Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Слоны Ганнибала - Последний путь Владимира Мономаха

ModernLib.Net / Историческая проза / Ладинский Антонин Петрович / Последний путь Владимира Мономаха - Чтение (стр. 22)
Автор: Ладинский Антонин Петрович
Жанр: Историческая проза
Серия: Слоны Ганнибала

 

 


Сам князь Ярополк ничего не знал о приезде отца, веселился в палате со своей супругой, а не вылетел из ворот навстречу родителю, на склонившемся набок от быстрого хода коне, шибко выбрасывающем комья снега подковами задних ног. Не ожидая никаких событий, на склоне дня, епископ Лазарь тоже спокойно читал в теплой горнице увлекательную книгу под названием «Зерцало, или Плачеве и рыдания странного и грешного инока». Хлебал деревянной ложкой щи с курятиной тысяцкий Станислав. При распахнутых настежь воротах никого не оказалось.

Передовые отроки, прихорашиваясь и поправляя шапки, уже въезжали в город.

– Где вратные стражи? – сердито спросил Мономах ехавшего рядом с санями Илью Дубца. – Никого не вижу.

Илья огляделся, но стражей тоже не обнаружил.

– Бросили ворота, псы, – проворчал он. – Но вот идет кто-то, спрошу его.

Действительно, со стороны города в ворота вошел человек в черной медвежьей шубе и в такой же косматой шапке. Увидев, что приехали на откормленных конях вооруженные люди, прохожий понял, что это явился какой-нибудь важный боярин или князь, и прижался к бревенчатой стене воротного проезда.

– Ты кто? – спросил его с коня Илья.

– Гончар.

– Как звать тебя?

– Лепок.

– Ты воротный страж?

– Не я.

Старый князь тоже сурово посмотрел на гончара, от смущения даже не снявшего перед ним шапку, на что Мономах большого внимания не обратил, но сам стал производить допрос:

– Почему нет никого у башни и ворота не заперты, а близок уже ночной час?

– Стражи сегодня Козьма и Коста. Кузнецы. Гончар бесстрашно смотрел в лицо князю.

– Где же они?

– Козьма в Устье уехал. Это я знаю. А где Коста…

По своему обыкновению Мономах входил во всякую малость, все хотел знать, иметь полное представление о том, что творится в каждом городе, в каждой веси.

– Зачем этот человек поехал в Устье?

– Сапоги покупать у богородицкого дьяка.

– Далеко поехал за сапогами.

– Услышал, что дьяк дешево продает.

– Значит, есть деньги у кузнеца, – сказал князь.

– Говорят, гривну на дороге нашел.

– Гривну? На какой дороге?

– На киевской.

– О потере кто-нибудь на торге заявлял?

– Не слышали.

Мономах остался недоволен сторожевой службой в Переяславле и уже грозился в душе, что строго взыщет с тысяцкого и от сына Ярополка потребует отчета.

– А другой кузнец где? – спросил он. Прохожий почесал за ухом.

– Другой кузнец – Коста. Он тут должен быть.

– Почему же он не при воротах?

Злат навострил уши, чтобы лучше слышать, что будут говорить о кузнеце Косте.

Ежедневно к каждым городским воротам назначались из жителей по два стража. Они должны были охранять въезд в город, а с наступлением темноты запирать дубовые створки на железные запоры. Но в последние годы в Переяславской земле стояла тишина, люди забыли об опасности и стали пренебрегать сторожевой службой.

Мономах подумал опять, что непременно взыщет с тысяцкого, на обязанности которого лежало наблюдать за всеми военными делами. Но в это время из корчмы вышел кузнец Коста. Он постоял мгновение на пороге и бросился к башне, увидев, что там столпились конные отроки, судя по знакомым коням и одежде. Прохожий, что носил медвежью шубу, указал на него перстом:

– Вот спешит Коста!

Кузнец пробрался между конями к воротам и очутился лицом к лицу со старым князем.

– Ты страж при воротах? Почему свое место покинул? – строго спросил Владимир.

