Антонин Петрович Ладинский
Голубь над Понтом
ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА
Отечественному читателю, несомненно, известно имя писателя, автора исторических романов Антонина Петровича Ладинского(1896-1961).
Судьба А. Ладинского достаточно драматична. В 1921 году подпоручик Ладинский с отступавшими частями белой армии покинул родину и более тридцати лет – до 1955 года – жил на чужбине. Жил – и писал. Писал много: романы, рассказы, очерки, стихи... Стал одним из наиболее известных писателей русского зарубежья. И вот парадокс: обширное и многообразное наследие Ладинского-изгнанника доныне не собрано, не издано и, проще говоря, забыто...
В нашей стране широкое признание получили лишь те романы, которые были написаны и опубликованы уже после возвращения на родину: «Когда пал Херсонес», «Ярославна – королева Франции», «Последний путь Владимира Мономаха».
Книга, Которую издательство предлагает вниманию читателей, – первая в нашей стране попытка исправить эту несправедливость. Составители ее стремились представить эмигрантское творчество Ладинского как можно шире и многообразнее. Здесь роман «XV легион» (1937) об упадке Рима в III веке до нашей эры, второй роман, «Голубь над Понтом» (1938), о Византии и России в X веке. К романам органически примыкает цикл рассказов, которые удалось найти в труднодоступных, сохранившихся в небольшом количестве журналах: «Воля России» (Прага), «Иллюстрированная Россия» (Париж), «Новоселье» (Нью-Йорк), «Русские записки» (Париж), «Современные записки» (Париж), «Числа» (Париж), а также в парижской газете «Последние новости». С прозаическими произведениями перекликается и поэзия Ладинского, в частности, его главная книга – «Стихи о Европе», тоже включенная в настоящий сборник. Наконец, помещены в книге и два очень ценных отзыва о творениях Ладинского и его жизни в изгнании; их авторы – русский философ Георгий Федотов и поэт Юрий Терапиано, хорошо знавшие Ладинского и разделявшие с ним тяготы жизни в чужой стране.
Таким образом, творчество Ладинского в эмигрантский период жизни представлено в данной книге с полнотой, близкой к максимальной. Публикуя неизвестные на родине произведения А. Ладинского, издательство делает попытку ввести их в современный круг чтения. С такой надеждой трудились и составители, разыскивая в архивах и библиотеках преданные забвению сочинения соотечественника, сумевшего сделать столь многое вдали от России и по возвращении на родину.
О романах Ант. Ладинского «XV легион» и «Голубь над Понтом»
Вот книга, о которой, прежде всякой эстетической оценки, хотелось бы говорить как о культурном подвиге. Роман из истории Рима III века, написанный поэтом с неожиданной и необязательной для него эрудицией, которой могли бы позавидовать специалисты и, само собою разумеется, написанный в наших беженских условиях, урывками, между делом, между очередными фельетонами – есть, прежде всего, трудовой подвиг, заслуга перед Россией. Такая книга не удивила бы нас в предвоенные годы. Но, то были годы духовной и всяческой роскоши, объедения. Книга Ладинского зачата и выношена в бедности, в романтической мечте. «Каирский сапожник» – дорогой автору образ – вытачал изумительные туфельки для своей воображаемой красавицы.
Кто будет носить их? Нужны ли сейчас кому-нибудь такие роскошные вещи, когда «всякий раздет, разут»? Думаю, что нужны и долго будут нужны. Россия не провалилась в тартарары, и в ее огромном и сложном духовном хозяйстве будет надобность и в этом. Даже Сталин восстанавливает латынь. Пройдя через легкую экспургацию[1], ad usum delphini[2] – прошу прощения у автора, которого я обижаю такой перспективой, – книга Ладинского способна будет выдержать десятки педагогических изданий; на ней могут изучать римскую историю целые поколения русских школьников, как в давно прошедшие времена изучали ее по Беккеровскому Галлу. И с гораздо большим удовольствием, конечно.
Но, признавая всю культурную ценность «XV легиона», можно все же спросить себя: что нового дает книга Ладинского после стольких классических изображений Рима – от Пушкина до Брюсова? Новое в ней то, что от личного опыта, личной судьбы, и чего не заменит блестящая эрудиция. Читая сцены походной жизни римского легиона, мы чувствуем, что автор вносит в нее свой опыт войны, казармы, лагеря. Комната опустившегося римского поэта напоминает мансарду Парижа, а беседы христиан и платоников – религиозные диспуты наших дней. Даже наши экономические кризисы отразились, пожалуй, на несколько необычном (на мой взгляд, даже преувеличенном) внимании автора к торговым операциям. Все это не простая модернизация. Автор подошел к своему сюжету не только как археолог и не только как романтик, предпринявший экзотическое путешествие в глубь истории. Третий век Рима заворожил его своей – действительной или мнимой – близостью к нашей эпохе. Автора прельщает в нем хрупкость и обреченность, предчувствие близкого конца. Это ощущение – беззащитной и обреченной человечности – составляет душу книги, спасает ее от археологического омертвления и ставит ее в ряд – хотя, быть может, и не на одной высоте – с прекрасными стихами автора, посвященными гибели Европы.
Конечно, как и во всех исторических романах, в «XV легионе» порой не хватает воздуха. Слишком много вещей, занимательных, красивых или редкостных, которые заслоняют человеческую судьбу. Это закон жанра. Ноя сказал бы, что благодаря элементу личного опыта в книге Ладинского несравненно больше воздуха, чем, например, в «Алтаре Победы». Превосходны лагерные сцены. Подлинным зноем пустыни дышит Сирия. Нигде вообще читателя не покидает ощущение земли и неба («Черное и голубое»). Последние страницы, посвященные болезни и смерти Делии, вообще свободны от условностей исторического романа. Их полное дыхание, пронзительная грусть говорят о том, что в них мы имеем ключ к основной интуиции поэта: гибнущая красота – Делия – Европа – наш мир.
