истекает: в этой должности они остаются лишь определенное время. Все они, жрецы, происходят из лучших дельфийских родов, а самые высокопоставленные — из знатнейших семейств, об этом она рассказывала часто и весьма обстоятельно. Похоже было, что это-то в ее глазах и делало храм достойным всеобщего уважения и славы. А о славе его она пеклась ревниво, святилище и все, что до него касалось, было дорого ее сердцу, и она, несомненно, весьма гордилась тем, что тоже, можно сказать, состояла в служении при храме. О боге она в разговоре со мною никогда не поминала.
При том, что она питала такое почтение к высокопоставленным особам и их благородному происхождению, она никогда не отзывалась о них хорошо, даже о них. Она вообще ни о ком не отзывалась с одобрением или похвалою, зато остро подмечала все человеческие недостатки. Представление, которое у меня, тогда молодой и неопытной, складывалось о мире по ее рассказам, было извращенным и ложным, я это чувствовала, но в ее словах, как я сама видела, было и много правды, и это запутывало меня, сбивало с толку. Я не раз думала, что эта женщина, к которой я впоследствии прониклась ненавистью и глубоким презрением, она, пожалуй, больше всех других повлияла на мое суждение о людях, внесла в него много горечи и несправедливости. Несмотря на мое отвращение к ней, несмотря на уверенность в том, что она судит превратно, ее влияние, конечно, сказалось на мне. А напоследок, раскрыв передо мною в полной мере собственную подлость, она еще более укрепила меня в убеждении, будто ее понятие о человеческой природе, в действительности превратное, было правильно. Вот так черпаем мы познания, принимаемые нами за истину, у тех, кому мы, по сути дела, менее всего доверяем, так мы, сами того не сознавая, руководимся в жизни тем, что нам более всего отвратительно.
Мне ведь и самой привелось узнать немало человеческой злобы — в добавление ко всему, о чем я наслышалась от нее. Но, сидя здесь столько лет в моем одиночестве и раздумывая о пережитом, я, несмотря на постигшую меня участь, часто задавала себе вопрос: а так ли уж люди злы? Не ввела ли меня в заблуждение собственная горькая судьба, определившая мой приговор им? Не знаю, я ведь не встречаю больше людей. Но такие мысли приходили мне в моем одиночестве.
Но главное, что заставило меня поддаться ее влиянию, — это, конечно, то, что в рассказах ее было так много правды. Правду говорила она обо всех бесстыдствах, которые творились в священном городе, о распущенности нравов, которая сопутствовала большим празднествам, когда в Дельфы прибывало столько мужчин со всех концов света — они искали случайных женщин, и девушки из бедных семей, да и не только из бедных, к слову сказать, выручали их при посредстве постоялых дворов; во всем городе, по словам старухи, не много нашлось бы целомудренных девушек — потому-то, верно, меня и взяли в пифии, добавила она совершенно неожиданно, без всякого перехода и без продолжения, заставив меня сильно покраснеть и смешаться. А что творили все эти проходимцы и мошенники, которых притягивали сюда оживленные торги по праздникам, и какие темные, бесчестные делишки обделывались, можно сказать, под сенью храма! Даже среди жрецов находились самые настоящие мошенники, которые за известную мзду давали тем, кто вопрошал оракул, желательный для них ответ, истолковывали изречения пифии в желательном для них смысле — хотя, признавала она, это все же был довольно редкий случай, — или же присваивали сборы на жертвоприношения, а то наживались на продаже шкур жертвенных животных и все такое прочее, каких только не было способов обмануть храм у тех, кто занимал в нем подходящую должность, и, насколько ей было известно, многие, а может, и большинство пользовались этим.
Надо сказать, это ее несносное злословие и вся та лживость и подлость, о которых она рассказывала и которым я сама, к несчастью, многажды была свидетельницей, рождали в душе моей высокие мысли о боге и любовь к нему. Окруженный такою гнилью, поднявшийся из такой трясины, он был еще более значителен, еще более достоин любви. И еще более мне необходим, я не могла не любить его. Ибо что же и любить в этом грязном мире, если не его. Ведь как сир и беззащитен человек, подобно мне, ввергнутый в этот мир, в этот отвратительный человеческий мир.
