Мне было очень хорошо при мысли, что сейчас я увижу Елену.
Приятно было идти по незнакомой дороге и дышать свежим сырым воздухом. Может быть, так и нужно было жить: не писать скучные картины, не читать книги, а бродить по деревенским дорогам и каждый день ночевать на новом месте.
Лес, очевидно, кончался. Стало светлее, и вдруг я услышал глухой мерный шум.
«Поезд, – подумал я, железнодорожное полотно».
Действительно, через несколько минут я уже мог видеть серые телеграфные столбы, высокую насыпь пути и маленький мостик с железными поручнями. Слева приближался поезд, выпуская из трубы волюты бурого дыма. Помня наставления рыжебородого мужика, я остановился: поезд мог быть воинским, а военные не любят, когда посторонние люди шатаются на железнодорожном полотне. Поезд – это был закованный в сталь броневик – медленно прополз мимо. Я мог рассмотреть паровоз, на котором был нарисован трехцветный круг и какие-то слова славянской вязью, два серых вагона и блиндированную платформу с огромным, задравшим ствол, орудием. Впереди паровоза легко катилась обыкновенная платформа с грудой шпал. Какой-то длинноногий человек беззаботно шагал по ней, и я видел, как он закурил папиросу.
Я подождал, пока поезд не скрылся за поворотом в редких деревьях. Некоторое время я еще слышал его грохот, потом все затихло, вероятно, поезд остановился. Тогда я решил, что можно перейти линию. Тускло блестевшие рельсы убегали в обе стороны двумя параллельными линиями и закруглялись вдали. Телеграфный столб, у которого я задержался на минутку, музыкально гудел. Только теперь я заметил с другой стороны пути маленький кирпичный домик-сторожку. Босой человек в синей рубахе стоял у насыпи и, прикрывая глаза рукою, смотрел вслед ушедшему бронепоезду. Я направился к домику, чтобы спросить о дороге.
– Здравствуйте, – сказал я.
Сторож обернулся и, не отвечая на мое приветствие, подозрительно меня осмотрел. Его серая бородка была аккуратно подстрижена, и на большом носу перевивались красные жилки, как у человека, который любит выпить.
– Скажите мне, пожалуйста, как отсюда пройти на Должаны? – спросил я.
– Чего изволите? – переспросил он.
Я повторил свою просьбу.
– Да вот по этой дороге и идите, все прямо, так и упретесь в Должаны, – показал он рукой.
Я хотел уже продолжать свой путь, но сторож махнул рукой в ту сторону, куда прошел поезд, и сказал:
– Сейчас из пушки палить будут.
– Это бронепоезд добровольцев? – спросил я.
– Ихний. «Симеон Гордый».
– Разве фронт так близко? – удивился я.
– По ту сторону полустанка уже красный броневик ходит. «Роза Люксембург» называется.
В это время за деревьями ахнул тяжелый выстрел, и многократное эхо покатилось по лесу.
– Так и есть, стреляют, – обрадовался сторож, что его предсказание исполнилось.
– Сейчас с той стороны палить будут.
Точно в подтверждение его слов вдали прогремели два выстрела.
– Видите? – хитро подмигнул он глазом, – целая баталия.
Снова загремело тяжелое орудие «Симеона Гордого». Сердце мое забилось учащенно. Мне совсем не было страшно, но меня взволновала романтическая простота этой дуэли. Противники, как две стальных черепахи, ползли навстречу друг другу, и я чувствовал зависть к этим людям, которые умеют стрелять из пушек. Мне казалось, что очень уютно сидеть за стальной броней и двигаться навстречу врагу.