Невозможно изобразить крушение античного мира вне спора язычества и христианства. И невозможно изображать этот спор, не занимая позиции. Позицию Ладинского по отношению к христианству можно было бы назвать сочувственной и скептической одновременно. Он изображает христианство как явление внутри древней культуры, – в сущности, мало отличное от нее. Думаю, что для бытовой живописи, для массовых характеристик эта точка зрения имеет свои преимущества: она спасает от сусальностей «Quo vadis»[3]. Но она никак не может объяснить победу новой силы – всего великого будущего, которым она чревата. Христиане Ладинского не лучше и не хуже своих сограждан. Для изображения духовной силы выбран Тертуллиан-фанатик. Чрезвычайно трудно изобразить – и даже увидеть извне – духовную силу, которая была бы свободна от сентиментальности и фанатизма. Охотно признаем это. Но тогда всякое изображение этой силы и ее проявления в жизни осуждено на неудачу. Другими словами, Ладинский превосходно изобразил смерть старого мира, но оставляет нас в недоумении о природе того мира, который идет на смену...
Юбилейный, или полуюбилейный, год 950-летия со дня крещения Руси принес нам вместо исторических исследовании – исторический роман, в котором князю Владимиру уделено почетное место. Вероятно, это первый роман о кн. Владимире – во всяком случае, единственный, который останется. А он, несомненно, останется и войдет в русскую воспитательную национально-историческую библиотеку.
Роман о кн. Владимире – из эпохи, от которой нам ничего не осталось, кроме легенд, – кажется дерзким предприятием. Автор с большим тактом разрешил свою задачу. Он подошел к загадочной варяго-славянской Руси от Византии и описывает события в Херсонесе и на Днепре словами патриота-ромея, их очевидца и участника. Не Русь, а Византия заполняет главное поле романа, и о победах Владимира рассказывает нам его враг и соперник Ираклий Метафраст, влюбленный в царевну Анну. Этот прием дает автору право смело набросать портрет грубого варварского вождя, не смягчая жестоких красок, и в то же время дать почувствовать будущий образ если не святого, то светлого князя, сливающегося для нас с образом России. Византия дана с необычайным богатством археологических деталей. От императорского дворца до рынка и лупанара, с главным вниманием на военно-морском быте. Может быть, специалист найдет кое-какие неточности в обилии всех этих исторических деталей. Не будучи византинистом, я не могу их указать. Нельзя не удивляться лишь тому, что археологический груз не давит романа, почти лишенного фабулы в обычном смысле слова. Мы читаем его с глубоким вниманием, переживая в нем нашу собственную трагедию – трагедию культуры.
Ладинский подошел к Византии с тем же основным интересом, с каким он изучал Рим III века. Для него это исторические отражения нашего жестокого времени с основной темой: гибель Запада, или, точнее, мужественная борьба за последние дни жизни великой, но уже пережившей себя культуры. «Стихи о Европе» – вероятно, лучшее из всего, что написал Ладинский, – дают ключ к его историческим романам. Они пронизаны острым романтизмом умирающего Рима, неотразимым для людей довоенного поколения, но совершенно несозвучным нашему времени Созвучен ли он Византии X века? В этом главный вопрос историка поэту. Восстановить вполне убедительно лицо Византии за всей внешней оболочкой ее культуры – задача нелегкая, доселе никем не испробованная. Ладинский волен предложить свою интерпретацию: Византия – это Рим, запоздавший со своей смертью на тысячелетие. Но, признаюсь, мне плохо верится в такие длительные переживания. Византия представляется скорее типом окончательно нашедшей себя, в себе до конца уверенной, самодовлеющей культуры. В ее тяжелом великолепии, в абсолютной ортодоксальности как будто вовсе нет места романтизму. Не случайно она не оставила нам ни одного поэта. Даже ее литургическая поэзия закончилась к X веку – эпохе ее апогея. Ее искусство – особенно иконописное – непререкаемо. Но есть ли в нем хоть капля романтизма или душевности? Я сомневаюсь. Сравнение с утонченной культурой Китая напрашивается само собой.
Ираклий Метафраст – римлянин IV века, заблудившийся в Х-ом, – или, что одно и то же, поэт XX века, перенесший себя в век македонской династии. В конце концов, это право поэта. Но поэт чувствует себя воином. Для него нет образа более волнующего, чем вековые дубы в степях, – все равно Паннонии или Скифии. С гибелью Византии он примиряется, глядя на бревенчатые стены Киева. Торжествующее варварство несет для него не одну тоску, а образ встающей России. И мы чувствуем: в гибели нашей Европы для него не все потеряно. Образ грядущей России утешает его мужественную и нежную музу.
Георгий Федотов.
Париж, 1937-1939 гг.
«Голубь, пролетающий над Понтом...» Эти слова взяты из гимна Димитрия Ангела, ромейского[4] стихотворца. Под Понтом он разумел – мир, житейское море; голубь в его стихах – человеческая душа, моя душа и душа Анны, голубка, пролетевшая над стихией грехов и страданий.
Моя душа посетила мир в жестокое и страшное время. Может быть, ангелы говорили ей, когда она покидала небеса:
– Почему ты оставляешь райскую обитель?
– Мне суждено некоторое время жить на земле, – отвечала душа.
– О, как там холодно и темно! – вздыхали херувимы и серафимы.
– Я слетаю на землю не для того, чтобы резвиться на лужайках, а трудиться и страдать...
Земная деятельность Ираклия Метафраста, патриция и друнгария ромейских кораблей, началась разговором с ангелами, а закончилась в мизийских[5] ущельях, где благочестивый ослепил пятнадцать тысяч болгарских воинов.
