– Но ведь он не карлик? Кстати, когда я был секретарем у покойного василевса Константина Мономаха, его развлекал в часы плохого настроения шут ростом в три стопы. Как вы знаете, василевс содержал тогда наложницу, родом аланку.
– Говорят, была красавица… – перебила одна из слушательниц.
– Нельзя сказать, чтобы она была очень красивой, хотя и отличалась необыкновенно выразительными глазами и очень белой кожей. Этим она и покорила Константина. И можете себе представить! Шуттоже влюбился в аланку! Однажды мы навестили с василевсом его любовницу. За нами увязался этот карлик. Воспользовавшись удобным случаем, он стал бросать на молодую женщину вкрадчивые взгляды, украдкой улыбался ей, посылал воздушные поцелуи и даже пытался коснуться ее ноги, Василевс заметил проделки шута и сказал, толкнув меня локтем: «Смотри, смотри! Оказывается, не я один влюблен в эти прекрасные глаза!»
– Я знаю, что василевс дарил тебя своим особенным вниманием, – заметил магистр Феодор, – но следует сказать, что это был весьма легкомысленный человек.
Пселл воздел руки:
– О, я плакал, видя, какие огромные суммы из государственной сокровищницы тратились на построение никому не нужных дворцов или даже на подарки потаскушкам. Ты прав, этот распутник был позором для царства ромеев.
Итал, слышавший заявление монаха, во всеуслышание произнес:
– Тем не менее это не мешало нашему знаменитому философу писать в честь Константина пышные панегирики.
Пселл вздохнул:
– У каждого человека за плечами ошибки молодости.
– Странно только, что ты всегда ошибался так, что из этого извлекал для себя немалую пользу.
Итал недолюбливал Пселла и в разговоре с ним легко раздражался или печалился. Он оглядел направо и налево присутствующих, как бы призывая их в свидетели справедливости своих слов. Впрочем, этот человек по своему отвратительному характеру вообще не мог упустить малейшего повода, чтобы не сказать кому-нибудь неприятное.
– В конце концов, ничего особенно восхваляющего я не писал о Константине, – пробовал защищаться Пселл.
Его преемник вскочил при этих словах со скамьи и стал передразнивать бывшего учителя:
– Ничего особенно восхваляющего! Что ты писал о Константине? А вот что! Царь, ты заступник бедных, покровитель добрых и гневный каратель злых. Ты ввел в государстве своими новеллами правосудие и справедливость и укрощаешь жадность сборщиков налогов. Ты не позволяешь, чтобы судьи вымогали мзду у просителей. Если бы Гесиод еще жил в наши дни, то назвал бы твое царствование золотым веком…
– Это же только риторический прием, – возопил Пселл.
Но Итал продолжал:
– Что еще ты сочинил? Всего не упомнишь. Само собою разумеется, не дышат лестью и те строки по поводу Константина, в которых ты восхваляешь василевса как оросителя пустыни. Это когда он устроил в своем саду пруд, чтобы ротозеи падали в воду…
Пселл, поглаживая край стола холеными руками, метал молнии из глаз в сторону грубияна и варвара и раздумывал, как бы покарать злоязычие. Гости предвкушали удовольствие от горячей ссоры, понимая, что за личными нападками скрываются глубокие разногласия и в оценке современности, в понимании богословских проблем, и в толковании Аристотеля и Платона. Ни для кого не было секретом, что Итал интересовался не только этими мыслителями, но даже читал Ямвлиха и Прокла. И, может быть, еще с большим удовольствием. Одним словом, диспут предстоял горячий.
И вот Пселл уже метнул первую отравленную стрелу:
– Во всяком случае, я не из тех, кто возбуждает своих слушателей против святой церкви.
Итал опять поднялся и бросил кусок мяса на тарелку. С раздувающимися ноздрями он воскликнул:
– Против святой церкви?! Может быть, приведешь пример из моих высказываний?