От ее злобной болтовни, от всего, что было вокруг, я искала прибежища у него, и я тосковала о нем, о моем боге, кого она никогда не поминала — я была благодарна ей за это. Тосковала о его близости, о его мрачном подземелье, где он заключит меня в объятия и исполнит своим божественным экстазом, своим неистовым блаженством, своим духом.
Своим духом? Но что это, его дух? Только ли возвышенность и величие? Высокость? Только ли это?
Если только это, если все так просто, тогда отчего мне так мучительно ему принадлежать, отчего я страдаю, кричу от боли? Отчего же тогда его любовь не есть сама доброта, само умиротворение, чего я так горячо желаю? Отчего не дарит он меня покоем, вожделенным покоем, о котором я его молю, все время молю в душе? Отчего он не только чудный, окрыляющий, но и страшный, грозный, жестокий, чудовищный, отчего в нем столько всего сразу, вместе, отчего он душит меня, сдавливая горло, и одновременно наполняет блаженством? И бросает меня, оставляя одну, когда он кажется мне особенно близок и когда я особенно в нем нуждаюсь?
Кто же он? Кто?
Я кидалась к нему в объятия, неистовая и распаленная, как и он сам, и кричала, прежде чем он приведет меня в беспамятство, опустошит меня своею чудовищной необузданностью: бог, кто ты, кто ты?! Но он никогда мне не отвечал.
Он наполнял меня собою, опустошал меня собою, но кто он — этого он мне не открывал.
И так никогда и не открыл. Я и ныне сижу и думаю о нем в моем одиночестве, думаю, кто он. Я спрашиваю и спрашиваю. Но он не дает ответа.
Да, я любила его. Любила всем сердцем. Но эта любовь не сделала меня счастливой. Это не была счастливая любовь.
Но я ведь рассказываю о старухе. Со мною она всегда была обходительна и приветлива и расточала мне неумеренные похвалы. Я — лучшая из всех пифий на памяти жрецов, будто бы говорили они ей, и среди всех, что жили у нее в доме, ни одна не идет со мною ни в какое сравнение. Она весьма презрительно отзывалась обо всех моих предшественницах, мне было мучительно и тягостно слушать, как она говорила об этих женщинах, к которым я не могла не чувствовать сострадания и близости. Кое-кого из них я иногда встречала на улицах города, особенно часто одну — тощую, странного вида женщину, которая, озираясь, кралась вдоль домов, непрестанно бормоча что-то про себя. Над нею старуха потешалась от души, со смехом говоря, что та лишилась последних остатков своего умишка, если он у нее когда-нибудь был, но я-то содрогалась от ее слов, невольно думая, что, быть может, и сама так же кончу.
Прошло немало времени, пока я поняла, что она презирала их именно за то, что они были жрицами оракула. И за многое другое, разумеется, тоже, но прежде всего за то, что они были пифиями, это уже само по себе было в ее глазах достойно презрения.
Я была поражена. Возможно ли, чтобы она так на это смотрела? Да, сомнения не было. Прямо она, конечно, ничего не говорила, но это ясно вытекало из ее слов. Я просто сказать не могу, до чего я была поражена, поняв, как она смотрит на пифий.
И когда у меня наконец открылись глаза, я увидела и другое: не она одна так об этом судит. Я начала приглядываться к окружающим, примечать, как они ко мне относятся, как ведут себя со мною, и чем дальше, тем мне становилось ясней, что догадка, на которую навели меня старухины речи, верна, что я занимаю всеми презираемое положение среди людей. Меня сторонятся, это я давно уже видела и понимала, что причина этого — робость, страх перед человеком, находящимся в столь тесных сношениях с божеством, которое, как всякому ведомо, таит в себе опасность, — страх перед человеком, который бывает одержим богом и чьи крики из потаенного подземного святилища можно иногда услышать наверху, в храме. Меня остерегаются, и этому я не удивлялась, но на меня еще и смотрят свысока, как я теперь поняла, относятся ко мне как к отверженной, стараются меня не замечать! Я всегда держалась одна, искала уединения, привычного мне с младых лет, но теперь, когда я начала приглядываться, то поняла, что никто, оказывается, и не хочет водить со мною знакомство, вообще иметь со мною дело, что я одинока поневоле, действительно, по-настоящему одинока.