Коста снял заячью шапку и тут же придумал оправдание для себя:

– Вот прибежал ворота запирать. А ходил домой за куском пирога на ночь. Да твоя дружина всю дорогу загородила. Едва пробрался между лошадиных боков.

Мономах сделал вид, что поверил.

– Ты кузнец? – спросил он.

– Кузнец.

– Не ты ли мне меч ковал?

– Я, князь.

– Починишь мое оружие. Что-то рукоять расшаталась.

– Починю, княже.

– Придешь завтра на княжеский двор.

Так они смотрели друг на друга, два человека, один уверенный в силе своих рук, привыкших к тяжкому молоту, другой во всей крепости своей души, повелевая всей Русской землей. Наконец князь нахмурил брови и произнес:

– Приехали на ночь глядя. Чего ждешь? Пора запирать ворота!

Румяный возница на коне, с наслаждением слушавший разговор князя с горожанами про сапоги и о том, что Коста должен меч чинить, встрепенулся и понял, что надо ехать дальше. Он тронул коня, и весь обоз стал въезжать в город. Сани снова заскрипели на снегу.

Позабыв о голоде, возница переживал историю с найденной гривной. Чего не наслушаешься, когда возишь старого князя!

Когда последний конь, помахивая хвостом, точно радуясь, что скоро он отдохнет в теплой конюшне, очутился за воротами, кузнец Коста, упершись в дубовые створки, затворил скрипучие ворота и задвинул скрежещущие железные запоры, пристроенные еще Владимиром Мономахом. Потом снял рукавицу и очистил нос. Теперь граждане могли спокойно спать до третьих петухов.

Конный отряд, вызывая тревогу в темных хижинах, проехал по Большой улице, направляясь к княжескому двору. В палатах не ждали приезда дорогого гостя. Ярополк и молодая княгиня, смугловатая, с лукавыми черными глазами, только что встали из-за стола и, потягиваясь, собирались лечь в постель. Наутро князь должен был ехать на медвежий лов. Вдруг на дворе послышались голоса, раздался топот ног по лестницам. Приезд отца расстроил все намерения князя, и началась радостная суета. Слуги уже вносили в горницу длинный ларь с оружием Мономаха и его торжественными одеждами и другой, обитый запотевшей с мороза медью, где хранились любимые книги старого князя, с которыми он не расставался даже в путешествиях, и всякие принадлежности для писания. Улыбаясь и вытирая красным платком усы и бороду после поцелуев, он сам вошел в горницу, сопровождаемый Ярополком и молодой княгиней, всячески старавшейся показаться приятной старику. От зеленой изразцовой печи в углу шло тепло. Князь приложил к ней озябшие руки и спросил:

– Как живешь, милый сын? И ты, красавица? Княгиня вся расцвела в улыбке.

Мономах поговорил некоторое время со своими и, отказавшись от еды, лег в прохладную постель, так как устал с дороги и разомлел от крепкого зимнего воздуха. Помолившись и по привычке подумав о том, что сделал за день и что предстоит совершить наутро, князь повздыхал немного о том, как обманчиво все в этой суетной жизни и что все земное преходяще и протекает как вода. Не лучше ли последовать примеру князя Святоши, оставившего княжение и славу и власть и ушедшего в монастырь? Три года он пробыл на поварне, своими руками колол дрова и сам носил их с берега, хотя братья, Изяслав и Всеволод, удерживали его от подобного занятия. Но здравый смысл, притаившийся где-то в глубине, говорил, что он правильно провел свою жизнь, посвящая время не только молитвам, а и защите своей земли от врагов и устроение государства. Он поохал еще немного, и тотчас сон охватил его душу. Однако ночью, когда еще не пропели вторые петухи, князь проснулся и кликнул слугу, имевшего обыкновение спать перед дверью княжеской опочивальни на старой овчине, где бы великий князь ни находился. Мономах трижды позвал:

– Кунгуй!