Хозяин кинулся к нему, простирая руки, и всячески старался умерить гнев вспыльчивого философа. Но Итал, отталкивая магистра, рвался к Пселлу.
– Нет, не скажешь ли ты, наконец, в чем же заключаются мои прегрешения против церкви? Или я назову тебя при всех обманщиком и лжецом.
Но Пселл знал, что делает:
– А разве ты не учил о переселении душ и о том, что материя безначальна и столь же вечна, как бог?
На мгновение Итал остановился, обдумывая, как лучше дать отпор противнику.
Олег спросил у Халкидония, показывая движением подбородка на спорящих:
– Чего они не поделили?
Тот, продолжая уплетать за обе щеки кусок зайчатины и находясь в превосходном настроении духа, успокоил князя:
– Не обращай на них никакого внимания. Это всего лишь спор о первоначальном веществе, из коего сотворен мир.
Олег ничего не понял, но с пренебрежением подумал, что его другу и врагу Владимиру Мономаху было бы любопытно присутствовать при таком словесном состязании, так как переяславский князь знал греческий язык и любил читать сочинения мудрецов.
Развивая нападение, Пселл добавил:
– Кто, например, учит, что мертвые восстанут из гробов не в тех телах, в каких они жили до своей смерти, а в иных…
Итал уже не мог дольше ждать:
– Совершенно верно. Мыслящая душа есть в то же время и формирующее начало. Поэтому естественно, что она образует для себя после смерти новое тело, подобное прежнему.
– Каким образом?
– С помощью присущих ей сил.
– А что ты скажешь относительно твоего утверждения, что материя вечна?
– Да, мне приходилось оспаривать догмат о сотворении мира из ничего. Однако каким образом и с какой целью? Исключительно для того, чтобы использовать это учение как оселок для проверки способности человеческого ума разрешать метафизические вопросы. Ты сам…
– Что я сам? – в свою очередь обеспокоился Пселл.
– Во всяком случае… Скажи, как, по-твоему, была обожествлена плоть Христа – по положению или по природе?
Пселл уже не знал, каким образом выбраться из этого спора, опасаясь, что Итал своими колючими, как жало пчелы, вопросами заведет его в такой лабиринт, откуда не так-то легко найти выход.
– К чему подобные прения во время приятной трапезы? – попытался он успокоить спорщика, примирительно разводя руками над столом, уставленным вкусными яствами. Знаменитый писатель хотел выиграть время, ибо колебался, что же ответить относительно обожествления плоти.
– Это не прения, а всего один вопрос, на который ты обязан дать ответ, поскольку обвиняешь меня в ужасной ереси, – не унимался ипат философов.
Пселл старался постичь, какой подвох заключен в вопросе этого диалектика, и с ужасом подумал, что ему не приходилось задумываться над определением воплощения. Потом решил, что, пожалуй, правильнее будет второе решение. Он твердо произнес:
– Конечно, по природе!
В эти минуты он лихорадочно размышлял о сущности догмата, но ему не пришло в голову подумать о том, что западня заключается в самой постановке вопроса.
– По природе? – Итал ликовал, потирая руки. – Ты изволил сказать – по природе? Не по положению?
– Не по положению, – уже с меньшей уверенностью ответил Пселл.
– Хи-хи! А я тебе скажу, почтеннейший, что обожествление земного брения совершилось и не по природе и не по положению, ибо то и другое одинаково ересь, а чудесным образом, как учит святая церковь.
Пселл покраснел до корней волос, уже давно ставших седыми, и на мгновение потерял дар речи, стыдясь, что позволил увлечь себя, подобно неразумному ребенку, в эту ловушку. Так паук протягивает паутинную сеть неосторожной мухе.
Итал хихикал в кулак.
– Вот видишь! – торжествовал он. – Каким же образом дано тебе право обвинять меня в извращении догматов, когда ты сам не имеешь о них никакого понятия?
Но вдруг Итал опустился на скамью, закрыл лицо руками и зарыдал. Сидевшие за столом услышали сквозь плач:
– О, зачем я оскорбил столь прославленного мужа и своего учителя! Горе мне, горе!