Просто удивительно, до чего я была опечалена и удручена своим открытием. Хотя я сама не стремилась к знакомствам, вовсе не хотела их заводить, хотя я была словно создана для одиночества — все же это удручало меня. И когда парни на улице, завидев меня, подталкивали друг друга и шушукались, сердце мое сжималось от боли — хоть и непонятно было, чего мне так из-за этого страдать.
Что же, и они меня презирают? Едва ли они об этом думают, просто им, верно, кажется, что я не такая, как они.
Но ведь это правда. Я не такая, как они. И не такая молодая, как они.
Не такая молодая? На самом деле я была ненамного старше их. Но молодая? Я — молодая?
Они никогда со мною не заговаривали. И никто не заговаривал. Только если уж без этого было никак не обойтись.
Даже жрецы, которые не могли мною нахвалиться — а они расхваливали меня и в глаза и за глаза, — которые понимали мою ценность для оракула; и те никогда не говорили со мною ни о чем, кроме как о делах, связанных с отправлением моей службы. Я нужна была им только как пифия, служительница святилища, в остальном же я для них не существовала, и они, ни разу не сказав мне недоброго слова, а вернее, именно своим постоянным снисходительно-добрым обхождением со мною, давали понять, какая пропасть лежит между ними и этой несчастной темной девушкой, выросшей в бедной семье где-то там в долине. Меня ценили, это бесспорно, дорожили тем, что нашли хорошую пифию, чьими устами бог вещает с очевидною охотой, без промедления исполняя ее своим могучим духом, и однако же, хотя им была от меня несомненная польза и хотя я была избранница бога, они смотрели на меня, как принято было смотреть на ту, кого они используют внизу, в подземном святилище. Несчастная, впадающая в беспамятство и в бред женщина, что сидит у них на треножнике в душном боговом подземелье, вызывала лишь что-то вроде сочувственного презрения к себе — и только. Она возвещает божественные откровения, в этом сомнения нет, но истолковывают их они, лишь они умеют придавать смысл ее непонятным для всех непосвященных, путаным речам. Глубокие мысли, высшая премудрость мира, привносимые ими в ответы оракула, знаменитые ответы, которыми оракул снискал могущество и всесветную славу, не имеют ничего общего с дикими выкриками этой неученой женщины — или почти ничего. Она одержима богом, это верно, бог вещает через нее, но лишь они одни знают, какой смысл вкладывает бог в ее слова, что он хочет ими сказать, лишь они умеют проникнуть в сокровенную суть божества и раскрыть ее.
Что правда, то правда. Я была непричастна к этому, к их мудрым истолкованиям божественных откровений, мне это было непосильно, недоступно. Я не знала, что я говорила, что выкрикивала в своем беспамятстве, одержимая богом, и к тому, как они толкуют, как используют меня, я не имела никакого касательства. Я лишь предавалась богу.
Я не знала, что он мне внушал, ничего не знала о его мудрости, по сути дела, я не имела о нем никакого понятия, не знала даже, кто он. Я лишь предавалась ему. Лишь чувствовала его внутри себя. Принадлежала ему. И ничего более.
Но чтобы это было достойно презрения? То, что я предаюсь богу, исполняясь его духом? Просто непостижимо, как могло это вызывать у них такое глубокое презрение. Я ничего не понимала.
То, в чем я видела божественную милость — ведь бог выделил меня средь прочих, позвал меня, пожелал сделать своею избранницей, своею жрицей, чьими устами ему угодно вещать, — все это в их глазах было почему-то унизительно. Унизительно быть избранницей бога!
Оракул, как говорили, славится на весь мир, но та, кому бог внушает свои откровения, в кого он вселяет свой дух, — отверженная, с которой зазорно знаться, с которой никто даже слова молвить не хочет.
Это не укладывалось у меня в голове.
Старуха, у которой я жила и которая была искренна со мною, хотя и на свой особый манер, сказала мне как-то раз, мол, это для них большая удача, что они сумели залучить меня в пифии, нынче ведь очень трудно найти девушку, которая захотела бы стать пифией, самые бедные и те на это больше не соглашаются. И она дала мне понять, что, пожалуй, только таких, как мои родители, несчастных простаков, живущих отшельниками где-то там в долине, да к тому же, должно быть, людей со странностями, только их и можно было к этому склонить.