Это был старый раб, торчин родом, преданный, как пес. Но Мономах не знал, что все нуждавшиеся в благоприятном решении своего дела или тяжбы давали этому человеку деньги, приносили ему тайно подарки, чтобы с помощью серебролюбца добиться своей цели. Когда Кунгуй одевал господина или просто снимал вечером сапоги с его ног, он говорил тихим голосом все то, чего хотели бояре или епископ, и таким образом князь порой выполнял их желания, думая, что творит суд по своему разумению. Торчин готов был умереть за своего князя, но это не мешало ему хранить в укромном месте кожаный кошель, в котором он копил серебряные монеты, перстни и прочие сокровища, полученные за услуги, оказанные просителям.

– Кунгуй!

Слуга отворил дверь и появился на пороге, приводя в порядок одежду.

– Вот я, господин!

Старый слуга смотрел на князя с тревогой. Он страшился, что скоро настанет день, когда его господин покинет земной мир, и тогда он сам лишится возможности обогащаться и класть в кошель серебро. О своей собственной смерти торчин не помышлял. Может быть, потому, что каждый человек надеется жить долго, или боясь подумать о том, что рано или поздно придется расстаться с накопленным богатством.

– Вот я пришел, – повторил торчин, прикрывая тайком зевок, хотя в горнице было темно.

Мономах приподнялся на ложе, опираясь о него обеими руками.

– Зажги свечу!

Кунгуй стал высекать кресалом огонь, раздул трут и запалил клок пакли. Потом зажег толстую восковую свечу, одну из тех, что князь всегда возил с собою, и поставил серебряный светильник на стол. Лампады в горнице не было.

Князь сказал:

– Открой ларь с книгами.

Торчин исполнил и это приказание, поставил ларь у постели и стоял так в ожидании новых повелений. Но Мономах отпустил слугу мановением руки:

– Теперь иди спать, еще далеко до рассвета.

Оставшись один, старик тяжко опустился на колени перед ларем, – в белой рубахе и таких же портах, босой, с расстегнутым воротом на волосатой груди, как он ходил дома и спал, чтобы не портить и не мять дорогие одежды, – и начал перебирать свои книжные сокровища.

Первой ему попалась в руки «Палея». В этой книге можно было найти самые волнующие выборки из Ветхого завета. Мономах стал перелистывать ее, отыскивая то место, которое очень любил читать, – где праотец Иуда рассказывает о своем мужестве и крепости мышц. Князь шепотом перечел еще раз:

– «Лия, мать моя, назвала меня Иудой… В юности своей я был быстр на движения, имел мужество в персях и быстроту в ногах и множество воинов убивал своей десницей, разрушая твердыни городов, не покорявшихся мне…»

Мономах с увлечением шептал знакомые строки:

– «Настигая лань, я ловил ее и готовил обед для моего отца. Я охотился также на серн и на всех зверей, что находились в полях, а диких кобылиц ловил и укрощал, и однажды убил льва, вырвав из его пасти козленка, медведя ухватил за ногу и сбросил с берега, и так расправлялся со всяким зверем, что нападал на меня, разрывая его, как пса. В другой раз я загнал дикого вепря и свалил его. В Хевроне рысь вскочила на моего пса, но я взял ее за шею и ударил о землю. В пределе Газском я убил дикого буйвола, ядущего ниву. Взяв его за рога, я закрутил животное, поверг на землю и зарезал…»

XXXV

Когда Мономаху впервые попались на глаза подобные строчки, он поразился. Ему показалось, что все это написано о нем самом, – настолько его жизнь была похожа на жизнь Иуды, одного из библейских патриархов. Но в ту ночь Владимир искал в ларе свои собственные записи – небольшую книжицу, величиной немного более ладони, сшитую из листков желтоватого пергамена, на которых уже порыжели от времени чернила прежних писаний.