Олег толкнул локтем Халкидония и спросил:
– Почему он плачет? Спафарий махнул рукой:
– Я тебе говорю, не обращай внимания. Он плачет по поводу того, что человеческая плоть обожествлена не по природе или положению, а чудесным образом.
Олег кивнул головой.
Шестнадцатилетняя Феофания, присутствовавшая на трапезе, сидела бледная как полотно. По настоянию родителей она тоже изучала науки и даже пыталась читать творения Максима Исповедника, одного из светильников христианской церкви, после того как узнала, что некоторые не могут оторваться от этой книги. Она имела представление и о платоновских идеях, хотя ее детская голова еще кружилась на этих чудовищных высотах и дух захватывало, когда Итал преподавал ей философию. Но его выходка за сегодняшним обедом и вообще вся эта суета и крик опечалили ее. Воспользовавшись суматохой, к ней подсел Феодор Продром, молодой поэт, уже написавший стихи, о которых в Константинополе говорили в домах образованных людей, следящих за литературой. Юноша был по уши влюблен в Феофанию. Случайно очутившись за столом, он никого не видел, кроме нее, и теперь, улучив удобный момент, сказал:
– А как ты полагаешь? Материя, из которой создан мир, была от начала века или возникла в единое мгновение по воле творца?
Продром учился в школе при церкви св. Павла у Феодора из Смирны, прекрасного оратора, но болезненного человека, не присутствовавшего сегодня на обеде. Юноша хорошо знал аргументы Пселла и Итала, и он склонялся то к одному учению, то к другому. Во всяком случае, кроме влюбленности в это прелестное существо, его еще волновали грандиозные философские проблемы.
Но Феофания по-прежнему не спускала глаз с Олега. Поэт посмотрел в ту сторону и тяжело вздохнул. Как могла такая образованная девица полюбить – если верить нелепым слухам – дикого скифа, который столько же смыслит в платоновских идеях, сколько его жеребец? И даже не изъясняется по-гречески…
Он опять спросил:
– А что ты думаешь о возможности переселения душ? Девушка только пожала худенькими плечами:
– Мы не касались этого вопроса с моим учителем.
– Ах, так?
– У меня голова болит от шума, – пожаловалась она. Продром посмотрел на нее с нежностью, счастливый уже тем, что сидит рядом с нею. Он даже осмелился прикоснуться к ее голубому шуршащему платью. Но этот белокурый стихотворец, заика и далеко не красавец, имел весьма тщедушный вид, а Олег походил на орла в своей варварской рубахе с золотым шитьем вокруг шеи.
– Ты поэт? – спросила девушка Феодора.
– О, я пишу стихи. Впрочем, кому они нужны в наш век?
– Почему?
– В наш век низкопоклонства и жестокости.
– Ты преувеличиваешь, и ныне живут достойные люди.
– Но их можно перечесть по пальцам.
– Кстати, твой дядя митрополит в далекой Скифии?
– Родной мой дядя не кто иной, как русский митрополит Продром, образованный человек. Он пребывает ныне в Киеве.
Чтобы хоть чем-нибудь привлечь внимание Феофании к своей скромной особе и сгладить неприятное впечатление от своего заикания, стихотворец стал рассказывать о себе:
– Да, брат моего отца митрополит в Скифии. Я же родился в Константинополе, получил хорошее воспитание заботами моих благочестивых родителей и считаю, что стою на целую голову выше черни. Правда, язык у меня время от времени хромает, повторяя дважды тот же самый слог. Но это всего только маленький природный недостаток. Как и у Михаила Пселла. Ты заметила? Кроме того, разве повторенное два раза не становится еще более точным и даже привлекательным?
Видимо, Феофания не думала, что это так, потому что не нашла нужным хотя бы кивнуть головой. Ей было не до того.
– Ноя могу быть не менее язвительным, чем прочие люди, – настаивал Продром.