Я угостил сторожа папиросой и опять подумал, что приятно встречать простых людей, курить с ними и наблюдать жизнь. Мы прислушивались к выстрелам, и орудийные громы подчеркивали своим дыханием красоту жизни. Думая о «Симеоне Гордом», я представлял себе скупого и хитрого московского князя, обнесенную тыном Москву и смутный летописный рассказ о свече. Умирая, князь плакал и просил сыновей, чтобы эта свеча не погасла. Роза Люксембург была, кажется, видной немецкой коммунисткой, но, когда я произносил ее имя, я представлял себе – слова всегда вызывали у меня посторонние ассоциации – цветок в руках женщины и какое-то крошечное германское королевство, где стоят домики, крытые черепицей. Оно напоминало мне также о легкомысленной оперетке, о пахнущем женскими духами театре и о дирижере, размахивающем руками над буйной пшеницей смычков. Его манжеты вылезают из рукавов, развеваются фалды фрака, а на сцене убогая роскошь полотняных стен колышется от театральных сквозняков.
А-ах! а-ах! – вздыхали пушки.
– Шестидюймовое орудие, – с видом знатока сказал сторож.
По всему было видно, что стрельба его очень интересовала. Он, очевидно, научился относиться к жизни, как к очень занятному представлению.
– Когда здесь в первый раз фронт проходил, – продолжал он, точно сравнивая театральные постановки, – вот это стрельба была! Аж в ушах звенело! Один снаряд вон там разорвался, за осинами. Можете посмотреть, яма аршина три глубины. Огромная сила.
– А вы не боялись, что вашу сторожку разнесут?
Вероятно, одного снаряда было бы довольно, чтобы эта кирпичная хибарка рухнула, как карточный домик.
– Казенный, – ответил он. – А если и меня заодно убьют, то невелика беда, плакать по мне некому – я вдовый, а сына на Карпатах убили в шестнадцатом году. Артиллеристом был…
– Прямым сообщением к нему и направлюсь, – печально улыбнулся он.
Выстрелы прекратились. Опять послышался глухой шум поезда. Очевидно, броневик продвигался вперед.
– Так вы говорите, в Должаны идете? – вспомнил старик о моем первом вопросе. Волнение его улеглось. Теперь он уже мог обратить на мою особу все свое внимание.
– В Должаны.
– Зачем же вы туда направляетесь, позвольте спросить? – недоумевая, опять спросил он.
– Там мои знакомые живут, – удовлетворил я его любопытство.
– Знакомые?
И неожиданно прибавил:
– Растащили мужички усадьбу-то. Ничего там теперь не осталось.
– Как ничего не осталось? – задохнулся я, – что вы говорите!
– Да так, ничего и не осталось. Кто кресельце, кто зеркало, так и разобрали все до последней нитки.
– А где же… – я не знал, как назвать Олениных, – где же дамы?
– Скрылись в неизвестном направлении, – махнул он рукой.
Это была обычная в те дни история. Сторож рассказал мне, что у Олениных во время боевых действий остановился белый разъезд. Барышни поили офицеров чаем, и об этом кто-то донес, когда разъезд удалился. Со станции явился комиссар, чтобы арестовать контрреволюционерок. Олениным удалось скрыться, но после их отъезда соседние мужики разгромили оставленное без присмотра имение. Были унесены даже рамы и двери. Куда скрылись помещицы, никто не знал.
– Что же мне теперь делать, – ухватился я за голову, – где же мне их искать? Ведь я к ним из самого Петрограда ехал, – взмолился я сторожу.
– Затрудняюсь вам это сказать, – ответил старик.
Я сел на шпалы, груды которых лежали около сторожки. На заборе висела красная рубаха, она отвлекала мои мысли от Елены. Я отвернулся, чтобы ничто не мешало мне обдумать положение. Но думать было не о чем. Мы расстались с Еленой, может быть, навсегда.
При этой мысли мир показался мне огромным. Печальная музыка наполняла его – странное смешение нежных вздохов, глухих урчаний и шума ветра. В такт этой смутной музыке стучало мое сердце, слабея, теряя желание биться.
– Да вы не убивайтесь, – сказал сторож, – говорю вам, барышни скрылись вместе со старой барыней.
– Куда же они уехали, вы не можете мне сказать? – спросил я.
– Я не знаю, я их не спрашивал.
Тогда я решил, что пойду в Должаны. Может быть, кто-нибудь мне скажет там, куда уехали помещицы.