Двадцать лет тому назад… Старый князь хорошо помнил, как в день великомученика Феодора Стратилата и Феодора Тирона, в первую неделю великого поста, он очутился в большом погосте, расположенном на левом берегу Волги, недалеко от города Ростова, готовясь к тому, чтобы собирать там дань мехами, медом и воском. Погост был древний и богатый, с деревянной церковью, в которую он сам пожертвовал золотую чашу. Селение основал, по рассказам стариков, хранивших в уме предания, псковитянин Ян, брат княгини Ольги, ставившей здесь некогда перевесы. В этих лесах наводила порядки и сама просветительница язычников и определяла заботливо границы княжеских ловов. Неподалеку проходила старинная дорога, на которой однажды споткнулся конь княжича Глеба, когда он спешил к своему умирающему отцу, святому князю Владимиру, в Киев.

Мономах припомнил, что на том погосте его застиг великий пост и он захотел очистить душу покаянием. Но вдруг явились послы от князя Святополка с предложением пойти вместе с Олегом и Давидом Святославичами против Рюрика, Володаря и Василька, молодых сыновей князя Ростислава Тмутараканского, чтобы без больших усилий захватить их области и поделить богатую добычу.

Олег… Он однажды поручился за этого легкомысленного бродягу перед великим князем, своим блаженной памяти отцом, и внес в виде обеспечения триста золотых гривен. Это являлось огромным богатством для русского князя. Но Олег на третий же день праздника сбежал, предоставив Мономаху расплачиваться за него своим достоянием. Жаль было не потерянного золота. Нет, рана в сердце осталась навеки от предательства друга и брата, от человеческого обмана. Князь постыдно надсмеялся над ним, а Мономаху тогда едва исполнилось двадцать пять лет, и он еще верил в княжескую честность и благородство, и этот презренный поступок Олега оскорбил в нем самые лучшие чувства.

Мономах отослал послов ни с чем, не желая нарушить крестное целование, и когда они покинули погост, гневаясь, что должны везти отказ своему князю, Владимир, в большой печали, развернул Псалтирь и стал читать священную книгу, в надежде, что небо укажет ему путь, по которому следует идти, чтобы не стыдиться своей совести и не потерять уважение к самому себе. Так он делал иногда, как бы гадая по прочитанным наугад строкам. На этот раз глаза остановились на следующем месте:

«Что унываешь ты, душа моя, и что смущаешься?» Именно в тот день, намереваясь оставить после своей смерти поучение для сыновей, как это неоднократно уже делали многие прославленные мужи, он и начал вести эти записи. Но государственные дела и житейская суета часто отвлекали его от книжных занятий. Сегодня, приехав в Переяславль и уже чувствуя, что бессонница помешает ему уснуть до утра, князь решил закончить грамоту, раз невозможно смежить вежды.

Мономах взял книжицу в руки, сел на постели и прочел при свете свечи начало своего повествования:

«Я, худой, дедом своим Ярославом, благословенным и славным, нареченный в крещении Василием, а русским именем Владимир, отцом возлюбленным и матерью своею из рода Мономахов…»

Но едва он прочел эти строки, как воспоминания снова закружились перед ним. Время летит, как оперенная стрела. Ни единого мгновения невозможно возвратить из того, что кануло в вечность, и никого из любимых нельзя воскресить ни на один час, чтобы сказать то, чего не успел выразить при жизни, о своей любви или улыбнуться с нежностью. Мономах стал читать дальше: «Что такое человек, как подумаешь о нем?» В своей юности он, как Иуда Маккавей, отличался необыкновенной силой и все-таки чувствовал себя тростью, ветром колеблемой, перед этим величием мироздания, перед дубравами и бурными реками, ночными звездами и грозными, как одеяния Перуна, облаками. Его жизнь была так заполнена трудами, что в продолжении долгих лет некогда было подумать о небесах. Но на склоне жизненного пути его душу снова охватывали благочестивые настроения. Вздыхая, Мономах взял в руку гусиное перо, омакнул его в глиняную чернильницу и стал медленно писать. Искривленные возрастом пальцы уже не очень слушались старого князя, и однако он старательно выводил букву за буквой, и строки заполняли желтоватую страницу.