– Да? – невпопад спросила девушка и умолкла. Убедившись, что им пренебрегают, юный стихотворец, имевший глупость влюбиться в этот отпрыск аристократического рода, опечалился. Он взял со стола первую попавшуюся под руку пустую чашу и протянул ее виночерпию. И когда у него немного зашумела голова и сердце стало смелее, он шепнул соседке:
– Подари мне розу, что украшает твой хитон, и я напишу о ней стихи.
Польщенная вниманием поэта, Феофания улыбнулась и, отколов красный цветок от голубого платья, протянула розу Феодору. Однако тут же спохватилась, что этой уступкой тщеславию умаляет свою любовь к русскому архонту, и со страхом посмотрела в ту сторону, где он сидел. Увы, Олег совсем забыл о ее существовании, занятый разговором с Халкидонием и еще каким-то гостем, который, очевидно, понимал язык князя, так как беседа казалась довольно оживленной. Но скифский воин был прекрасен в эти минуты, со своими блистающими очами. Разгоряченный вином, он расстегнул ворот рубашки, из которого выступала белая шея, мощная, как у самого Ахилла.
Видя, что взоры свои Феофания обращает не на него и рассеянно слушает философские соображения, Продром оставил ее и, прижимая цветок кустам, возвратился на свое место, где сидели ученики Иоанна Итала, сыновья влиятельных царедворцев.
Когда этот пир пришел к концу и гости, шумно благодаря хозяев, встали из-за стола, Феодор поплелся домой в компании своих друзей. Вместе с ним отправились в город Николай Калликл и еще два приятеля из школы – Михаил Лизик и Стефан Скилица. Первые два имели определенную склонность к врачеванию, хотя еще им в голову не приходило, что они будут пользовать даже царей, а Стефан с увлечением предавался изучению богословия и мечтал достигнуть со временем святительского сана, как с ним и случилось впоследствии, когда патриарх назначил его митрополитом в Трапезунд. Но в те дни все четверо были просто любознательными юношами, которые еще не очень задумывались над своим материальным благополучием, а писали стихи и проводили время в горячих спорах об аристотелевском «Органоне» или идеях Платона, хотя и оглядывались по сторонам, зная, что школьное начальство не одобрит их смелые взгляды.
Друзья проходили недалеко от церкви св. Фомы и спустились к Пропонтиде, к каменной пристани, названной Вуколеонт, потому что на ней была водружена мраморная скульптура, изображавшая льва, который терзает быка. Царь зверей как бы ухватил тельца за рог, поверг его на землю и впился зубами в горло издыхающему животному, и ваятель изобразил все это с таким правдоподобием, что лев казался живым в своей ярости, а бык мычащим от ужаса и боли.
Феодор жаловался:
– Мне выпало счастье иметь дядю, который достиг высоких духовных степеней…
– Продром? Русский митрополит? – обрадовался неизвестно чему Скилица.
– Иоанн Продром, предстоятель русской церкви. Кроме того, он изящный в своих выражениях писатель. Я сам, как тебе известно, милый Стефан, изучаю риторику и философию и как будто бы не безобразен по своей внешности… И в то время, как другие забавляются перепелами или постыдной игрой в кости, я посвящаю свое время размышлениям…
– И что же? – помогал Скилица другу, который стал особенно заикаться от волнения.
– И вот образованная девица из хорошей семьи, читавшая Гомера и трагедии Эсхила, взирает как на архангела на этого усатого русского архонта, а меня отталкивает.
– Почему ты так думаешь? – попробовал утешить несчастного поэта Николай Калликл. – Ты сам сказал, что она подарила тебе розу. Поверь мне, что если девушка поступает так, то это неспроста. Не теряй надежды. Я уверен, что рано или поздно она преклонит свой слух к твоим мольбам.