– Прощайте, – сказал я, – я пойду.
– Прощайте, – ответил он равнодушно.
Но не успел я сделать десяти шагов, как он меня окликнул:
– Постойте, постойте-ка на минутку!
Я остановился.
– Куда же вы идете?
– В Должаны.
– Да говорю вам, там теперь нет ни души. Так вам мужики и скажут. Еще бока наломают, очень просто.
Все-таки я направился в Должаны. Так я шел среди полей. Я никогда не думал, что Россия такая пустынная страна. Слева опять тянулся березовый редкий лес. Но я уже не смотрел ни на что. Природа казалась мне чужой и враждебной. Деревья казались мне теперь нарисованными, как декорации к какой-то печальной драме, в которой Елена играла первую роль. Поля и голубоватая линия горизонта были для меня теперь только непрочным задником: подует ветер, и все закачается, рухнет, обратится в пыль.
«Вот Должаны», – подумал, увидев за деревьями красную крышу и бревенчатые строения. К ним вела березовая аллея. Оттого что березы были посажены рукой человека, у них был какой-то особенно важный и умный вид, точно они знали, для чего растут.
Небольшой деревянный дом под высокой крышей зиял дырами черных окон. Двери тоже были сняты с петель. Кругом стояла кладбищенская тишина. Ни одной телеги в сарае, ни одной курицы на дворе.
Я вошел в дом, где было холоднее, чем снаружи, и стал ходить по комнатам. Они были оклеены полосатыми обоями, кое-где споротыми с потолка до пола. На некоторых местах, где раньше висели картины и зеркала, остались более яркие прямоугольники. В одной из комнат на полу лежали черепки разбитой тарелки с узеньким золотым ободком. В другой – ворох старых бумаг в углу. Это были длинные листы из счетоводных книг с записями расходов и сельскохозяйственных продуктов. Записи были сделаны чей-то незнакомой рукой. Листы пожелтели, только вертикальные линии, которыми разграфляют конторские книги, были розовыми, как будто их напечатали вчера. Больше ничего в том доме, где жила Елена, не было. Ничего от нее не осталось.
Я кривил губы, надеясь, что потекут слезы, и что так будет легче. Но слезы не текли. Я обнимал воздух, потому что он напоминал мне о тонком теле Елены. Но воздух ускользал из моих объятий. Мир таял, как дым. Я цеплялся за этот мир руками, но он уходил от меня, как туманный и печальный сон.
Париж, 1930
БУМАЖНАЯ ЗВЕЗДА
В той комнате, где спят дети, обои – в розовых гроздьях вишен, и окно выходит на тихую улицу парижского предместья. Рано утром дети слышат сквозь сон, как за стеной грохочут грузовики. Дедушка спит в столовой на диване. Старшие уходят утром на работу и возвращаются только поздно вечером, усталые и сердитые, а дедушка уже не работает. Впрочем, у него много всяких забот: ему поручают детей, он ходит за провизией, в булочную, приготовляет чай. Детям не верится, что их дедушка, который не может ходить без палочки и, поднимаясь на четвертый этаж, долго отдыхает на каждой площадке, был когда-то военным, воевал с японцами и даже получал за храбрость кресты и медали.
В будущем году Володя и Таня поступят в школу, а пока с ними занимается иногда тетя Вареньку и терпеливо учит их читать. Кроме того, у Володи большая страсть – рисование. Когда старшие уходят в гости или в кинематограф и дети остаются одни с дедушкой, Володя тащит в столовую свои карандаши и листики бумаги, которые ему приносит со службы тетя Варенька, и садится рисовать. Дедушка шуршит газетой. Таня с напряженным вниманием следит за неопытным карандашом Володи. Он рисует кривые домики, из труб которых валит спиралями обильный дым, автомобили, на которых видны все четыре колеса, длинноносых людей с зонтиками в руках и много других вещей. Фантазия его неистощима. Дедушка косит глаза из-под очков на рисунок, над которым сопит Володя, и говорит:
– А почему же у птицы четыре лапы? Где же ты видел птиц на четырех лапах!