«Взгляните, как небо устроено, или солнце, или луна, или звезды! Тьма и свет! И земля положена на водах, Господи, твоим промыслом! Звери различные, птицы и рыбы украшены твоим промышлением! Подивимся и такому чуду, что из праха сотворен человек и что разнообразны человеческие лица: если собрать всех людей, то не один облик у них, а у каждого свой особенный. Подивимся также тому, как небесные птицы приходят из рая и прежде всего попадают в наши руки. Они не поселяются в одной стране, а разлетаются, слабые и сильные, по всем землям, по Божьему повелению, чтобы наполнились рощи и поля…»

Князю вспомнилось, как сладостно щелкал соловей в ночной дубраве, когда они ехали однажды вдвоем с Гитой из Смоленска, в ту душную ночь, когда перестал идти дождь. Сегодня сороки летали среди белых деревьев…

Мономах чувствовал, что настают его последние дни. Ну что ж! Он оставлял своим сыновьям сильное государство, простирающееся от половецких степей до Карпат. Никто не посмеет посягнуть на Русь. Во всех княжеских конюшнях стоят огненные боевые кони. Разбойные племена далеко загнаны в степи, рассеяны, как листья, которые гонит в полях осенний ветер. Но сколько это стоило трудов, крови и сколько золота! Он мог бы умереть спокойно, если бы знал, что князья будут слушаться его старшего сына. Мстислав достоин того, чтобы водить полки к победам, но надо также, чтобы в сердце у него были чистые помышления. Злоба, ненависть и низкие чувства никогда не приводят ни к чему доброму, и завоевания, достигнутые ими, непрочны. Сколько ханов приходило на Русь, однако от них не осталось даже земной славы среди людей и самые имена их предаются забвению.

Мономах опять омакнул перо и писал:

«Всего же более убогих не забывайте, но поскольку можете, кормите их и подавайте сироте и вдовицу оправдывайте, не давайте сильным губить человека. Ни правого, ни виноватого не убивайте и не повелевайте убивать. Если даже будет повинен смерти, и тогда не губите никакую христианскую душу…»

А сколько он сам пролил крови на своем веку в горячности или в ожесточении битвы в те годы, когда враги считали, что могут безнаказанно разорять Русскую землю. В то же время как приходилось лукавить и скрывать свои подлинные чувства, чтобы достичь цели без кровопролития. Немало проявлено предусмотрительности в беседах с митрополитами.

Перед Мономахом возникли блестящие глаза Никифора. Одной рукой прижимая к столу пергамен, а в другой держа в воздухе гусиное перо, он задумался на мгновение, спрашивая себя, не надо ли упомянуть о нем, и решил, что этого не следует делать. Митрополиты были по большей части чужие люди, полные высокомерия и учености, но не заботившиеся о судьбе народа, а высматривавшие, как соглядатаи, во всем пользу греческих царей. Сколько в нем самом пылало гордыни, когда он возвращался с победой и добычей в свои пределы! А между тем какая цена бренной славе?

Снова стало поскрипывать перо:

«Паче же всего гордости не имейте в своем сердце и уме, но скажите себе: „Все мы смертны, сегодня живы, а завтра в гробу, и все, что ты дал нам, это – не наше, но твое, лишь порученное нам на мало дней“. И в земле ничего не сохраняйте, ибо это великий грех…»

Он хорошо знал, что некоторые бояре и даже торговые люди, подобные нерадивым евангельским рабам, вместо того чтобы использовать свое богатство на благо людям, строить на эти деньги прочные палаты, церкви или заказывать переписчикам книги, закапывают золото и серебряные сосуды в землю, опасаясь татей или пожара. Однако часто случается так, что человек, закопавший сокровища, неожиданно умирает и уносит с собою тайну того места, где в темное, глухое время рыл ямы глухонемой раб или посланный потом на верную смерть, чтобы замести все следы, и вот все это богатство пропадает втуне.

Мономах смотрел на пламя свечи и искал, о чем он еще должен написать. Ему приятно было подумать, что он оставляет после себя на земле многих сыновей. Хотелось бы, чтобы дети его оказались такими же трудолюбивыми, как и он сам.