Душа слетела на землю и в изумлении открыла глаза. Она легко могла бы погибнуть в хаосе человеческих грехов или в минуту слабости продать свою небесную сущность за временные и бренные блага. Говоря простым языком, как в разговоре с приятелем, без метафор и украшений, я мог бы заплыть жиром и сытое существование предпочесть очищающим нас страданиям. Я мог бы, как многие другие, добиваться земного благополучия, пресмыкаться, ползать на брюхе, льстить сильным мира сего, откладывать в глиняный горшок милиарисий за милиарисием и приобретать имения. Но во мраке земной ночи меня вел свет неразделенной любви. Она спасла меня от ничтожных устремлений, от чревоугодия и грубого смеха. Какая польза была мне в богатстве, если то, к чему я стремился, нельзя было приобрести и за все богатства мира? Небесная голубка не захотела променять небеса на курятник.
Любовь наполнила все мое существование. Руководимый ею, я пересекал житейское море, как ромейские корабли пересекают в бурю черный Понт, равнодушно взирая на опасности и кипение пучин.
Я не хочу обелять себя, как тот фарисей, что с такой самоуверенностью обращался к Богу. Я последний из христиан. Проливал человеческую кровь, и язык мой изрыгал злобу и хулу на людей. Как часто, предаваясь бессмысленному гневу, я презирал их, хотя сам, может быть, был хуже всех. Сколько раз я видел, как они метались, спасая свою жизнь и жалкое достояние, и мое сердце оставалось холодным и недоступным для жалости. Люди полагают, что весь мировой порядок существует только для того, чтобы жить в тепле и довольстве, и не хотят помыслить о высоком. «Пусть гибнут в смятении, – думал я, – какая от них польза?»
Только отдающий свою душу за других заслуживает сожаления и слез. Только погибающий ради высокой цели достоин бессмертия. Люди копошатся среди своих маленьких дел, трусливо прячутся от непогоды, закрывают уши от шума бурь. Спросите их, жаль им героя, который борется за спасение их ленивых и дрожащих от страха душ? Им все равно. Если случится катастрофа, они предадутся унынию. Мою злобу возбуждает нежелание этих поселян, торговцев, стяжателей, судей и писателей хроник и гимнов загореться ревностью к общему делу. Они говорят:
– Мы соблюдаем посты, платим налоги и подчиняемся законам. Пусть все останется как есть.
Но ведь ромеи живут, как на вулкане. Каждый день нас могут затопить волны варварского моря, а эти люди не хотят расстаться с теплом супружеских постелей. Мы с базилевсом[6] поднимали их среди ночи, гнали жезлом на поля сражений. Они не могли понять, что назначение человека – умереть ради прекрасной цели, а не цепляться за ничтожную жизнь. Они плакали и жаловались на невыносимую тяжесть возложенного на их слабые плечи бремени. Не плакать надо, а трудиться, пылать, как свеча среди ночного мрака, стоять непоколебимо средь бури! Только то прекрасно, ради чего человек согласен отдать свою жизнь, не имея от этого никакой личной выгоды. Иначе как вы проверите ценность вещи?
Мрачные предсказания Льва Диакона сбылись. Как он написал в своей книге: северная Аврора возвестила нам о падении Херсонеса. Буря негодования возмутила душу благочестивого. А в это печальное время, как будто ничего не случилось, как будто не угрожала нам со всех сторон гибель, его брат Константин беззаботно охотился с друзьями на холмах Месемврии на диких ослов. На базарах говорили: – «Побрякушка и крест делаются из одного куска дерева».
Огненные столбы вставали на северной стороне неба, наводя ужас на городскую чернь. Страшная комета плыла, как пылающий кипарис, в небесном пространстве, может быть, предвещая гибель мира. Мы были свидетелями того, как рухнул с ужасным грохотом дивный купол одной из наших церквей – непрочное создание человеческих рук. Потом полевая мышь пожрала посевы, и нас посетил голод. Люди платили по номизме за медимн пшеницы, а в море погибло множество кораблей, и земля оросилась кровью христиан.
Взятие варварами Херсонеса[7] довершило наши бедствия. Огромной важности события совершались в херсонесской феме! Падение этого города горным эхом отозвалось в тишине гинекеев[8], в бедных хижинах дровосеков, в становищах доителей кобылиц. Торговцы на сарацинских базарах, корабельщики в портовых кабаках, путники на далеких караванных дорогах, останавливаясь на ночлег в придорожных гостиницах, рассказывали друг другу о событиях в Готии[9]. Странный ветер веял из скифских степей. Судьбы человечества решались ныне на берегах Борисфена! В руке базилевса трепетал хрустальный шар – увенчанный крестом символ мира.
А послушайте, о чем беспокоятся эти люди!
– Правда ли, что цена, на хлеб поднялась на два фолла?
– Кухарь, принес ли на поварню истец обещанного ягненка?
– Уплатила ли вдова положенную мзду за панихиду?
В тот страшный вечер я был в долине Ликуса. Нас было четверо: историограф Лев Диакон, спафарий Никифор Ксифий, мужественный человек, уши которого заросли волосами, как у волка, я и юный Димитрий Ангел, стихотворец, строитель церквей. Мы ехали на мулах, возвращаясь с виноградника Леонтия Хризокефала, где мы провели день в дружеских разговорах.
Комета, подобная огненному мечу архангела, плыла в черном небе. Потрясенные зрелищем, мы вздыхали. Уже впереди чернели городские башни. Вдруг земля заколебалась под нашими ногами. Мы остановились в ужасе. Нам казалось, что наступает конец мира. Глухой и тяжкий грохот донесся до нашего слуха. Димитрий Ангел схватил меня за руку:
– Неужели это рухнул купол св. Софии?