Но Володя не смущается. Он деловито объясняет:
– Это чтобы она могла скорее бегать, понимаешь?
– Ну-ну, – удовлетворяется объяснением дедушка и снова шуршит газетой.
Когда наступают холодные дождливые дни, в столовой начинают топить голубую «Саламандру». Печкой заведует дедушка. Кряхтя, вздыхая от воспоминаний, он растапливает печурку, и дети чаще слышат от него смутные непривычные слова: зима, снег, сугробы.
Тогда они расспрашивают его о русской зиме.
– Но откуда же падает снег, с неба?
Дедушка объясняется, как умеет. Он рассказывает детям о русской зиме, о далекой стране, где в зимнее время ездят на санях и одеваются в шубы, чтобы не замёрзнуть на трескучем морозе, когда случается, что летящая птица вдруг падает замертво на землю. От дедушки дети слышат чудесные рассказы о русских городах, погребенных под пушистыми сугробами, о бородатых веселых мужиках, с топором за поясом уходивших в лес рубить рождественские елки и потом продававшие их на городских базарах, где неожиданно вырастали целые хвойные рощи, и где похожие в своих тулупах на медведей, мужики похлопывали рукавицами на морозе, а потом долго пили чай в трактирах из чайников, на которых были нарисованы водянистые кузнецовские розы. Дедушка рассказывал им о рождественской елке, украшенной парафиновыми свечами, золотыми и серебряными орехами и апельсинами, и здесь опять было много незнакомых слов.
– А что такое хлопушка? – удивленно спрашивала Таня.
Но, кажется, самое большое впечатление на детей произвел рассказ о рождественских звездах, которые русские мальчики устраивали из разноцветной бумаги в память той звезды, что привела восточных магов в Вифлеем, к яслям Младенца. Они зажигали в этих звездах свечи и ходили с ними по сугробам в морозную ночь, когда снег хрустит под ногами и в окнах богатых людей переливаются огнями и мишурным золотом зажженные елки. Засыпая, Володя видел себя на снежных улицах этого города, где жил мальчиком дедушка, и на снегу розовые нежные тени бумажной звезды. Как это было хорошо!
Когда в доме заговорили о Святках, Володя пристал к дедушке, чтобы тот сделал ему звезду. Дедушка долго отнекивался, ссылаясь на трудность предприятия, но потом уступил и принялся за дело. Из розовой и глянцевой прозрачной бумаги, картона и проволоки он смастерил огромную звезду и водрузил ее на палке от сломанной швабры. С рогов свешивались пышные кисти из папиросной бумаги.
Володя и Таня были в восторге. Вечером, когда в комнатах еще не вспыхивало электричество, они зажигали в бумажном фонаре свечу и ходили по всей квартире под зорким наблюдением дедушки, который побаивался, чтобы дети не устроили пожара. Но это было не то. Это совсем не походило на путешествие русских мальчиков по улицам зимнего города. Володю тоже тянуло на улицу. Он всегда был большим фантазером, и Таня слепо следовала за братом во всех его проделках, но тут и она воспротивилась такому дикому плану: разве можно ходить по здешним улицам со звездой.
– Здесь это не принято, – убеждала она брата, – ажан может даже в полицию забрать.
Однажды вечером, когда дедушка ушел в булочную, и дети остались одни, Володя опять предложил Тане отправиться на улицу. Таня была на год старше брата и понимала, что она делает глупость, за которую потом придется, может быть, расплачиваться, но на нее нашел какой-то туман, и она уступила.
– Мы только немножко походим, – упрашивал ее Володя.
Они жили в глухом парижском предместье, где на оживленных в рабочие часы и безлюдных вечером улицах тянулись редкие дома, на сотни метров заборы, дровяные и угольные склады и мрачные мастерские. За углом лежал огромный пустырь, на котором собирались возводить какое-то грандиозное здание. На этом пустыре дети иногда гуляли с дедушкой, и сюда они решили отправиться со звездой. Они напялили на себя пальтишки, нахлобучили синие береты с мышиными хвостиками и кубарем скатились по лестнице мимо злющей консьержки. На улице уже было темно. Редкие прохожие с удивлением смотрели на детей, в руках которых был какой-то странный фонарь на палке, и торопились дальше. Дети завернули за угол и побежали на пустырь. Но здесь, среди штабелей каменных глыб, в жуткой тишине безлюдного места, дети поняли всю несостоятельность их фантастического предприятия. Здесь было страшно и скучно.
