И не торопясь изобразил концом деревянного мерила четыре линии на пыльной площадке двора…
– Чему равна мерная сажень? Ты видел. Моему мерилу. Но если в четырехугольнике проведешь линию из одного угла в другой, то получишь косую сажень.
Мономаху впервые открывалось таинственное соотношение частей и линий в четырехугольнике. В волнении он только кивал головой.
– Еще разделим вавилон крестом… – продолжал Петр. Опять пошел в ход жезл мерила.
– Зачем тебе требуется столько различных мер? – спросил князь.
– Потому, что каждая мера соответствует тому, что мы ею измеряем. При вычитании одной сажени из другой остаток показывает нам, какую толщину следует придать стенам здания, чтобы обеспечить им прочность и чтобы они были в состоянии выдержать непомерную тяжесть сводов и купол, как бы висящий в воздухе без всякой опоры, но тоже требующий основание для своей легкости… Благодаря вавилону все это измеряется без участия человеческого ума.
Строитель, очевидно, понимал, что не так-то легко постичь все это непосвященному. Он как бы выискивал более доступный пример.
– Начертим треугольник…
На песке появилась фигура с тремя углами.
– Вот что достойно удивления. Если стороны треугольника равны мерной сажени, высота его равняется половине косой сажени, и никакая сила в мире не в состоянии изменить подобные отношения…
– Все в руке Божьей… – заметил стоявший рядом игумен, не проронивший до сих пор ни одного слова, так как ему казалось, что он в этом благочестивом деле храмостроения касается чего-то бесовского.
Мономах посмотрел внимательно на новгородского строителя. Неужели существуют вещи, изменить которые не может даже сам Бог? Действительно, что-то сатанинское было в этой улыбке зодчего, спрятанное в седой бороде.
После этого монахи приступили к выравниванию долины, на которой должен был стоять храм. Строитель ходил между ними, показывал, где надо копать, или брал в руку ком земли и растирал его между пальцами. Только на второй день начали чертить план церкви на долине и сделали так называемое очертание, в котором уже были отмечены отдельные части здания. Гита неизменно сопровождала Владимира на место строительства и с любопытством наблюдала работу каменщиков.
Петр, не выпуская из рук жезл мерила, вспоминал различные случаи строительства:
– Размеры Печерской церкви измеряли по длине золотого пояса, что подарил Феодосию варяг Шимон. Мы же будем пользоваться здесь прямой и косой саженями.
Затем наступил знаменательный час. Петр вошел на выровненную площадку и наметил восточную сторону здания. Он определил восток еще на заре, заметив, в каком месте поднимается солнце в тот день, когда решили заложить церковь.
– Теперь проведем осевую линию, – сказал он. Примерно в середине площади, предназначенной для храма, строитель начертил четырехугольник, которому наверху должен был соответствовать купол и расстояние между столбами. Петр говорил:
– Я как бы черчу на долине скинию завета. Ищу пуп ее и, водрузив там жезл, строю вокруг еще один прямоугольник. Здесь стоял ковчег завета, а тут – медная купель, наполненная водою.
Так новгородский строитель наметил на земле все части будущего здания, алтарь и корабль, ризницу и хоры, и Мономах морщил лоб, стремясь постигнуть смысл этих линий и пересечений, однако должен был признаться, что все остается для него полным тайны.
Петр пытался помочь ему:
– На начертанное надлежит смотреть не телесным оком, а умозрительным и умом постичь то, чего нельзя изобразить на песке выпуклым. Ведь все нарисованное на нем или на коже кажется как бы лежащим на земле. Начертанные мною стены не стоят отвесно, как они будут в здании, а будто бы простерты ниц…
Петр отсчитал в алтаре шесть мерных саженей на восток и шесть косых на полночь и полдень.
– Какова же толщина стен? – спросил Мономах, знавший, что искусство строителя заключается в том, чтобы определить толщину стен без излишнего расходования кирпичей.
Опять Петр давал путаные объяснения.