Меня охватило ужасное смятение. Нетрудно понять, как я была встревожена и подавлена и какие страшные, пугающие мысли рождались у меня в голове.
Избранница бога? А что, если я вовсе не избранница? Если я избрана не богом, а всего лишь жрецами, людьми, которые, быть может, и не верят в него? Что, если старуха говорит правду и они просто хитростью выманили меня у моих бедных темных родителей, ибо больше никого не могли к себе залучить? Что, если я вовсе не была призвана богом, выделена и избрана им?
Я-то в это поверила, и я ведь чувствовала, что дух его осеняет меня, что бог наполняет меня собою, — так мне казалось. Но так ли это было? Действительно ли, точно ли так было? Откуда мне знать. Я в самом деле чувствовала, что сливаюсь с ним в одно, чувствовала в себе его дивное великолепие, но ведь после этого я вдруг сразу оказывалась одинока, его уже не было со мною. Ведь почти все время его со мною нет, он меня бросает, и лишь безмерная пустота наполняет меня. Я тоскую по нем, но его это не трогает, я зову его, но он не отвечает. Я вопрошаю: кто ты? Но он не говорит. Ты, кого я люблю превыше всего! Но он не дает мне ответа. Он никогда не давал мне ответа.
И так было всегда, пока он опять ко мне не приходил, чтобы вновь обрушиться на меня бурею неистового жара, восторга, блаженства. Тогда я счастлива, счастливей всех на свете, тогда все обретает ясность, приходит в согласие — на короткий миг. А затем я опять низвергаюсь в пустоту. В пустоту, какой не знает никто другой, какой никто не чувствует, как я, — я, которая ему принадлежала, которая делила с богом его ликующее упоение жизнью.
Вот что происходит со мною. Вот какова моя любовь к богу. К тому, о ком я даже не знаю, кто он.
Она не приносит мне покоя, не дает уверенности ни в чем. Я никогда не могу тихо отдохнуть у него в объятиях. Жаркий восторг мне дано было вкусить, но мир, тишину — никогда. Я молю о них, но он мне их не дает.
Может ли так быть, если я избрана богом?
Я ходила и думала об этом наедине с собою, как всегда. И кому мне было поверить свои мысли, с кем разделить свою тревогу? Единственный, кто мог мне помочь, кто мог бы ответить на мои вопросы, был так далеко от меня, как никогда прежде, никогда еще не казался он мне так далек, как в те дни. Я тосковала по нем, я жаждала лишь одного — предаться моему богу, но вместе с тем я и боялась этого, впервые испытывала страх перед тем днем, когда меня вновь нарядят его невестою и поведут в его пещеру, в подземное святилище, на свидание с ним.
До этого оставалось еще довольно много времени, праздников пока не было. Но потом назначили день в промежутке между праздниками, когда оракул должен был вещать, как это иногда делалось, если ожидали откуда-нибудь пилигримов. И настало то утро, и я омылась в прозрачной воде Кастальского источника, и облачилась в наряд невесты, и поднялась вверх по священной дороге, и прошла через храм, и спустилась вниз по сумрачной лестнице, как всегда. В подземелье все было как обычно, и я с жадностью вбирала в себя тяжелый воздух, дым тлеющих лавровых угольев, едкий козлиный смрад, тошнотворные испарения из расселины под треножником — все, что могло одурманить меня, привести в исступление, бросить в его объятия. Сгорая от тоски по нем, я сидела с закрытыми глазами, ощущая во рту вкус листьев его священного дерева, и ждала, чтобы он вновь наполнил меня собою, своим живым духом, своею мучительной радостью и блаженством, чтобы он опустошил меня, не оставив ничего от моих страхов и сомнений, и все опять пришло в согласие.
Но его не было. Он не приходил. Глубоко дыша, я с силой втягивала в себя пары, и я чувствовала, что они действуют на меня, что я задыхаюсь и вот-вот потеряю сознание. Но иного действия они на меня не оказывали. Бог не осенял меня своим духом, близости его я не ощущала.