Мы перекрестились. Никто не ответил ему. Каждый опасался за свою жизнь, за участь близких, за судьбу своих жилищ. Но падение купола такого храма по своему значению равно было бы мировой катастрофе. Этого не мог охватить разум.
Лев Диакон сказал:
– Что-то случилось на земле важное и страшное! Природа извещает нас о каком-то большом событии. Может быть, о падении Херсонеса...
– Что же теперь будет с нами? – спросил Димитрий, готовый уже заплакать от волнения.
Лев Диакон показал рукой на комету, плывшую, как челн, в мировом пространстве.
– Видишь? Не без причины посетила нас небесная гостья...
Я неоднократно бывал в Херсонесе и хорошо знаю этот шумный торговый город. Жители его коварны, туги на веру, лгуны, легко поддаются влечению всякого ветра, как писал еще о них епископ Епифаний. Они жалкие торгаши и неспособны на великое. Торжище – их душа, нажива – смысл жизни и цель всех трудов. Нельзя доверять им ни в чем. Разве не нашелся среди них и в наши дни предатель – тот пресвитер Анастасий, что пустил в лагерь руссов стрелу с указанием, в каком месте надо перекопать подземный акведук, чтобы лишить осажденных воды?
Расположенный на берегу Понта, на пересечении важных торговых путей из Скифии и Хазарии в Азию и Константинополь, обнесенный стенами из прочного желтоватого камня, укрепленный башнями и военными машинами, счастливый обладатель бесподобной гавани, этот город сделал себе бога из золотого тельца. Его белые корабли, освобожденные от пошлин, доставляют нам ив города Азии рыбу и соль. В устье Борисфена его жители владеют рыбными промыслами и солеварнями. Права на них оговорены в особых соглашениях с варварами. Через рынки Херсонеса проходят товары из Скифии – меха, янтарь, кожи и кони, которых продают там дикие кочевники. Но жадный и беспокойный город был склонен всегда к возмущениям и неоднократно убивал своих епископов и стратегов. Дальновидные базилевсы, заключая договоры с варварами, упоминали в них, что в случае восстания варвары обязаны подавить мятеж и привести херсонитов к повиновению власти, поставленной от Бога. О них упоминается в сочинении «Об управлении империей». Багрянородный[10] автор советует своему сыну Роману, для которого написана была книга, как действовать в случае отпадения Херсонеса. Для этого только надо захватить в столице и в гаванях Азии херсонские корабли, запретить продавать им пшеницу, прекратить всякое сообщение с полуостровом. Предоставленные собственной участи, они погибнут. Ничему не предаются люди с таким прилежанием, как торговле. По Борисфену и по далекой Русской реке, впадающей в Хазарское море, плывут ладьи с товарами. Встречаясь в пути с другими ладьями, купцы перекликаются:
– Откуда вы плывете?
– Из Самакуша.
– Не видели ли вы в Фулах хазарского купца Исаака Самана?
– Видели. Покупает меха и воловьи кожи.
– В какой цене теперь кожи?
В хазарских солончаках странствуют караваны верблюдов. Люди идут, неделями не встречая человеческого жилья. Но вот впереди пылится дорога, скрипят колеса встречного каравана, волы тащат огромные повозки с товарами. Купцы останавливаются, с опаской осматривая друг друга. Потом завязываются разговоры.
– Точно ли, что в Таматархе чума?
– Чумы нет, но люди страдают желудками, многие умирают.
– Не встретили ли вы на вашем пути кочевников?
– Не встретили.
– Что происходит в Херсонесе?
– Беличьи шкурки идут хорошо, в большом спросе перец и мускус.
– Не видели вы в Фулах хазарского купца Исаака Самана?
– Видели. Покупает воловьи кожи...
Сколько раз я ходил по улицам Херсонеса, бродил по его торжищам, с удивлением взирая на торговую суету.
Уже на рассвете стекаются продающие на городской рынок, где между колоннами висят перекошенные разновесами железные весы, а на каменных прилавках лежат пахучие кожи, зловонные сырые меха, серебряные чаши, мешочки с янтарем, амфоры с перцем, сосуды с мускусом, расшитые грифонами и цветами сарацинские материи. У базилики св. Богородицы в меняльных лавках разжиревших скопцов звенят номизмы и милиарисии. Люди самого различного облика, ромеи и варвары, евреи и персияне, хазары, иверийцы и жители далеких сарацинских городов, бродят среди этих товаров, расспрашивают о ценах, торгуются, клянутся всеми святыми, Перуном и мечом Магомета, продают и покупают. На другом рынке, у Кентенарийской башни, торгуют вином, пшеницей и оливковым маслом, а у башни Синагры продается рогатый скот, бараны, кони и ослы. Верблюды проходят в городские ворота. С тяжелыми вьюками на горбах, гордо подняв маленькие головы, позванивая колокольцами и амулетами, они идут бесконечными караванами. В порту торговые корабли нагружаются рыбой и мехами, чтобы при первом попутном ветре идти в порты Азии. Всюду разговоры о наживе, о прибыли, об удачном лове, о ценах на беличьи шкурки, доставленные из далекой Скифии русскими купцами. Продавец обманывает покупателя, а покупающий, может быть, платит серебром, похищенным из церковной сокровищницы! Зернохранилища, солеварни, амбары и масличные точила важнее здесь, чем базилики. Разве способны эти жадные и лживые люди на великие деяния?
Но магистр Леонтий Хризокефал, умный и лукавый старик, поблескивая черными глазами, говорил мне, когда речь заходила о Херсонесе:
– Хороша херсонская рыба! Любят ромеи рыбку! Что может быть приятнее рыбного соуса с луком, чесноком и перцем?
Для него все ясно и просто в мире. Херсонесская рыба – питательная и дешевая пища для черни и воинов. Чтобы покупать ее, нужны деньги. Деньги достает государство взиманием налогов и пошлин. Всю жизнь шуршит магистр бумагами, макает тростник в чернильницу, пишет доклады и списки. Все – для пользы ромеев.