– Но почему ты все меришь двумя разными саженями? Ведь косая длиннее прямой? – спросила Гита и покраснела, что вмешивается в важное мужское дело.
Новгородец ответил ей ласково, любуясь чужеземной красотой княгини:
– Так учил меня великий человек, построивший Софийский собор в Новгороде. Когда я еще рос малым отроком, он объяснял мне, что всякое здание, измеренное двумя разными саженями, лишается чрезмерной сухости линий. Его стены приобретают в таком случае нечто приятное для зрения…
Увы, все это почти ускользало от понимания, но Мономах и Гита постигали науку Петра сердцем и радовались каждому кирпичу, положенному каменщиком. Церковь как бы росла из земли, задуманная высоким воображением строителя, и теперь люди могли не только предвидеть ее размеры, но и каменную красоту здания.
С тех пор прошло немало лет. Храм все так же нерушимо стоял посреди монастырской ограды, а Гиты уже не было на земле. Но Мономаху хотелось думать, что немного от ее жизни осталось в этой розовой церкви, что какая-то частица ее души продолжала существовать в безмолвном камне. Разве не выполнил строитель некоторые пожелания заказчицы, когда украшал вход в храм высеченными из мрамора украшениями ангелов? В их смутных улыбках что-то напоминало о молодой княгине.
Полюбовавшись церковью, старый князь обычно возвращался в свою избушку, чтобы полежать немного на деревянном монашеском ложе. Укрываясь овчиной, он вспомнил о другом строителе…
Епископ Ефрем первоначально жил в Мелитине и уже там отличался любовью к зодчеству. Но этот город захватили безбожные агаряне, и с тех пор Ефрем сделался бездомным скитальцем. Судьба забросила его в холодную Скифию, и некоторое время он состоял хранителем сокровищницы у князя Изяслава. Потом его посвятили в епископы. Он пришел в Переяславль и сделался советником Владимира Мономаха.
Это он украсил город многочисленными церквами и каменными зданиями.
Как многие скопцы, этот молчаливый худощавый человек с лицом, лишенным всякой растительности, и глазами, глубоко затаившими большую печаль, отличался замечательным умом и пониманием красивых вещей.
Очевидно, старый князь задремал, потому что вдруг снова увидел себя на княжеском дворе в Переяславле. Вот собор Михаила, церковь Успения с сияющей красками иконой Алимпия, вот еще одна церковь, каменные палаты и построенное по замыслу Ефрема банное здание, каких никогда еще не видели на Руси. Весь город вставал в сонном видении! Церковь Андрея вздымалась на городских воротах, другие храмы выплывали среди деревянных строений. Печально улыбаясь, потому что много претерпел в своей жизни и был изувечен по козням врагов, навстречу князю шел епископ. На нем шумела синяя шелковая мантия, в руках он держал серебряный посох…
С прибытием в Переяславль этого деятельного иерарха город наполнился стуком секир и веселыми голосами каменщиков, запахами свежесрубленного дерева, стружек, извести. Тогда и возникла на черниговской дороге гончарная слобода, где делатели кирпичей сушили их на солнце и по ним бегали псы и козы, оставляя отпечатки своих лап и копытцев на мягкой еще глине. Гита покачала головой. Но епископ Ефрем улыбнулся:
– Это не вредит кирпичной прочности.
Мономах отлично помнил, как строили из этих кирпичей банное здание. Ефрем показывал рукой на него и говорил:
– Такие бани существуют в греческих городах. Люди совершают в них омовение ради телесного и душевного здоровья.
Гита стояла рядом и смотрела то на этого странного человека, то на новое здание. Из высокой трубы поднимался белый дымок.
Потом они вошли в строение. Еще слышался издалека мягкий и тихий голос епископа:
– Здесь моющиеся снимают свои одежды…
Мономах увидел, что вдоль стен устроены широкие скамьи, чтобы люди могли раздеваться.