Феодор вздохнул. На небе сияли звезды. С Пропонтиды веяло прохладой, и пахло морем. Поэт стал в позу, одну руку положил на грудь, а другую простер в пространство и начал сочинять вдохновенно:
Я с розой тебя сравню, Феофания,
с самой прекрасной звездой, Феофания,
на константинопольском небе…
Увы, на этом творчество Феодора Продрома иссякло. Приятели подождали некоторое время в надежде, что муза вернется к своему служителю, но он умолк. Лизик усмехнулся:
– Но этот вопрос о предвечной материи…
Скилица обернулся, чтобы проверить, не следует ли кто-нибудь за ними по пятам.
– В самом деле, неужели возможно представить себе, что был момент, когда ее не существовало? – поддержал его Калликл.
Феодор Продром, оскорбленный несправедливостью судьбы и сегодняшней любовной неудачей, стал горестно богохульствовать:
– Вы правы, друзья. Я молчал на обеде, когда вступили в спор эти знаменитые мужи. Из вполне понятной скромности. Но скажите мне по совести… Разве эллинские философы и даже иные осужденные вселенскими соборами еретики не выше и не разумнее наших епископов, что бубнят, как старушки, одно и то же и не дают себе труда осмыслить собственным разумом, данным нам природою для вящего пользования…
– Тише, тише! – останавливал друга Скилица, озирая ночную мглу. – Мне кажется, кто-то идет по набережной, не кричи, как осел.
Будущему епископу не хотелось иметь неприятности с патриархом.
Но Феодор Продром метал громы и молнии:
– Разве простой булочник или какой-нибудь неграмотный башмачник могут сравниться в раскрытии тайн мироздания с философами? Почему же требуют от нас, чтобы мы веровали так же простодушно, как и они, в догматы и чудеса? Нет! Исходя из того, что существует два рода знаний – риторика и философия – и что первая учит ораторскому искусству, между тем как вторая, не заботясь особенно о красоте речи, исследует природу сущего и ведет нас не только на небеса, но и в самые дебри материи…
– Подожди, – прикоснулся к его плечу Скилица.
Впереди блеснул огонь факела. Очевидно, то приближалась ночная стража. За спорами время прошло незаметно, и часы склонялись к полуночи. Вскоре мимо прошли трое воинов с копьями на плече, и тот из них, что держал в руке светильник, осветил встречных путников и грубо окликнул:
– Что вы тут делаете, полуношники?
– Мы спешим навестить болящую тетку, – ответил Николай Калликл, как самый представительный из школяров.
– Кто же навещает теток в такой час?
– Мы направляемся к ней в надежде, что она сегодня ночью помрет и оставит нам в наследство все свое достояние.
Услышав о такой возможности, стражи почувствовали уважение к юношам и стали выражать им всякие пожелания, может быть рассчитывая на подачку. Они даже предложили проводить друзей до того дома, в котором якобы умирала благочестивая женщина, но Калликл поблагодарил их и сказал, что в этом нет никакой нужды.
XIII
Не все дни у Олега были заполнены пирами. Иногда являлся вестник с сообщением, что русского архонта требует к себе логофет дрома. Это означало для князя и Халкидония томительные часы ожидания в приемной, среди всякого рода просителей и вызванных из отдаленных провинций чинов, пока наконец не раздавался скрипучий голос:
– Здравствуй, архонт!
Логофет стоял посреди палаты, сложив руки на животе, болезненный и тщедушный человечек, перед которым все трепетали, как робкие агнцы трепещут перед кровожадным львом.
Во время таких бесед Олегу задавались лукавые вопросы. Больше всего евнуха интересовали торговые пути богатой Руси и ее военные возможности; ему хотелось знать численность княжеских дружин и быть посвященным в отношения киевских правителей с половецкими ханами, так как в его голове не угасала надежда сделать Киев подвластным василевсу. Олег неоднократно убеждался, что у этого человека необычайная память. Логофет все помнил и ничего не забывал. Никифор был наделен ясным умом, но порой чувствовалась в его рассуждениях какая-то старческая медлительность, точно логофет понимал несоответствие своих грандиозных планов и действительности.