– Пойдем домой, – сказала Таня.
Володе стало обидно, что из его плана ничего не получилось.
– Зажжем все-таки на минутку, – предложил он. – Дай спички.
Таня протянула ему коробку спичек, которую она сжимала в руках. Волнуясь, они зажгли свечу, и розово-лиловый свет озарил их лица. Так они прошли несколько шагов, и, должно быть, нести в руках этот рогастый фонарь доставляло большое удовольствие, потому что Володя рассмеялся. Совсем как на сугробах по сырой земле за звездой тянулись розовые пугливые тени. Но странный фонарь, плывущий по пустырю, уже привлек чье-то внимание. К детям направлялась какая-то черная фигура.
– Это что за демонстрация, – сказал человек по-французски.
У детей душа ушла в пятки. Незнакомец, пьяный как сапожник, сделал два шага вперед, шаг назад, покачался, балансируя руками, на одной ноге и весело захохотал. Таня вскрикнула. Они побежали прочь с пустыря. Сердца их бились и стучали, как молотки. Воздух свистел в ушах. Свеча погасла, но звезду Володя из рук не выпустил.
Они повернули за угол и продолжали бежать. Погони никакой не было. Они остановились.
– Вот дурак, – сказал Володя и опять засмеялся.
Таня тоже рассмеялась. Вдруг им стало весело от этого неожиданного приключения. Они вспомнили, как беспомощно покачивался на одной ноге пьяный человек, размахивая руками. Но веселое настроение исчезло как дым, когда они сообразили, что попали не на ту улицу. Еще раз они завернули за угол и поняли, что заблудились – перед ними открылась темная, совсем незнакомая улица. На другом тротуаре прошла компания рабочих, но после приключения на пустыре дети побоялись подойти к этим людям. Они повернули назад и остановились под фонарем, не зная, что делать. Прохожих больше не было – все уважающие себя люди в этот час сидят за столом. Только вдали прогремел нагруженный железом грузовик.
– Что же теперь делать? – плаксиво спросила Таня.
Володя ничего не отвечал.
Таня заплакала.
– Это все ты виноват, дурак!
Володя недовольно сопел, приготовляясь тоже заплакать, но в это время из-за угла появился автомобиль, осветил печальную группу и плавно остановился у фонаря.
– Скажи ему, чтобы он нас отвез домой, – сказала Таня.
Шофер с любопытством осматривал их из машины.
– Так вы русские? – спросил он тоже по-русски, – что вы тут делаете?
– Мы заблудились, – ответила Таня тоненьким голоском.
– Отвезите нас домой, вам дедушка заплатит.
– Да никак вы со звездой! – изумился шофер.
Он выскочил из машины и подошел к детям, которые со страхом и надеждой смотрели на него, как маленькие зверьки.
– Со звездой! – продолжал изумляться шофер. – Что за история? Откуда у вас звезда?
– Нам дедушка сделал, – всхлипывая объяснил Володя.
– Так вы заблудились. Где же вы живете?
– № 25, rue Voici, – в один голос ответили дети.
– Rue Voici, – соображал шофер, – да это в двух шагах. Садитесь в машину. Сейчас я вас доставлю домой. Ах вы разбойники этакие! Давно вы так бродите?
Впрочем, разговаривать долго было некогда. Они отправились на улицу rue Voici. Гудок весело трубил на поворотах. Дети в полном молчании и довольно мрачном настроении сидели на замшевой скамье такси. Ноги их не достигали пола. Володя держал в руках помятую звезду с поникшими кистями. Таксомотор остановился около дома № 25.
– Здесь, что ли? – спросил шофер.