«В дому своем не ленитесь, но за всем смотрите, не полагайтесь на тиуна или на отрока, чтобы не посмеялись гости ваши ни над домом вашим, ни над обедом вашим. На войну выйдя, не ленитесь, не полагайтесь на воевод; не потворствуйте ни питью, ни еде, ни сну; сторожевую охрану сами наряжайте, и ночью, расставив воинов со всех сторон, ложитесь, а рано вставайте; а оружия снимать с себя не торопитесь, не оглядевшись, из-за лености внезапно ведь человек погибает…»

На несколько мгновений перед его глазами возникла знакомая картина ночного лагеря. Дымок костров, запах примятой травы, ржание коней в поле, легкий тревожный сон перед битвой под ночными звездами…

«Лжи остерегайся, и пьянства и блуда, оттого ведь от них душа погибает и тело. Куда бы вы ни шли походом по своим землям, не давайте отрокам, ни своим, ни чужим, причинять вред ни жилищам, ни посевам, чтобы не стали вас проклинать…»

Мономаху хотелось думать, что всякое его приказание будет тотчас исполнено. Стоит ему повелеть – и воины в любой час дня и ночи возьмут оружие в руки и пойдут туда, куда он укажет. Когда его не станет на свете, приказывать будет Мстислав. Так решено на княжеском совете, и все братья клялись повиноваться ему как отцу.

Размышляя о сыновьях, он писал: «Не забывайте того хорошего, что вы умеете, а чего не умеете, тому учитесь. Как отец мой, дома сидя, научился пяти языкам, отсюда ведь честь от других стран. Леность ведь – всему мать: что кто умеет, то забудет, а чего не умеет, тому не научится…»

Теперь, когда силы уже на исходе, казалось удивления достойным, что молодые и здоровые отроки могут предаваться безделию. Мономах особенно старательно выписывал буквы:

«Пусть не застанет вас солнце в постели…»

Как приятно проснуться среди росистого поля, когда первая птица запоет в роще, или, лежа под деревом, к которому привязан твой конь, смотреть, как звезды угасают в небесах и веет предутренний ветерок. И вдруг раздается чистый голос серебряной трубы!

«Так поступал отец мой…»

Об отце он не мог вспоминать без слез, и в мыслях о смерти утешало сознание, что и его прах будет лежать рядом с отцовским гробом, под сводами Софии.

Но рука уже устала писать. Мономах опустил перо в чернильницу. Ночь приближалась к концу…

XXXVI

Наутро Мономах выразил желание слушать утреню в церкви Успения, где в прошлом году с ужасающим грохотом рухнул купол. Строители уже вновь возвели его осенью. Для того чтобы попасть в храм, надо было только перейти через широкий княжеский двор по протоптанной в снегу дорожке. Но когда старый князь вышел по нужде из палаты, то почувствовал себя совсем больным. Вдруг его охватил озноб, и вода, принесенная Кунгуем для утреннего умывания, показалась необычайно студеной. Мономах снова прилег, укрывшись потеплее, и так дремал, слыша сквозь полусон, какторчин шептался с какими-то людьми за дверью. Когда слуга сказал, что это явился тысяцкий, князь не пожелал его видеть и промолвил со старческим кашлем:

– Пусть помедлит немного…

Плоть стала немощной. Мономах вспомнил, как немало лет тому назад, когда был значительно моложе, он простудился однажды под проливным дождем, во время длительной осады Минска. Ему пришлось даже распорядиться, чтобы срубили избу, так как больному трудно было проводить холодные осенние ночи в полевом шатре, где гулял ветер.

Опять появился в дверях Кунгуй и доложил, что пришел кузнец Коста. Князь оживился и велел позвать его в горницу. Этот сильный и спокойный человек понравился ему. Тем более что князь не видел, что Коста прибежал к воротам из корчмы, не знал, что кузнец любит мед и всякие небылицы.

Коста стоял в дверях и исподлобья оглядывал княжеское помещение, зеленую изразцовую печь, ковры и серебряные сосуды на столе. Мономах приподнялся на локте и приказал Кунгую:

– Достань меч.