Во время последней встречи Никифор почему-то особенно расхваливал душевные и телесные качества Феофании Музалон, и Халкидоний подобострастно переводил его похвалы:
– Исполнена страха божия, скромна, почтительна к родителям… Еще следует отметить ее прилежание…
Олег слушал и вспоминал ангелоподобное лицо Феофании. Приличия и хорошее воспитание требовали, чтобы девушка опускала взоры, если на нее смотрит мужчина, и Феофания, едва притрагиваясь к пище, молчала во время обедов, на которых присутствовал русский архонт, но порой она не выдерживала и вскидывала на Олега сияющие любовью глаза в трепете длинных ресниц. Князь начинал горделиво разглаживать золотистые усы, поднимал одно плечо, и все видели, как под голубой рубахой с золотым оплечьем выпирала высокая грудь, крепкая, как камень. Впрочем, Феофания не возбуждала в нем страсти. Девушка была слишком бесплотной для этого любителя пышных женщин.
По предложению логофета Халкидоний советовал Олегу носить греческое одеяние, так как василевс пожаловал князю чин спафарокандидата, но пленник предпочитал скарамангиям русские рубахи и княжеское корзно. На уговоры переводчика он хмуро отвечал:
– Не привычен к длинным одеждам. Вы как попы.
Однажды Олег случайно встретил Феофанию с матерью на улице. Их сопровождала служанка, бережно неся в руках только что приобретенную вещь, может быть ароматы или курения, так как встреча состоялась недалеко от того места, где краснобородые восточные купцы продают всякого рода благовония. Дородная супруга магистра, нарумяненная, но в приличном для ее возраста темном одеянии, шествовала с полным сознанием своего собственного достоинства. Говорили, что в ее жилах несколько капель царской крови. Ради ее родственной близости к Священному дворцу на ней и женился Феодор, из знатного, хотя и обедневшего, рода Музалонов, в те дни еще скромный спафарий, надеявшийся, что такой брак поможет его возвышению. Он не ошибся и благодаря домогательствам Стефаниды несколько поднялся на иерархической лестнице. Но василевсы так часто менялись на троне ромейского государства, что особенного благополучия Феодор не достиг. Слава тоже не пожелала озарить его деяния, хотя честолюбивый Музалон мечтал отличиться при взятии какого-нибудь сарацинского города или в морской битве, когда неприятельские корабли пылают, как костры, зажженные страшным греческим огнем. Увы, ему не удалось сделаться ни великим доместиком, ни друнгарием царского флота, а пришлось корпеть в дворцовых секретах на второстепенных должностях, пока, уже на склоне своих лет, он не получил, по ходатайству супруги, почетное звание магистра.
Женщины прошли мимо. Стефанида смотрела прямо перед собою и сделала вид, что не заметила архонта. Но маленькая Феофания зажгла свои очи, как два лучезарных солнца. С юной непосредственностью она оглянулась на красивого варвара и подарила его улыбкой, а вслед за нею сверкнула лукавыми глазами и служанка, может быть посвященная в девические тайны молодой своей госпожи или просто потому, что умела оценить мужскую внешность и силу.
Иногда Олег встречал магистра Феодора Музалона на ристалище. Старик неизменно приветствовал его любезной улыбкой. Этот суетливый человек еще не потерял надежды возвыситься над толпою дворцовых чинов, хотя его недолюбливали при дворе. Но магистр рассчитывал выгодно выдать замуж единственную дочь и прислушивался к тому, что говорили о планах василевса относительно русского архонта Олега, которого прочили на киевский престол. Во время бессонницы, почесываясь и вздыхая, Феодор размышлял о том, что судьба человеческая подобна игре в кости: с божьей помощью да с молитвою и, конечно, не без некоторой ловкости, можно достичь больших высот, а можно и низринуться в бездну. Поэт Продром, бродивший часто поблизости его дома в надежде увидеть Феофанию, так отзывался о магистре:
– И подумать только, что дщерь этой лисы подобна розе!