– Здесь! Здесь! – радостно закричали дети.
– Ну, вылезайте.
Дети видели, что шофер еле-еле сдерживался, чтобы не рассмеяться.
– Дедушка вам заплатит, – повторила Таня.
– Не в этом дело, – сказал шофер, – а просто я хочу вас сдать из рук в руки. Пойдемте.
С замирающим сердцем дети стали подниматься по лестнице.
– Вот влипли в историю!
Мать смеялась сквозь слезы. Дома уже поднялся переполох. Тетя Варенька бегала к Андреевым, спросить, не у них ли дети. Уже собирались послать в полицию. Шофер рассказал, как он нашел горе-путешественников.
– Мы хотели со звездой ходить, как в России, – объяснял Володя и ревел белугой.
– Ах, чудаки, чудаки, – качал головой дедушка.
Мать смотрела на шофера, как на избавителя, и оставляла его обедать…
Все это случилось в прошлом году. Теперь снова наступает Рождество. В больших магазинах выставлены роскошные игрушки, целые кукольные сцены, залитые электрическим светом. Парижские дети смотрят на них, открыв рты. Но о северном Рождестве больше напоминают веточки хвои, на которых лежат устрицы на углах, где стоят шумные кафе и где дымятся жаровни с горячими каштанами, тоже напоминающими о рассказах Диккенса, о немецких сказках.
В этом году у детей есть маленькая елка. Ее купил Андрей Иванович, тот самый шофер, который нашел их со звездой, а теперь полноправный дядюшка. На правах дядюшки он часто теребит Володю.
– А помнишь, как ты со звездой путешествовал по парижским улицам?
Володя конфузится. Ему стыдно за свою детскую глупость.
– Ничего, брат, – успокаивает его Андрей, – и очень хорошо сделал, что путешествовал.
Тетя Варенька улыбается.
1929
ЧЕРЕЗ УЛИЦУ
Мы пришли в Александрию на заре. Оповещая о своем прибытии туманный и еще сонный город, пароход затрубил прекрасным грудным голосом. Из медной глотки парового гудка вырывались торжественные и страстные, почти по-человечески печальные крики и мгновенно замирали. Может быть, на заре земной жизни такими голосами призывали из зарослей гигантских бамбуков своих медлительных подруг доисторические левиафаны. Когда-нибудь остынет земля, холодеющее солнце повиснет над нею огромным розовым цветком, все умрет, и только железные гиганты с металлическими сердцами будут бродить по океанам и призывать друг друга нежными голосами. Разве не могут, в конце концов, эти гениальные машины превратиться в огромные пылающие страстями сердца, как превратился комочек мускулов в бедное человеческое сердце?
Из открытого иллюминатора веяло утренним холодком. Мой сосед по каюте, мосье Конакис, веселый греческий коммивояжер, спал, повернувшись лицом к стене. В таинственных трюмах стучали машины. Я потянулся к иллюминатору и ахнул от удивления: на фоне золотой зари уже поднималась Александрия. Как на туманном футуристическом плакате, там стояли розоватые и лиловатые кубы домов, а над ними кое-где застыли кроны пальм, впервые увиденных пальм. Все это было так необычно, так чудесно, что я вслух сказал:
– Пальмы! Пальмы!
Было в этом пейзаже что-то райское, что-то виденное в детских снах или в позабытой детской книге на картинках, какими иллюстрировались Притчи о Добром Самаритянине и Блудном Сыне. Но сосед продолжал похрапывать, и его полосатые жалкие красно-черные носки напомнили мне, что мы находимся на земле, где все просто и обыкновенно, где странствуют ловкие и юркие коммивояжеры, и бывают всякие затруднения с портовыми властями. Я наскоро оделся, захватил свой чемодан и бросился наверх.
В эту минуту я особенно почувствовал, что волей судьбы я стал бродягой, у которого ничего нет за душой, но которого каждый день ждут всякие неожиданности. Теперь я новыми глазами смотрел на мир, известный раньше только по книгам. Открывалась новая жизнь, необычная и неверная.