Они вывели козла, его священное животное, и оросили водою его голову — божественное вдохновение должно было сойти на меня в этот миг, именно в этот миг. Но козел лишь понурил голову к земле и, как-то странно взвизгнув, медленно побрел обратно к себе во тьму. И тогда жрец оракула решил кончить на этом, оставив надежду добиться от меня толку.
Я сидела с выкаченными глазами, с пересохшими дрожащими губами, отверстыми для крика, который так и не родился. Внутри у меня было пусто, не было ничего, такая страшная пустота, какой я никогда еще не чувствовала, хотя это чувство было мне слишком хорошо знакомо. И вокруг меня тоже было пусто, словно вообще ничего не было; когда я вытянула руку вперед, то она словно простерлась в совершенную пустоту, в бесконечное ничто. Лишь испарения из царства мертвых курились вокруг, обволакивая меня своим леденящим дыханием.
Мне помогли слезть с треножника, но, когда меня отпустили, я пошатнулась и чуть не упала. Единственный, кто заметил это, был старичок-прислужник, он бросился ко мне и успел меня поддержать. Я оперлась о притолоку и стояла, пока не оправилась от головокружения, втуне, понапрасну одолевшего меня.
Жрец оракула — тот самый, что первым водил меня в святилище, — был весьма недоволен мною, ведь теперь собравшиеся в зале для пилигримов должны были уйти ни с чем. Правда, на этот раз там собрались простые крестьяне, пришедшие за советом к оракулу со своими будничными заботами и печалями, но все же он, как служитель храма, был раздосадован тем, что я не сделала своего дела, не сумела внять внушениям бога. Резких слов он мне не говорил, но это и так было видно. Сам он в бога не верил, однако его рассердило, что я не исполнилась божественным духом, как мне положено.
Что значило его неудовольствие в сравнении с моим собственным отчаянием после случившегося, в сравнении с тою бездной, в которую я низверглась! Теперь-то я знала, что бог меня оставил. Бросил меня. Теперь я не просто сомневалась и тревожилась, я знала наверное. Я ему не угодна, он меня отвергает. И была ли я когда угодна ему? Была ли выделена им из всех, избрана им, как я воображала, — я, поверившая, что он меня зовет! Желал ли он когда сделать меня своим орудием, своею избранницей, своею жрицей?
Жрецы этого желали, да. Им нужна была бедная простодушная женщина, которую можно заставить ему служить. Сам же бог вовсе этого не желал. А когда они все же навязали ее ему, он изнасиловал ее, а потом вышвырнул вон за ненадобностью. Выказал свое презрение к этой крестьянской девушке, которую они ему подсунули и думали, что он примет ее и станет осенять своим священным духом, любить так же, как она его любит… Изнасилована и брошена, вот и все. Вот для чего я была избрана.
Призвана богом! Не звал он меня, как я только могла такое вообразить! Это я, я сама в моем тоскливом одиночестве, в моей заброшенности звала его.
Так я, охваченная отчаянием, терзала себя горькими, безнадежными раздумьями. И я бы, верно, совсем сломилась под их тяжестью, не будь старичка-прислужника. Он утешал меня и наставлял на ум, он смотрел на происшедшее более здраво, чем я. Такое иной раз случается, это неминуемо, ведь он по собственному многолетнему опыту знает, как идет служба в подземелье оракула. Со всеми пифиями это бывало, и довольно часто. И со мною тоже может иногда такое приключиться. Это отнюдь не значит, что бог оставил свою избранницу, конечно, нет. А жрец всегда при этом сердится, он ведь печется о славе оракула, что ж на это скажешь, и вдобавок ему, верно, было досадно, что такое выпало как раз на его день, когда он отправляет службу. А бог — он на меня не сердится, вовсе нет, причина была не в этом. В чем тут дело, никто объяснить не умеет, никто еще покамест не смог доискаться причины. Это тайна подземелья, которую оракул никому не раскрывает.
В тот день у него с самого начала было такое чувство, что все идет не совсем обычно, не так, как нужно. Отчего — он не мог бы сказать, но ведь он уж на это насмотрелся и всегда чутьем угадывает, если что не так. Едва он спустился тогда в подземелье, задолго до моего прихода, он тотчас это почувствовал.