Юноша уже сочинил стихи в честь Феофании, в которых сравнивал ее с утренней зарей, голубкой и всеми цветами на земле. Но, на его беду, девушке больше нравился грубый архонт. Да и не ей одной. Иногда Олег получал записки, которые совали ему в руку тайком бойкие рабыни. Халкидоний – сначала не без любопытства, а потом со скукой – и при таких обстоятельствах выполнял роль переводчика. Иногда незнакомки назначали князю свидания. Одна из таких горожанок оказалась молоденькой женой престарелого синклитика, другая же богатой и сластолюбивой старухой, сведшей в могилу трех мужей. Олег насладился любовью юной супруги члена синклита, а ненасытную вдову, к великому ее возмущению, покинул среди ночи, разглядев ее жалкие прелести. По приказу госпожи два сильных раба даже пытались тогда побить дерзкого скифа, но, лишившись в схватке нескольких зубов, прекратили преследование.
Встречи с молодой любовницей происходили украдкой, в доме ее родственницы, трепетавшей перед гневом влиятельного вельможи, и неизвестно по какой причине вскоре прекратились. Видимо, старик стал о чем-то догадываться и увез плачущую жену в свое отдаленное имение, хотя она объясняла слезы и рыдания исключительно любовью к соседней церкви св. Фомы, где так редко бывал ее супруг, одолеваемый всякими старческими недугами.
Были у Олега и другие приключения. Но самой таинственной оказалась встреча с рыжеволосой красавицей.
Однажды князь получил записку, принесенную, по словам Борея, каким-то скопцом. Переводя ее, Халкидоний заметил:
– Похоже на то, что пишет образованная женщина. Отличный слог! Любопытно, кто бы это могла быть?
– Что там написано? – спрашивал нетерпеливый Олег.
– А вот что… Уверяет, что перси ее оценили в высших сферах мироздания, а глаза сравнивают с небесными звездами… Даже приводит известные стихи Феодора Продрома…
Олег уже предвкушал очередное приключение.
– Сейчас тебе переведу… Мол, лучше было бы ей обрабатывать сад, беседовать с гиацинтами, голодать с миртом, петь с соловьями, спать с цветущими грушевыми деревьями, чем ложиться в постель с золотым ничтожеством… Хорошие стихи! Гм… Кто бы это мог написать!
Видя, что Олег не в состоянии оценить эти изысканные поэтические выражения, он прибавил:
– Ну, и так далее…
– Что же ей надо?
Олег смотрел в корень вещей.
– Что ей надо? А вот сейчас узнаем. Просит, чтобы ты пришел ровно в полночь на площадь, где стоит столп Константина. Знаешь это место в городе?
– Знаю.
– Там ты якобы встретишь некоего человека, – разбирал письмо Халкидоний, – который и поведет тебя куда нужно. Везет же таким повесам, как ты!
Спафарию уже надоело сопровождать Олега в его любовных похождениях, проводить ночь напролет вместе со служителем в вонючей подворотне, под дождем или на холодном ветру, кутаясь в мокрый плащ с куколем и нетерпеливо ожидая, когда же наконец порозовеет восток и застучат по каменным плитам подковки зеленых княжеских сапог.
– Еще она просит, чтобы ты явился один, без сопровождающих.
Халкидоний стал раздумывать. Не ловушка ли это? Но если князю устраивали западню, то лишь по указанию из дворца. Следовательно, он не будет нести ответственность, если с Олегом случится что-нибудь. Впрочем, тогда его предупредили бы, чтобы и он способствовал… Скорее дело выглядело так, что еще одна скучающая развратница искала и жаждала телесных наслаждений.
Спафарию было страшновато отпускать архонта одного на это ночное приключение. Но Халкидоний уже имел случай убедиться, что Олег не помышляет о бегстве. Да и куда он мог бежать, не обладая для этого никакими средствами? Поэтому соглядатай в конце концов убедил самого себя, что на этот раз может со спокойной совестью отправиться к своей добродетельной, но тем не менее уже соскучившейся супруге и провести ночь под домашним кровом. А когда время приблизилось к полуночи, Олег накинул на плечи княжеское корзно, уже несколько потрепавшееся в жизненных передрягах, и поспешил на условленное место.