В коридорах, по которым я пробирался на верхнюю палубу, сломя голову бегали матросы. Большинство пассажиров было уже наверху. Я тоже поднялся по обитой медью пароходной лесенке, и меня поразила необыкновенная свежесть и чистота воздуха. Прошло всего несколько минут с тех пор, как я покинул каюту, но за эти минуты береговой пейзаж изменился, как будто пароход успел сделать десятки миль. Над зеленоватой водой носились чайки. Сквозь белые кружащиеся стаи я увидел на берегу город, о котором мечтал всю жизнь. Он уже не казался теперь райским видением: я мог видеть молы и волнорезы, десятки судов в порту, мачты парусных кораблей, лениво дымящиеся трубы пароходов и стройный, но скучный маяк. Но воздух был чист, как в раю, и его не могли замутить несколько жалких кочегарных топок.
Пароход опять затрубил, и навстречу нам из порта вылетел портовый катер. Офицеры в своих романтичных белых костюмах стояли на мостике. Среди пассажиров, придерживая шляпу обеими руками, стояла та молоденькая мисс, которую я заметил накануне. Ветер трепал ее белую юбку, и молодая барышня улыбалась томно и стыдливо под этой нежной и ангельской лаской. Кто ждал ее в этом городе?
Потом я увидел на мутной, радужной от нефти воде апельсинные корки, танцующие пробки и бутылки, выброшенные каким-то честным и привередливым коком помидоры и весь тот мусор, что плавает в больших торговых портах. На пристанях стояли бесконечные пакгаузы, горы мешков и пирамиды бочек. Среди железной путаницы подъездных путей возвышались сложные сооружения паровых кранов и подвесных вагонеток. А на берегу меня поразила шумная грязная восточная толпа, белоснежные мундиры и выщербленные оспой бесстрастные лица полицейских и невиданные до сих пор костюмы-халаты, тюрбаны, фески и больше всего – библейские древние глаза. Оглушенный этим гамом и шумом, ослепленный солнцем и блистающей водой, я выбрался наконец из ворот таможни в город, который начинался тут же за высоким портовым забором. Здесь дребезжали пыльные трамваи, щелкали длинные бичи оборванцев извозчиков и гудели автомобили, пробивая себе дорогу в человеческой толпе; в автомобилях, развалившись, как паши, сидели тучные господа в фесках и поджарые розовые англичане. Один из пыльных трамваев повез меня на улицу Эль-Маср. Там находился пансион госпожи Михаилидис, куда меня направил ее добрый знакомый, а мой спутник по путешествию на пароходе, мосье Конакис.
Не без труда нашел я нужную мне улицу с экзотическим названием и в недоумении остановился перед домом номер двадцать два.
У ворот стоял старый араб с бельмом на глазу, в необыкновенно грязном халате и, почесывая одну босую ногу другой, смотрел на меня со спокойным любопытством.
– Здесь живет мадам Михаилидис? – спросил я его.
Араб с еще большим любопытством посмотрел на меня, но ничего не ответил.
– Мадам Михаилидис здесь живет? – повторил я.
Теперь он залопотал что-то по-арабски, и настала моя очередь смотреть на него, открыв рот.
На мое счастье в дверях показалась тучная женщина в европейском платье и с железными очками на носу. Это и были госпожа Михаилидис, владелица ночлежки на улице Эль-Маср.
– Я ищу комнату, – сказал я.
Хозяйка сложила руки на своем объемистом животе и склонила голову набок.
– Вы ищете комнату, – сказала она с таким участием, точно я искал не комнату, а нечто весьма редкое на земле.
– У вас есть недорогая комната? – спросил я, несколько удивленный ее равнодушным отношением к предмету разговора.
– У меня есть недорогая комната, как раз то, что вам нужно, желаете посмотреть? – все тем же равнодушным и печальным голосом предложила она.
Вслед за нею я стал подниматься по темной и грязной лестнице. Где-то плакал ребенок. Место было мерзкое, но мне было приятно, что какая-то почва уже есть у меня под ногами.