Благочестивый египетский монах Козьма Индикоплевст, совершивший в дни кесаря Ираклия путешествие в Эфиопию и написавший «Христианскую топографию», в своей книге уподобил мир скинии завета. Мир, четырехугольный и плоский, подобен горнице, в которой свод – небеса. Землю со всех сторон окружает океан. По ту сторону его жили наши праотцы до потопа. Солнце, раскаленный шар, возникший из небытия в четвертый день творения, освещает мир днем, луна – ночью. В час заката солнце прячется на западе за коническую гору.
Мы все живем в этом, ограниченном океаном, мире: базилевсы, стратеги, патриархи, епископы, простые башмачники и овчары, Димитрий Ангел и Никифор Ксифий, Лев Диакон и я. Люди привыкли к незначительному пространству. А меня это низкое небо сковывает, как железом. Порой хотелось бы разорвать его руками, прободать трезубцем, посмотреть, что скрывается за его голубой прелестью, какие райские тайны? Магистр Леонтий иногда посмеивается:
– Умрешь, тогда узнаешь! А пока едва хватает времени управиться с земными делами и заботами. Откуда у тебя такое беспокойство? Смотри, чтобы тебя не отлучили от церкви!
Сам он плавал в земных делах, как рыба в воде, копил деньги на черный день, покупал земли и виноградники, содержал в порядке свой дом, выгодно выдавал дочерей замуж, неоднократно исполнял ответственные государственные поручения, мечтал, что со временем и его сделают логофетом дрома[11].
Ромейский мир – как некий огромный улёй или муравейник, где каждому раз навсегда предназначены определенное место, обязанности и права. Каждый шаг и каждое слово базилевса связаны римским церемониалом, который нельзя нарушить ни при каких обстоятельствах.
Даже простой табулярий[12], когда к нему является товарищ, обязан сделать ему навстречу установленные три шага, не два и не четыре. В «Книге эпарха» точно указано, как производить продажу и куплю, какие цены могут быть назначены за барана или за медимн жита, сколько милиарисиев имеет право нажить с номизмы торговец шелком, и почему булочники имеют 24 процента с продажи хлеба, принимая во внимание расходы на топливо. Легаторий и его помощники следят, чтобы точными были весы торговцев, чтобы менялы не подпиливали золотых монет, лишая их законного веса, чтобы свечники не подливали в воск сала, чтобы золотых дел мастера не покупали более одного фунта золота в год, чтобы серикарии не окрашивали шелковых материй в пурпур. Свечники, менялы, мясники, торговцы бальзамом, иссопом, пшеничной и житной мукой, рыбой, твердой и жидкой смолой, коноплей или гвоздями, мыловары, башмачники и пекари объединены в содружества, подчиняющиеся строгим правилам и облегчающие надзор за трудом и податным обложением. Каждому назначено место для торговли. Золотых дел мастера продают свои изделия на Средней улице, от Буколеонского дворца до Золотых Ворот, восточные товары продаются только в Эмволе, торговцы ароматами выставляют свои товары на продажу между Мидием и иконой Спасителя в Халке, чтобы благоухание мускуса и амбры долетало до дворцовых портиков.
Среди торгующих благовониями много сарацин, египтян, армян, эфиопов и персиян. От их криков и завывания кружится голова. Они макают пальцы в фиалы с ароматами, мажут у проходящих ладони или бороды, расхваливают свои товары:
– Купи мускус для своей возлюбленной, не раскаешься!
– За один милиарисий – климат рая!
– Благовонные притирания! Благовонные притирания!
Горбоносый человек в огромном тюрбане, склонив голову набок, шевеля тонкими пальцами перед лицом, уговаривает покупателя:
– Что тебе скажет женщина, с которой ты сегодня ночью разделишь ложе? А вот что она скажет, достопочтенный... Не надо мне драгоценных украшений, скажет она, а принеси мне амбру и мускус, потому что от ароматов у меня кружится голова...
Бродячий монах выкрикивает:
– Камушки из реки Иордан! Иорданские камушки! Дешево, без запросу...
Сарацинский купец предлагает:
– Душистое мыло под названием «Тайна красоты». Купите «Тайну красоты»...
– Благовонные притирания...
– Миозотис, новый запах...
Здесь я встречал путешественников и паломников, посещающих наш город. Здесь я разговаривал с Сулейманом ибн-Вахабом, совершившим трижды путешествие в Иерусалим, побывавшим в Индии.
Растирая в ладонях каплю амбры, он говорил мне:
– Страсть к путешествиям подобна любви. Новые страны, как новые любовницы. Мы снимаем с них одежды и открываем неведомые доселе красоты...
Я просил его рассказать о Иерусалиме или о Дамаске, и он закатывал глаза от прилива приятных воспоминаний.
– О, Дамаск!.. Если может быть на земле рай, то это – Дамаск, жемчужина мира, вечная весна...
Предо мной стоял враг, сарацин, один из тех, кто разрушал Гроб Христа... Но ведь мы были не на поле сражения.
Харчевники имеют право открывать свои заведения с восьми часов утра до восьми вечера, когда предписано гасить в городе огни. Со всей строгостью власти следят за соблюдением постов, посещением богослужений и совершением молитв. За малейшее нарушение предписаний положены пени, плети, тюрьма, отобрание имущества, ослепление, лишение жизни. Трудно жить слабому человеку в таком мире. Все, от базилевса до последнего поденщика, как в оковах. Но что значит наша бренная жизнь в сравнении с вечным спасением и со служением Богу? Нет на земле выше и прекраснее цели! И вот мы несем тяжелое бремя, страдаем, трудимся, проливаем кровь, совершаем опасные путешествия на кораблях, постимся, испытываем всяческие лишения. Только способные на великие и на прекрасные подвиги достойны бессмертия.