На улицах стояла кромешная тьма. Давно погасли светильники в лавках торговцев шелком и ароматами. Почти никого на своем пути князь не встретил в этот поздний час. Но вскоре над городскими зданиями поднялся серебряный серп луны и тускло озарил мрамор домов и аркады. Посреди обширной и безлюдной площади Константина возвышался столп красного гранита. Равноапостольный царь держал на огромной высоте блистающий крест, вознесенный над всем христианским миром. Действительно, как и было написано в любовном послании, к Олегу тотчас подошел какой-то человек. Князь заглянул ему в лицо. Нетрудно было догадаться, что он скопец. Безбородый, с куколем плаща на маленькой головке, незнакомец что-то тихо говорил, улыбаясь беззубым ртом. Но, убедившись, что его не понимают, знаками стал показывать, чтобы Олег следовал за ним. Князь кивнул головой и даже похлопал евнуха по спине, отчего тот поежился. Серебряные подковки гулко застучали о камень мостовой, и провожатый, сам в мягких башмаках из черной материи, несколько раз с видимым неудовольствием оборачивался и бросал сердитые взгляды на варварскую обувь, производившую слишком много шума.
Так они шли вдвоем некоторое время. Поскольку князь уже знал немного город, он понял, что его ведут куда-то в сторону царских садов. Догадка оправдалась. Миновав розоватую громаду Софии, евнух свернул к ограде Священного дворца. Приблизившись к стене, он подошел к малоприметной калитке, выкованной из железа и едва различимой за грудой каменных плит, привезенных сюда в предвиденье какого-то нового строительства, и, пошарив в складках длинной одежды, вынул медный ключ. Скопец переступил порог и несколько раз позвал Олега манием руки. Вдруг князь почувствовал, что находится среди черной прохлады ночного сада, и на него пахнуло ароматом цветов. Он уже знал, что этот удивительный цветок называется роза. Теперь под его ногами не звенел камень мостовой, а хрустели камушки, какими в Царьграде имеют обыкновение усыпать садовые дорожки. Старичок уверенно вел его среди деревьев, и вскоре они очутились перед молчаливым домом; Олегу пришлось подняться по мраморным ступенькам. Наверху бесшумно отворилась еще одна железная дверь. Евнух приложил палец к губам и исчез за нею. Спустя некоторое время на пороге появилась служанка, заглянула с женским любопытством в самые глаза Олегу и, взяв его пальцы горячей рукой, повела князя по темному переходу. В другом его конце находилась винтовая лесенка. Все было как во сне. Потом рабыня отворила дверцу, едва сдерживая вздохи, выражавшие, очевидно, страх служанки перед последствием того, в чем она принимает невольное участие. Она легонько втолкнула Олега в полутемную горницу…
Князь очутился в опочивальне, как об этом свидетельствовало широкое и низкое ложе под парчовым теремом на четырех столбиках. Спальня слабо озарялась единственным светильником. Но все-таки можно было рассмотреть, что на постели, заложив нагие руки за голову, лежала молодая женщина с распущенными на зеленой подушке рыжими волосами и, видимо, с большим волнением смотрела на вошедшего князя. Рядом стоял стол. На нем поблескивали две позолоченные чаши и кувшин с вином. Тут же лежали в кошнице румяные яблоки и еще какие-то плоды. Взволнованному Олегу было не до того, чтобы разглядывать все это, Он постоял немного у закрывшейся тихо двери. Но князь не отличался нерешительностью в таких случаях и, подойдя к ложу, отвел руки женщины, которыми она закрыла лицо при его приближении. Глядя на князя как на своего мучителя, красавица произнесла несколько слов по-гречески. Олег ничего не понял, но, сам не зная почему, рассмеялся. Она знаками дала понять, что нужно погасить светильник…