– За этой дверью устроена мыльня и купели для омовения…
Это вызывало удивление! Велика человеческая хитрость!
– Там топка. Оттуда в мыльню доставляется по глиняным трубам горячая вода и теплый воздух для обогревания…
Трубы проходили под полом, а дым выходил в каменную дымницу. Епископ Ефрем построил также много других зданий. Это он устроил в Переяславле больницу и дом для врачевания, куда каждый мог приходить безвозмездно лечиться и получать лекарства…
XLV
Жизнь приближалась к концу. Старый князь лежал на неудобном деревянном одре и предавался горестным размышлениям. Он представлял себе, как люди будут говорить с печалью, когда волы повезут его прах на санях в святую Софию:
«Вот последний путь Владимира Мономаха!»
В такие минуты князь находил утешение в книжном чтении. Он раскрыл лежавшую на столе книгу и прочел в ней наугад:
«Кратковременность жизни, малая продолжительность земных радостей и благоденствия нашли у пророка удачные уподобления. Ныне человек цветет телесно, утучненный от удовольствий, и сообразно со своим юным возрастом имеет на щеках свежий румянец; он бодр, ловок в движениях и неутомим в достижении богатства, а наутро вдруг становится жалким и увядает от какой-нибудь болезни или беспощадного времени. Иной обращает на себя внимание изобилием своих сокровищ, и вокруг него теснятся льстецы; если прибавить к этому еще гражданскую власть, или почести от царя, или участие в управлении, или начальствование над войсками, что дает человеку право иметь вестника, громогласно взывающего перед своим господином, чтобы люди уступали ему дорогу, или жезлоносцев, вселяющих у встречных трепет и напоминающих о том, что у этого вельможи власть схватить любого жителя, взять его под стражу или заточить в темницу, то одна мысль о подобном могуществе вызывает у нас ужас. Но разве не может приключиться с таким человеком что-нибудь неожиданное? Одна ночь в горячке, или боль в боку, или воспаление легких могут в один час похитить его из среды живущих, низвести с высокого позорища, и тогда место действия этого правителя становится опустевшим, а слава – не чем иным, как кратким сновидением…»
Сегодня Мономаху захотелось – точно он предчувствовал приближение смерти – еще раз окинуть умственным взором тот мир, который создали ему книги и беседы с мудрыми епископами.
Митрополит Никифор говорил ему неоднократно:
– Помни, что в этом мире ты только путник на временном и кратком ночлеге в далеком путешествии…
Неуверенной рукой он снова раскрыл «Шестоднев», с таким изяществом написанный болгарским экзархом Иоанном. На глаза попались случайно те строки, которые всегда с особенной силой волновали его. Здесь говорилось о тщетности геометрии и всей легкомысленной суете человеческого ума… Но в голову приходили соблазнительные мысли. Разве ум этот не постигает великие тайны и не поднимает тяжкие камни на необыкновенную высоту, когда строят городскую башню или храм? Если бы не было книг, написанных мудрецами, он многое бы не знал и бродил бы во мраке, как жалкий слепец. Теперь же ему стало известно, что в мире существует птица Феникс. Когда ей исполняется пятьсот лет, она летит в кедры ливанские и извещает о своем появлении священнослужителей города Гелиополя, затем опускается на жертвенник, украшенный плющом, и тогда огонь пожирает ее. Однако уже наутро в жертвенном пепле появляется червь, превращающийся спустя некоторое время в птенца, а из него вырастает впоследствии ширококрылая птица…
Мономах любил раскрыть так какую-нибудь книгу на том месте, где пришлось, и, прочитав несколько строк, размышлять над ними. За книжным чтением, хотя бы на короткое время отрываясь от государственных забот и хозяйственных дел, он взирал на раскрывавшееся перед его глазами мироздание, прекрасное, как некое огромное сновидение. Только книги могли дать ответ на волновавшие его вопросы.