Солнце склоняется к западу, и вечерняя тишина опускается на город Константина, на его форумы, дворцы и храмы. В окне, разделенном тонкой колонкой, в голубоватой дымке городских испарений видны купола, черепичные крыши, портики, темно-зеленые сады, спускающиеся купами к проливу св. Георгия. Слева, в тихой воде Золотого Рога, стоят критские и италийские корабли, доставившие в Константинополь мед, баранов и мрамор. На набережных, заваленных бочками с соленой рыбой, мехами с вином, глиняными сосудами с оливками, корзинами с плодами, еще бродят праздные гуляки, слышен иногда шум случайной драки или песня пьяного корабельщика, направляющегося в квартал Зевгмы, над воротами которого сияет мраморная статуя Афродиты, последнее прибежище кипрской богини. Там, в грязных лупанарах, люди пьют вино и предаются блуду.
Знаете вы легкомысленную песенку:
Подойди, дружок,
И сорви цветок...
Ее здесь распевают хриплыми голосами пьянчужки, венецианские корабельщики, беспутные юнцы. О чем говорят эти люди? О любви? Нет, о похоти. Называют имена женщин, сравнивают их продажные прелести.
– Зоя стоит того, чтобы за нее заплатить десять милиарисиев.
– А иверийка Тамар?
– Тамар слишком худощава.
– Если ты предпочитаешь полных, сходи к другой Зое, на улице Дельфина.
Не посещайте этих мест, юноши, если не хотите запятнать себя грехом.
Меса, главная улица города, тянется от ипподрома, мимо форумов Константина и Феодосия, а возле площади Быка и форума Аркадия разделяется на два пути. Один идет к Студийскому монастырю, а оттуда к Золотым Воротам, другой – к церкви св. Апостолов, к Влахернам. У Буколеонского дворца лавки, в которых продают благовония, свечи, переписанные в тиши монастырей книги и женские украшения, полны покупателей. Наступает вечер. Около бань Зевксипа уже зажгли светильники в «доме света», где торгуют шелковыми материями, и где огонь горит до полуночи. Дворцы и хижины построены по соседству. Обращенные окнами во внутренние дворы, они выставляют на улицы глухие стены. Термы, портики, кипарисы, монастыри в мрачных оградах, церкви, форумы, триумфальные колонны и квадриги, библиотеки, все сокровища древнего мира, собранные за циклопической кладкой городских стен и башен, делают город похожим на Рим.
А на полках стоят любимые книги, утешающие мою душу, – «Геопоника» и сочинения Феофана Нонна, «Жития святых» одноименного мне Метафраста, «Хроника» Георгия Амартола, украшенный драгоценными камнями Дионисий Ареопагит, стиль которого столь радует человеческое сердце, и божественный поэт Иоанн Дамаскин, и Прокопий Кессарийский, написавший жизнеописание величайшего из императоров, и многие другие. И я, Ираклий Метафраст, сын Маврикия, друнгарий ромейского флота, патриций и друг базилевса, рожденный в хижине и возвеличенный до дворцов, осмеливаюсь писать среди этих прекрасных и возвышенных книг о том, что случилось мне видеть и слышать в страшные и гибельные годы.
Закроем глаза рукою и умозрительно представим себе мир, землю и моря, холодные звезды над морями, корабли, погибающие в пучинах, зверей, наполняющих ревом рощи и разрывающих друг друга, христианские города, сожженные варварами, морских рыб, пожирающих мелких рыбешек; представим себе ложь, грехи, корыстолюбие и алчность людей, богача, пирующего в то время, как несправедливый судия отнимает для него хижину бедняка, вдовицу, у которой нет даже фолла, чтобы купить голодным детям кусок хлеба; представим себе жиреющие от чревоугодия тела, болезни, дурное дыхание изо рта, язвы и гноящиеся раны, нечистоты, наполняющие внутренности человека, его животные страсти, неопрятность и мелкую злобу! Всякие раз, когда я вспоминал какого-нибудь преуспевающего и самодовольного глупца, или бесстыдного льстеца, ползающего на брюхе перед сильными мира сего, или грубого обидчика вдов и сирот, или обжору, или мелкого интригана, наделенного по милости слепого случая властью и возможностью притеснять бедняка, мир мне казался черным, как ночь. Только маленькие делишки, только мелкая суета, льстивый смешок, затаенная на дне души зловонная злоба. Но приходил ко мне, чтобы разделить мое одиночество, Димитрий Ангел, поверял мне свои планы, показывая чертежи прекрасных белых и розовых церквей, тех видений, которые ему хотелось осуществить в камне, рассказывал мне в своих стихах о розе, распустившейся утром в росистом вертограде, о мимолетном беге оленя, о деловитом скрипе повозок на деревенской пыльной дороге, о запахе свежеиспеченного хлеба, о терпком вкусе вина, о смехе загорелых женщин, и я готов был улыбаться, благодарить Создавшего небо и землю, что мне дана возможность вкусить от радостей и страданий земной жизни. Он говорил мне, худой и бледный, с сияющими серыми глазами, с пятнами лихорадочного румянца на впалых щеках, с козлиной черной бородкой, только что появившейся на его детском подбородке:
– Как прекрасен мир! Корабли плывут по морю, нагруженные пшеницей или произведениями искусства, и путь их лежит в Африку или в далекие гавани блаженных эфиопов. Звезды вращаются над морями, указывая путь корабельщикам. В Багдаде фонтаны плещут перед розовыми и полосатыми дворцами калифов, солнце отражается радугой на водяных каплях, а на зеленых лужайках гуляют пышные павлины. Караваны верблюдов уходят в далекую пустыню за благовониями. За Танаисом[13] ржут кобылицы варваров. А здесь возвышается, как подвешенный на золотых цепях, совершенный купол св. Софии, порт полон хеландий и дромонов, буря рукоплесканий наполняет ипподром. Всюду жизнь. Всюду красота! И женские глаза, увиденные украдкой в церкви, прекраснее всех звезд...