Торчин опустился на колени перед длинным ларем, откинул его горбатую крышку, и тогда кузнец увидел внутри княжеское оружие – тяжелый меч в ножнах из лилового скарлата, с серебряными украшениями и позолоченной рукояткой, а рядом с ним великолепный боевой топор с чернью, иверийский нож, половецкую саблю, снятую некогда с пленного хана Асадука, после счастливого сражения.

– Подай-ка мне его, – сказал князь, протягивая руку к мечу, и пошатал рукоять с поперечиной. Ему пришло на ум, что, вероятно, уже не придется обнажить этот клинок в битве с врагами, но оружие полагается хранить в хорошем состоянии, чтобы в надлежащем виде передать сыну. Кому он вручит его? Мстиславу? Юрию?

– Вот посмотри, – протянул Мономах меч кузнецу, – рукоять ослабла. Надо закрепить.

Коста взял оружие из рук князя, и лицо его сразу стало серьезным, потому что дело касалось работы. Он обнажил наполовину клинок и, поворачивая меч, чтобы рассмотреть с обеих сторон, оценил холодную синеву стали.

– Сделаю, как велишь, – проговорил кузнец. – Такой меч еще сто лет служить будет.

До полудня Мономах лежал, скорбя, что не может пойти в церковь, а когда настало время обеда, поел горячей ухи и читал псалмы. Жена Ярополка поила его горячей водой с медом, и от этого врачевания князю стало легче. Он накинул на плечи полушубок и снова присел к столу, чтобы продолжать свое писание при дневном свете.

«А теперь я поведаю вам, дети мои, о своих трудах, о том, как я трудился в разъездах и на ловах с тринадцати лет. Первый мой путь был сквозь землю вятичей к Ростову. Отец послал меня туда, а сам пошел в Курск…»

Вдруг снова встали шумные и пахучие леса вятичской области, появились под сенью деревьев люди, еще не просвещенные христианским учением и со злобой смотревшие на княжеское красное корзно, на пахнущий медью крест в руках испуганного священника…

Потом была поездка со Ставком Гордятичем в Смоленск, а из этого города во Владимир Волынский. Так вспоминались путешествие за путешествием, лов за ловом, град за градом. В том же году он ходил в Берестье, сожженное ляхами, и на пожарище правил утишенным городом. Оттуда на Пасху поспешил к отцу в милый Переяславль, а после праздников снова очутился в Волынской земле и заключил в Сутейске мир с ляхами. Вскоре после этого – далекий поход в Чешский лес, когда он взял тысячу гривен дани, а потом снова поездки: из Турова в Переяславль, из него – в Новгород, в Смоленск. Верхом, по лесным тропам, под дождем, а в зимнюю стужу – на санях, на которых по снегу везде можно проехать.

Отец стал княжить в Чернигове. Он тоже приехал туда в гости и угощал проживавшего в Чернигове Олега вкусными обедами на Красном дворе. Тогда-то он и дал отцу в залог за неверного князя те самые триста золотых гривен. Тогда же, зимою, половцы пожгли Стародуб, и он во главе черниговцев и союзных половцев взял на Десне в плен двух ханов, Асадука и Саука, а воинов их перебил до единого человека.

Глядя в темный потолок, старый Мономах вспоминал прежние походы и все, что случалось во время поездок и схваток с врагами, во время погони за половцами в беспредельных степях. Все перемешалось в его воспоминаниях: дым и шум половецких становищ, заплаканные пленницы, чудовищные верблюды, а над всем этим – пушистые ночные звезды. Битвы под Стародубом и Ростовом. Сражения с половецкими ханами. Боняк, Урусоба, Лепа, Тугоркан. Снова походы и ловы. Двадцать раз без одного он заключал мир с половцами, двести ханов изрубил, предал смерти или потопил в реках, а некоторых отпускал из оков за большой выкуп. Еще походы – на Дон и за Супой, не считая поездок к отцу в Киев, которые он проделывал за один день, до вечерни. Всего таких путей было сто.