В маленькое оконце келий вливался утренний свет, приятнее которого трудно представить себе что-либо. Мономах, лежавший поблизости от окошка, видел кусочек голубого неба и несколько цветущих яблонь. Но он знал, что за бревенчатой стенкой лежит не только монастырский огород, но и вся огромная земля, омываемая с четырех сторон океаном, в котором плавают необыкновенные рыбы и морские чудовища, как, например, киты. Рассказ о них, прочитанный в книге, поражал Мономаха своим содержанием. Исходящее из кита благовоние привлекает к нему множество мелких рыбешек, которых он и поглощает. Мореплаватели часто принимают огромное тело этого чудища за остров и погибают, расположившись на нем беззаботно, как на суше. Благоухание же кита напоминает блудницу. Из ее уст сочится мед, становящийся позднее горше желчи и страшнее обоюдоострого меча.
Много другого удивительного он узнал из книг. Существует еще одна птица, называемая селевкид, или розовый скворец, созданная для того, чтобы пожирать саранчу, потому что наделена необычайной прожорливостью. В другой раз он прочел о слонах. Эти животные спят, прислонившись к дереву, так как ноги у них не сгибаются и они не могут с удобством прилечь на траву, и когда являются охотники, то срубают дерево, слон падает и делается их легкой добычей, если на помощь к нему не приходят другие слоны.
Но не только в книгах может человек черпать познание о мире. Он сам удивлялся, видя неоднократно, как благодаря своей чрезмерно длинной шее лебедь отлично достает пищу со дна болота или как рыба, избегая бушевания северных ветров, укрывается в тихих заводях. Однако если неразумная тварь поступает так в попечении о своем благе, то что же можно сказать о человеке, наделенном разумом? И тем не менее люди часто поступают неразумно, побуждаемые гневом и жадностью. Как большая рыба пожирает малых, так и они губят своих ближних. Но бойся, безумец, возмездия. Смотри, чтобы и тебя не постиг один конец с уловленной рыбой: уда, верша или сеть!
Иногда эту ясную и стройную картину божественного плана нарушали человеческие сомнения. Так, в книге, написанной Плавателем в Индию, он прочел об эллинах, которые, не считаясь с пророками, утверждали, что земля имеет вид шара и находится в состоянии вечного вращения и как бы подвешена в воздухе. Но в таком случае это означало бы, что ноги находящихся под нами вроде как упираются в потолок и люди эти стоят вниз головой. Поистине такое представление о земле достойно смеха.
Почувствовав необоримую усталость, старый князь бережно отложил книгу и прилег на деревянной скамье, с кряхтеньем устраивая старое тело на неудобном и жестком ложе. Его незаметно охватывала дремота. Сквозь сонные туманы, наплывавшие теплой волной, мелькали знакомые лики. Печально улыбалась Гита, как будто бы звала к себе… Фома Ратиборович горделиво выставил ногу в зеленом сапоге и разглаживал пушистые усы… Хан Бельдюз молил о пощаде… Когда Мономах видел эти образы прошлого, у него рождалось желание рассказать обо всем, с чем встретился на своем жизненном пути, и у него рождалось чувство, напоминавшее зависть к тем, кто с таким искусством пишет книги. Он написал бы о Гите и даже о дочери кузнеца, потому что и черная кузница у Епископских ворот и все живущие в ней тоже входили в жизнь Русской страны. У навеса стояла девица в красном платке.
К вечеру Мономах позвал к себе боярина Фому Ратиборовича, ужинавшего с игуменом наваристой ухой из жирных ершей, и просил его послать за сыновьями. Бросив ложку на стол, воевода кликнул отроков. В одно мгновение монастырь наполнился тревожным шепотом:
– Великому князю стало плохо…
Дрожащими руками игумен облачился в пресвитерские ризы и взял на престоле золотую чашу. На ней, среди сияющих красных и зеленых самоцветов, были изображены четыре евангелиста и их знаменья: вол, овен, лев и орел. Илья Дубец и Злат, стоявшие у келий и видевшие, как проносили священный сосуд, вспомнили, как они добывали его в Каффе. Опять на кривых уличках запахло кожей и вонючими мехами, рыбным чадом харчевен… Блеснуло зеленоватое море…
Продавец, поворачивая потир, говорил:
– Эта золотая чаша стояла на престоле знаменитого константинопольского храма…
Какой путь проделала она, прежде чем попасть в этот тихий монастырь! Константинополь, Амастрида, Армения, Каффа. Может быть, еще другие города и страны… Названия их казались странными для слуха, но в памяти остался рассказ о том, как эту чашу похищали тати, утаил неправедный судья, отнимали разбойники и зарывал в землю неверный раб.