Мокрота клокотала в его груди, он задыхался от кашля, а потом, успокоившись, мечтательно смотрел куда-то вдаль, весь во власти своих колоннад, архитравов, куполов, строительных расчетов и золотых делений.
Да, корабли плывут по морю, но аквилоны вздувают морские пучины, и жалкие создания человеческой жадности и беспокойства трепещут. Весь мир наполнен беспокойством и бурей. Раскроем книгу, в которой багрянородный автор с таким умыслом писал о фемах и провинциях, и мы увидим залитые кровью Армениак, Фракию, Анатолию и Опсикий, горы Тавра, едва-едва возвращенные из-под ига сарацин силою христолюбивого оружия Эдессу и Антиохию, остров Крит, завоеванный Никифором Фокой, остров Кипр, побежденный патрицием Никитой Халкуци, дивные владения ромеев в Италии – Неаполь и гору Везувий, извергающую серу, огонь и пепел. Со всех сторон угрожают им враги. Еще мы увидим Херсонес в Готии, его поруганные церкви и потоптанные виноградники, Борисфен, вторую реку после Нила, обильную рыбой и сладостной для питья водой, а на берегу Борисфена далекий город Самбат, над которым уже занимается северная заря. Но подобно солнцу, вернее, двум солнцам, сияет над всем миром слава базилевсов Василия и Константина. Господь поручил управление Василию. Мужественный и неутомимый, он крепко держит в руках кормило ромейского корабля. Аквилоны и бореи надули свирепым дыханием пурпурный парус. В смятении плывет корабль к берегам вечной жизни. Содрогается земля от толчков, рушатся небесные купола храмов, народ вопиет от голода, дитя напрасно мнет материнские сосцы, ибо нет в них ни единой капли молока. Мы – слабые и растерянные, мы – овцы, разбежавшиеся, когда в дуб, под которым спасаются от бури, ударила молния, мы погибаем. Как сторожевую башню на пригорке поставил Господь благочестивого, как золотую статую, ослепительное солнце наше, чтобы народы мира взирали на него со страхом и поклонялись.
В печальное время посетила мир душа моя. Что я? Червь, рожденный во мраке. Разве не подобна судьба моя участи червя? Вот он пожирает лист дерева, содрогается от голода, мерзкий, несчастный, беззащитный. Два отверстия дала ему природа. Одно для принятия пищи, другое для извержения кала. Таков и человек. Но однажды увидел я чудо. Червь повис с древа на тончайшей паутинке, кружился и корчился, пока не опутал себя коконом, и потом затих. А по прошествии некоторого времени видел я, как разорвался кокон, а из мертвой хризалиды выполз на солнечный свет пушистый мотылек со сложенными и вздрагивающими крылышками. Пригретый солнцем, он вдруг взлетел в прекрасном полете и скрылся в саду, где цвели розы. Я понял, что это взлетела к небесам заключенная в жалкую материю кокона прелестная душа червя, которую Платон назвал Психеей. Не так ли и человек? Не таится ли и в моем бренном жалком теле, запачканном грехами и грязными помыслами, бессмертная душа, дыханье Бога, чтобы в назначенный день вырваться из темницы и улететь в райские пределы? Наша жизнь – темница. Солнцем, озарившим мои страдания, была неразделенная любовь...
Мой отец родился в далекой северной стране руссов, в одном из тех бревенчатых городов, что стоят на берегах многоводных и тихих скифских рек. Когда отцу исполнилось двадцать лет и ему, по обычаю его племени, было дано право носить оружие, он нанялся в охранную стражу некоего варангского купца, который ходил с торговыми караванами в Понт. Птицеподобные ладьи, нагруженные мехами, шкурками белок, воском и лебяжьим пухом, спускались по Борисфену и спустя три месяца возвращались домой с пряностями и южными плодами.
Но по прибытии в наш город отец заболел горячкой. А так как по договору варвары не имели права оставаться на территории ромеев более трех месяцев, то скифы вынуждены были отправиться в обратный путь без больного товарища, оставив его до следующего приезда и поручив больного заботам искусного врача Никиты, у которого была дочь по имени Ирина, моя мать. Молодой скиф полюбил Ирину, приняв святое крещение, в котором был назван Маврикием, и навсегда остался в городе ромеев. Будучи способным человеком, отлично изучил он греческий язык и сделался переводчиком для тавроскифских купцов, каждый год приезжавших с товарами в предместье св. Мамы.
Итак, своей судьбой я обязан обыкновенному человеческому недугу. Но ведь ничего нет, что не совершалось бы без воли небес. Если бы отец не захворал и не лечился бы у врача Никиты, не был бы я в лоне истинной церкви, не познал бы Господа, сотворившего небо и землю, не вкусил бы сладости просвещения. Благодаря заботам деда, врача Никиты, у которого были некоторые средства, я получил превосходное образование. С шестилетнего возраста, вместе с детьми богатых людей, я изучал в школе Сорока Мучеников грамматику и синтаксис и читал классических авторов, в том числе и божественного Гомера, а также комментарии к нему. В пятнадцать лет я приступил к изучению риторики, а потом философии и четырех искусств: арифметики, геометрии, музыки и астрономии, которую я изучал, вместе с наукой о кораблевождении, у астрономов знаменитых трапезондских обсерваторий.