Во время этих путей и трудов, в походах и на ловах, Мономах никогда не давал себе отдыха и покоя. Не полагаясь на посадников и бирючей, он сам всюду устанавливал порядок, в доме и у конюхов, заботился о ястребах и соколах и самолично наблюдал за церковными службами.

И на третий день недуг не оставил старого князя. С утра пошел мелкий снег, на дворе, широком, как поле, крутилась метель, и Мономах поопасался выходить из теплой горницы. Ярополк и сноха ухаживали за болящим, уговаривали поесть того или другого, предлагали самые вкусные яства. Но князь, прикрывшись по воинской привычке стареньким полушубком, лежал в постели и от всего отказывался, как это делают псы, когда болеют. Еще раз он оказался прав – на четвертый день недуг оставил его, и, одевшись потеплее, Мономах взял в руки высокий жезл из черного дерева с серебряным шаром, спустился по каменным ступеням крыльца. Посох гулко стучал по полу, на лестнице звук его стал другим…

Ярополк последовал за отцом и вместе с ним некоторые бояре, желая оказать старому князю честь. Но Мономах не оглядываясь махнул на них рукой в красной меховой рукавице, требуя, чтобы они оставили его одного, и прошествовал в одиночестве к храму Успения, который воздвиг на собственные средства. Озабоченный сын остался стоять на дворе и видел, как старик терпеливо ждал у храма, пока церковный сторож без шапки, не то из почтения к князю, не то в спешке, и в длинной рубахе, без полушубка, звенел ключами, открывая обитую железом дверь. Мономах снял бобровую шапку и, перешагнув через порог, исчез во мраке притвора, а привратник побежал к воротам княжеского двора, может быть, за священником Серапионом или предупредить епископа Лазаря о прибытии великого князя в церковь.

В Успенской церкви за престолом находилась икона, написанная прославленным художником Алимпием, еще в детстве отданным учиться этому искусству у греческих зографов, в дни князя Всеволода пришедших на Русь из Царьграда при печерском игумене Никоне. При этом настоятеле Алимпий и очутился в монастыре еще отроком. Когда греки расписывали монастырскую церковь, он растирал для них краски на мраморной доске и внимательно наблюдал, как трудятся иконописцы, но вскоре превзошел в этом деле своих учителей, и все в Киеве удивлялись красоте его икон. Алимпий горел желанием изобразить на доске тот небесный мир, какой таился в его душе. Так, взяв в руку кисть, он создал икону, похожую на печальный и прекрасный сон. На ней можно было видеть Марию, лежащую на одре, и вокруг ложа склонившихся к ней со скрещенными на груди руками апостолов и пророков. Выше их витали в небесах крылатые ангелы. Богородица лежала в белых одеждах, в голубом мафории на голове, окруженная как бы тройной, желто-зелено-розовой радугой, а над нею склонялось в печали дерево с пурпуровыми райскими цветами. Иконы Алимпия были полны такой прелести, что людям представлялось, будто их пишут для него ангелы. Мономах приобрел некоторые из них, за дорогую цену, когда на Подоле сгорела церковь, где они находились. Иконы удалось вынести из огня, и Владимир одну послал в недавно построенную каменную церковь в Ростове, другую – в храм Успения в Переяславле.

Об Алимпии ходили удивительные рассказы. По-видимому, этот человек был не от мира сего. Порой более ловкие монахи пользовались его простотой и обманывали художника, беря деньги у мирян якобы с тем, чтобы уплатить Алимпию за труд, а на самом деле присваивая их себе и даже требуя, чтобы заказчик дал еще более серебра. Однако все раскрылось, и эти обманщики и пьянчужки были с позором изгнаны из монастыря.

Был такой случай. Однажды в Печерскую церковь залетел голубь и метался под сводами, ища выхода. Он то бился за алтарной преградой, то, изнемогая от безумного хлопанья крыльев, садился где-нибудь, а потом снова порхал под самым куполом. Монахи принесли лестницу, чтобы поймать птицу, и кричали, взбираясь по перекладинам:

– Ловите его! Ловите!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28