Игумен вошел в избушку, и Кунгуй затворил за ним дверцу. Великий князь исповедовался, каялся в своих грехах…
Вышедший из трапезной Фома Ратиборович, очень озабоченный и мрачный, сказал Злату:
– А тебе скакать в Переяславль. Скажешь князю и княгине, что страшимся худшего…
Старый князь умирал. Но пока Злат еще не доскакал до городских ворот, в Переяславле ничего не знали об этом. С утра кузнец Коста хлопотал над своим сокровищем. Звенели в его руках серебряные сосуды. Он лишился сна, ходил теперь черным не от кузнечной копоти, а от бессонницы и душевного волнения, размышляя днем и ночью, какой образ придать своему светильнику. Хотелось сделать эту вещь огромных и прекрасных размеров, но металла не хватало на его великолепные замыслы. Требовалось устроить так, чтобы ответвления или рога с чашечками были полыми. Однако это вызывало затруднения с литьем серебра…
Были и другие заботы. Орина ворчала:
– К чему столько бесполезного беспокойства? Вот послала тебе в руки судьба богатство – и пользуйся им в свое удовольствие. Продай сосуды боярам – и приобретешь себе дом с дымницей и все, что нужно нам, и новую кузницу построишь. Обеспечишь род наш до скончания жизни…
Чтобы не слышать упреков жены, Коста взял в руки топор и отправился в дубраву. Он решил, что надо поправить хижину ворожеи в благодарность за ее доброту и покровительство. Глядишь, и зима приблизится. Как будет тогда жить там старуха в морозные дни?
Проходя мимо огорода, он увидел Любаву. Девушка беззаботно пела свадебную песенку, помышляя о своем близком счастье:
Перун и Лада
на горе купались.
Где Перун купался,
там берег сотрясался,
где Лада купалась,
там цветы расцветали…
Коста покрутил головой, но ничего не сказал и вышел на пыльную дорогу. Сахир стоял на пороге корчмы и спросил:
– В рощу идешь?
Он подозревал – что-то произошло в кузнечной слободке, и об этом многие в корчме говорили, но толком не знал, в чем дело, а знать хотелось смертельно.
Кузнец весело ответил:
– Хочу дуб срубить.
Корчмарь не поверил и еще с большей подозрительностью смотрел ему вслед. Вчера гончар Олеша рассказывал:
– Чудные дела творятся у нас в Переяславле. Кузнец Коста не хочет коней подковывать, а богат серебром. Все-таки нашел он клад или с нечистой силой ведет знакомство. Вчера шел ночью мимо кузницы. Слышу, как будто чаши звенят. В окошечке свет. Заглянул туда, а светильник погас, и вдруг козел заблеял в хлеву. Страшно мне стало, как в черном овине. Прибежал домой…
Когда Коста пришел на знакомую поляну, он остановился как вкопанный. По-прежнему две лошадиных головы белели на шестах, но избушки не было. Вместо нее виднелась куча углей и пепла. Пожар пожрал все. Кузнец бросился вперед, чтобы посмотреть, что тут произошло. Ничего не осталось на пепелище, кроме золы и головешек. Прах был еще теплым. Значит, пожар случился в прошлую ночь. Когда сегодня пропели петухи, он выходил на двор, и ему показалось, что над рощей стоит зарево, но подумал, что мерещится ему. Куда же девалась ворожея? Коста порылся в углях секирой, но никаких человеческих костей не обнаружил. Сгорела горбунья, как сухая трава? Вовремя ушла и бродит теперь где-нибудь под дубами, лишенная крова? Или улетела вместе с дымом в свое страшное колдовское царство?