– Прекрасная комната, – говорила хозяйка, задыхаясь от астмы на шестиэтажной лестнице, – вы останетесь довольны.
Останавливаясь иногда на площадках, чтобы передохнуть, она рассказала мне, как тяжело жить на этом свете, как она страдает от астмы и какой уважаемый человек был ее покойный муж, который торговал двадцать лет галантереей, а потом простудился и умер.
– Вот комната, – сказала она, трогательно поддерживая рукой свое, закрытое горами жира, усталое от житейских неприятностей сердце.
Комнату никак нельзя было назвать прекрасной. Все ее убранство состояло из железной кровати, маленького столика в углу, плетеного стула и розового фарфорового кувшина, но при моих скромных средствах помещение было самым подходящим для моего жилья.
Я выглянул в окно. Дом стоял как-то боком, и внизу была видна вся улица, узкая и кривая. На другой стороне улицы возвышались такие же унылые дома, те дома, в каких везде обитает городская беднота. В окошках было развешено после стирки жалкое тряпье. В одном из окон висела клетка с неизвестной для меня зеленой птичкой – утешением какой-то бедной жизни. Откуда-то крепко пахло жареным луком, и этот назойливый пронзительный запах больше, чем пальмы, напоминал мне о востоке, о жирных блюдах и тучных женщинах. Внизу около своей тележки расхаживал бродячий торговец и предлагал какие-то товары. Никогда в жизни я не слышал таких страстных и модулирующих рулад, да еще по такому прозаическому поводу. Можно было подумать, что это не продавец орешков или помидоров, а меланхолический восточный поэт, распевающий свои газеллы под окнами любимой. Маленький ослик терпеливо ждал, когда можно будет двинуться дальше, и потом тоже заревел, восторженно и хрипло…
Так началась моя александрийская жизнь.
– Посмотрим, что будет дальше, – сказал я сам себе, укладываясь на новом месте.
Весь день я бродил по городу. От солнца и жары у меня болела голова, земля еще качалась под ногами, и в ту ночь мне снились дорожные и морские сны – кружились лиловые Циклады, качался и отплывал русский берег. Какие-то женщины в платках стояли на берегу и равнодушно смотрели на уходивший пароход, на людей, которые пускаются в далекое и неведомое странствование. И когда я проснулся, я долго не мог понять, почему я очутился в этой незнакомой комнате. Сквозь ставни пробивалось солнце. Я подошел к окну и приоткрыл ставню.
Улица была залита светом. К моему удивлению, я увидел, что в одном из окон противоположного дома молодая женщина выбивает коврик с изображением восточного города, пальм и минаретов. Чтобы не дышать пылью, она отвернула с гримаской голову, но я отлично мог видеть ее тонкое смугловатое лицо, похожее на лица тех ангелов, которых рисуют на пасхальных открытках – преувеличенно большие глаза и маленький рот, похожий на полураскрытый, запекшийся от жажды цветок. Ее ресницы были так черны и так длинны, что я через улицу видел, как они колыхались, как падали от них синеватые тени на щеки.
Вытряхнув коврик, она с любопытством заглянула вниз и скрылась в глубине комнаты.
День опять пролетел быстро. Я успел познакомиться с обитателями нашего довольно странного «пансиона».
Моя комната находилась на чердаке, в пристройке, а этажом ниже жили другие постояльцы: два итальянца, которые целыми днями играли в карты, развалившись на постелях и высоко держа над головами веера засаленных карт. Иногда игроки вступали в шумные споры, и тогда имена Мадонн и святых мешались с громом и молниями, но через минуту все успокаивалось, и приятели, как ни в чем не бывало, снова сдавали карты. В другой комнате жил со своею супругой чудак-англичанин. С утра он уходил в город и, бродя по шумным александрийским улицам, читал вслух Евангелие. Его супруга в черном до подбородка платье ходила за ним, скромно опустив глаза. Так они проповедовали Слово Божие в городе, где интересовались всем, чем угодно, но только не проповедью евангельских истин. Третья комната пустовала, в ней обвалился потолок.