Постояв немного, кузнец срубил шесты, на которых торчали лошадиные головы, и черепа со стуком обрушились на землю. Он тогда пошел прочь с большой печалью в сердце. Дома сказал Любаве:
– Избушка в дубраве сгорела, и остался от ворожеи только прах!
Любава, услышав это, закрыла лицо руками и расплакалась. Недаром она видела сегодня во сне черную кошку. Орина же, стоявшая возле кузницы, заворчала:
– Это архангел покарал горбунью за ее шептания.
День прошел как в тумане. Под вечер Любава увидела, что по дороге, поднимая пыль, скачет Злат. Остановившись около кузницы и сдерживая взмыленного коня, он крикнул:
– Великий князь умирает…
На одно лишь мгновение улыбнувшись невесте, стоявшей у плетня, помчался в город с печальным известием.
Другие вестники мчались в Вышгород, Киев, Смоленск… Услышав о том, что отец с часу на час ожидает кончины, сыновья Мономаха поспешили к одру больного. Раньше всех явился в монастырь из расположенного поблизости Переяславля князь Ярополк и с ним молодая супруга. Из Вышгорода прискакал заплаканный Мстислав. Старый князь перевел его недавно из Новгорода в этот город, поближе к себе, чтобы иметь всегда в нем поддержку и утешение. Своей красотой старший сын напоминал мать, у него были такие же зеленые глаза, за что его любили боярыни больше, чем своих законных мужей. С Ярополком вернулся Злат и приехали многие другие отроки.
На третий день из Турова прибыл князь Вячеслав, видевший Дунай и греческие города, а из лесного Суздаля разрумянившийся от конского бега Юрий, самый молодой из сыновей. Позднее всех явились Роман из Смоленска и Андрей из Владимира, что на Волыни. У владимирского посадника женою тоже была половецкая красавица, внучка прославленного хана Тугоркана. Но она осталась во Владимире, потому что носила тогда в чреве младенца. Князь поскакал один с отроками, оглядываясь беспрестанно на высокое оконце, где женская рука махала ему голубым платком. Андрей торопился всячески, страшась, что не застанет отца в живых, потому что путь был долог. Еще длиннее дорога была для Юрия.
Но Мономах точно собрал воедино все свои силы, чтобы дождаться сыновей и благословить их. Когда Юрий, последний из приехавших, вбежал, не снимая корзна, в трапезную, куда перенесли больного, чтобы оказалось достаточно места для всех желающих проститься с великим князем, все уже были в сборе. Молодой князь увидел, что отец лежит на полу, на перине, видимо доставленной из Переяславля. У стола стоял знакомый белобородый и большеглазый врач по имени Петр, родом сириец. Он мешал деревянной ложкой какое-то снадобье в глиняном сосуде, приготовляемое для болящего. Утреннее солнце наполняло горницу через скудные оконца розоватым светом. На лавке у стены сидели в один ряд Ярополк, Мстислав, Андрей, Роман и Вячеслав.
Как только Юрий показался на пороге трапезной, Мстислав поднялся и сказал:
– Вот и ты приехал, милый брат. Теперь все мы собрались. Нет только Изяслава с нами…
Юрий улыбнулся старшему брату, но глаза его уже встретились с потухающим взором отца. Старый князь тяжко дышал, но в его мутнеющих глазах мелькнула радость, когда Юрий подошел и опустился перед ним на колени.
– Отец и господин…
Мономах немного повернул голову в его сторону.
– Я сын твой Юрий. Видишь ли ты меня? Старик чуть слышно проговорил:
– Вижу тебя, сын… И как бы свет над твоей головой… Великая тебе судьба предстоит…
– И я здесь, отец, – произнес Андрей, приехавший в монастырь, когда старый Мономах находился в забытьи, и поэтому еще не приветствовавший отца, и тоже опустился на колени у ложа.
Тогда к умирающему приблизились прочие сыновья. Отец имел достаточно сил, чтобы оглядеть их всех, и, сберегая трудное дыхание, шептал:
– Как теперь будете жить без меня?.. Страшно, что Ольговичи Владимир захватят… Тмутаракань…
Мстислав за всех ответил:
– Не страшись, отец, не распадется храмина нашего государства.
Другие сыновья утешали старца:
– Русская земля едина…
Слушая эти мужественные голоса Мономах вздохнул с облегчением. Но потом еще хотел что-то сказать:
– Бояре…
Однако у него не хватило дыхания, и он умолк. Потом прибавил, обращаясь к Юрию:
– Ты в лесах живешь… Они тебя от врагов охраняют… В глубине души старый князь знал, что хотя сыны говорят ему успокоительные слова, но не всегда относятся друг к другу с любовью, завидуя лучшим и богатым городам. Всегда могли найтись у них советники, которые из корыстолюбивых и ничтожных побуждений стремятся к власти в одном каком-нибудь захолустном городке, для того, чтобы удовлетворить свое жалкое честолюбие. Не мудрено, что книжники и певцы, черпающие поучительные примеры в прошлом, призывают к единству…
В дверь заглядывали встревоженные монахи. Один из них, молодой, с любопытствующими глазами, исполнявший в монастыре обязанности звонаря, дернул Злата за рукав и показал перстом на лари, стоявшие в трапезной у противоположной стены:
– Что в них? Серебро князя? Отрок посмотрел на него свысока.
– Ты глупец… В одном ларе князь возит с собою повсюду книги для чтения, в другом – оружие, в третьем хранятся дары, что прислал ему греческий царь.
– Дары?
– Золотой венец, хламида, драгоценный пояс, именуемый лор…
Звонарь смотрел теперь на лари с почтением. Они заключали в себе удивительные сокровища. Златтоже связывал с ними в своем представлении величие Царьграда, пышность царских дворцов и шумные ристания.
Старый монах, с пальцами в чернилах, потому что едва оставил свое летописание, стал шепотом объяснять звонарю:
– Царь воевал тогда с латынянами и персами и решил отправить посольство в Киев. Из Асии явились митрополит Эффесский Неофит и два епископа, стратиг Антиохийский, игумен Евстафий, а также многие благородные патрикии. Царь снял со своей выи крест, сделанный из того древа, на котором был распят Христос, с главы – венец и велел принести сердоликовую чашу, из которой пил, веселясь на пирах, кесарь Август. Царь снял также ожерелье, кованное из аравийского золота, и велел митрополиту наречь нашего князя Мономахом и царем всея Руси…
Монашек слушал с открытым ртом.
Стоя у двери, Злат с волнением смотрел на умирающего. Но его заслонили многочисленные князья и бояре. В этой скромной горнице с бревенчатыми стенами великая слава превращалась в прах. Ровно в полночь, окруженный сыновьями и вельможами, побеседовав с ними перед смертью, Владимир Мономах, сын Всеволода, внук великого Ярослава, испустил дух. Зажегши свечи, монахи запели положенный псалом, и тогда трапезная наполнилась рыданием. На монастырской колокольнице звонарь ударил в медный колокол, и его певучий звук возвестил окрестным полям и дубравам о смерти великого князя. Весть об этом быстро распространилась по Руси, а затем достигла Константинополя. В Священном дворце состоялось совещание синклита. Император, красивый человек в диадеме, с выразительными глазами, был встревожен. В константинопольских залах, где встречались люди, имевшие отношение к управлению государством, происходили одни и те же разговоры.
– Как здоровье супруги? – спрашивал один.
– Благодарю, она в добром здравии, – кланялся другой.
– Ты слышал?
– О чем ты изволишь говорить?
– Умер русский архонт.
– Конечно, я слышал об этом. Но кто наследует ему? Подобные же беседы происходили на Ипподроме, в церквах и просто на улицах. Недалеко от церкви св. Фомы стояли два влиятельных человека. Один из них был Стефан Скилица, некогда высокий сановник церкви, а ныне находившийся в забвении, другой – известный врач и стихотворец Николай Калликл, оба уже в летах. Скилица убеждал лекаря:
– Бог, или, если говорить философским языком, единое, не самобытно, ибо мы не говорим, что оно довлеет только для собственного бытия. Ведь это означало бы, что божество – самодовлеющее начало, а таково недостаточно для передачи своей силы другим. Следовательно, Бог не самодовлеющее и не избыточествующее, но преизбыточествующее. Поэтому из него, как из переполненной до краев чаши, истекают потоки добра…
В это время в конце улицы показался поэт Феодор Продром. Уже прошло немало лет с тех пор, как он, достигший высших ступеней славы, осыпанный милостями царей, а потом снова впавший в ничтожество и лишившийся всех своих шести слуг, женился на Евдокии, вздорной и невежественной женщине, которая прельстила стихотворца своей соблазнительной походкой. Теперь это была мать четырех детей, с большим животом, с испорченными зубами. Да и сам он… Когда-то он подсмеивался в своих стихах над лысыми старичками. А теперь? Заболев оспой, он сам потерял волосы, и лицо его сделалось щербатым, как поле, изрытое конскими копытами. Злой завистник обвинил его в том, что поэт неправильно выражается о Святой Троице, и чуть ли не в неверии в Бога. Потом этот доносчик смеялся и говорил, что поступил так под влиянием хиосского вина, выпитого в излишнем количестве. Но тем не менее преподавательского-то места в школе св. Павла Феодор лишился! Меньше учеников стало и на дому. Сейчас жена послала его на базар и к булочнику, и таким образом он нос к носу встретился со своими друзьями.
– Смотрите, идет знаменитый стихотворец! – воскликнул Калликл, позабыв о богословских тонкостях Скилицы. – Как ты живешь, приятель?
Феодор Продром грустно вздохнул. Заикаясь почти на каждом слове, он стал жаловаться на свои житейские невзгоды:
– Когда я еще был ребенком, дорогой мой отец пригласил меня однажды в свой покой и сказал мне со слезами на глазах: «Сын мой! Ты еще дитя и не в состоянии различить добро от зла, а у меня обширный жизненный опыт, я много путешествовал и немало пережил на суше и на море. Еще больше я прочел в книгах. Поэтому обрати внимание на то, что я тебе сейчас скажу. Различны пути, по которым ходит человек. Имеют и сражения свою прелесть, так как они прославляют доблестного мужа и дают повод пользоваться щедротами василевса. Однако твои плечи слишком слабы, чтобы носить тяжелое вооружение, а ноги не в состоянии выдержать длительные и утомительные переходы. Тем не менее ты не должен выбирать и какое-нибудь спокойное, но малопочтенное и не достойное тебя ремесло, вроде башмачника или торговца. Это было бы позором для моего звания. Поэтому не лучше ли тебе, сын мой, обратиться к наукам и предаться, например, изучению риторики? Подобное занятие сделает тебя счастливым и полезным для общества». Что же? С того дня я посвятил себя книгам, стал писать стихи, можно сказать, прославился до Антиохии. Но что это дало мне, кроме неприятностей?
Калликл, вполне обеспеченный человек, пытался утешить стихотворца:
– Ты не должен жаловаться. Было и у тебя приятное в жизни.
– Что же, например?
– Ты воспевал победы ромеев, ты водил дружбу с такими людьми, как Михаил Пселл или Иоанн Итал. Не отличала ли тебя и твои стихи царица Ирина?
– Итал? – с возмущением подхватил Продром. – А вы знаете, что он ответил, когда я просил его о помощи?
Приятели сказали, что не знают.