Никогда я не забуду первого своего путешествия на корабле в Трапезонд, слезы матери при расставании, и потом звездные прохладные ночи на плоской крыше обсерватории, небо, усеянное звездами, и сухой палец астронома Никона, показывавший мне Юпитера или Кассиопею. Трепет охватывал детское сердце, когда вдруг раскрывались передо мною тайны небес, и светила, плывущие в эфирном океане, располагались в стройном порядке в хрустальных сферах. Седая борода Никона, аскета и терпеливейшего из учителей, щекотала мне шею. Светила медленно кружились вокруг северной звезды. Тихим голосом астроном сказал мне однажды:
– Прочел я в одном древнем трактате, что земля круглая, как шар, и не солнце восходит над землею, а она вращается вокруг солнца. Но сие есть ересь, осужденная вселенскими соборами.
Я взглянул на него с волнением. Лицо старика было освещено слабым светом звездного неба. Мне показалось, что в глазах у него блеснула лукавая искорка, и мне стало страшно. У меня было то чувство, которое испытывает ходящий по краю пропасти. Как будто я приблизился к какой-то страшной тайне. Вот еще одно небольшое усилие, и все станет понятным. Но страх превозмог. Нехорошо христианской душе пускаться в подобные дебри. Легко можно заблудиться на этом пути и погубить себя навеки.
Утром я видел в библиотеке трактат, о котором говорил астроном. Свиток был написан непонятным для меня арабским письмом. Тайна осталась скрытой от меня навеки. А теперь я жалею, что тогда у меня не хватило дерзости. Теперь уже никто не ответит на мои недоуменные вопросы. Астроном давно лежит на трапезондском кладбище под высокими кипарисами. С собой он унес и тайну небес...
Но еще больше, чем звезды, я полюбил книги. Забывая о времени и о пище, я читал с упоением Платона, который так замечательно умел говорить о любви и о душе. Равного ему в этой области не было и не будет на земле. На какие высоты он взлетал, и каким скучным кажется наше земное существование в сравнении с его прекрасным миром идей! Отраженная небесами, как в некоем божественно тихом озере, земная жизнь преображается, а любовь очищается от всего плотского и нечистого. Та же, но совсем иная, неосязаемая, но вечная. Неудовлетворенная, но счастливая. Радостная даже в страдании.
Потом прочел я Плотина и Прокла и поражался их гению. Увлекался некоторое время Дионисием Ареопагитом. В этих книгах мир был совсем другим, не грубым, как наше тело со всеми его низменными желаниями, а легким, лишенным неприятных запахов и слишком резких цветов, и я блаженно вдыхал его прохладный разреженный воздух.
Годы шли один за другим. Из Трапезонда я возвратился домой не на корабле, а в повозке, пересек всю Азию, посетил многие города, а ночуя в гостиницах или останавливаясь на постоялых дворах, увидел многих людей. Потом жил с родителями в предместье св. Мамы, ожидая случая получить какую-нибудь должность, о чем хлопотал дед Никита. Жизнь протекала в бедности, но была полна переживаний. Я насладился антифонным пением[14], бегом колесниц на ипподроме и стихами Иоанна Геометра, любимого поэта, который сияет среди бедной человеческой ночи, как благоуханный светильник.
Событием в нашей жизни было, когда являлись из Понта на своих утлых ладьях русские купцы и привозили товары из Скифии. Сначала они распродавали меха и шкурки и прятали деньги в пояса. Потом значительная часть денег уходила на покупку тканей, на вино и женщин. Жили они в предместьях, и в город им разрешалось входить только отрядами по пятидесяти человек, без оружия, в сопровождении переводчиков и особо приставленных для этого людей эпарха. Из любопытства я тоже иногда сопровождал варваров в город. Мне было приятно видеть, как они с раскрытыми ртами смотрели на великолепие нашего города. Их поражало, как детей, величие форумов, триумфальных колонн и храмов. В св. Софию язычников не впускали. Но они могли вдоволь наглядеться на красоту наших дворцов, на статуи и водометы. Потом варвары возвращались тем же порядком в предместье св. Мамы, пили в грязных тавернах вино, буянили, хватались за мечи, и тогда являлись присланные эпархом отряды стражи во главе с привыкшим к таким случаям чиновником. Тот старался уладить дело миром, не прибегая к оружию, чтобы не затруднять торговых сношений в будущем. Три месяца спустя варвары покидали ромейские пределы.
У меня было много друзей среди скифов. Все это были рослые и красивые люди, искусные в употреблении меча, отличные стрелки из лука и превосходные наездники. От них я научился уменью владеть оружием, ездить верхом без седла, вскакивать на коня на ходу, цепляясь за гриву. Беседуя с руссами, я понемногу овладел их диалектом и был рад, что мог говорить на языке отца. Впоследствии эти знания мне пригодились.
Но однажды явился лекарь Никита и сказал, что теперь можно надеяться на исполнение наших желаний. Оказывается, ему удалось излечить от бессонницы какого-то важного придворного чина, и в награду тот обещал оказать содействие в приискании подходящего для меня места.
Слова деда оправдались. По прошествии некоторого времени он заявил, что все устроено. О лучшем нельзя было и мечтать. Мне надо было нарядиться в лучшие одежды, потому что надлежало явиться во дворец. Сановник попросил Василия, всесильного в те дни евнуха, чтобы я был принят служителем по письменной части к юным сыновьям покойного базилевса Романа – Константину и Василию.
Мать всплеснула руками и заплакала, не то от счастья, не то от горя:
– Куда ты вознесся, сын мой! Теперь ты и взглянуть не захочешь на наше ничтожество!
А я и не знал в тот вечер, что теперь судьба моя будет связана с судьбами базилевсов.
Над ромеями сгущались черные тучи. Все труднее и труднее было отражать удары многочисленных врагов. Но, чтобы понять положение, в каком очутилось наше государство, надо оглянуться на некоторые события, среди которых прошло детство базилевсов.
Когда тихо почил блаженный император Константин, автор замечательных книг, трудолюбивый, как пчела работник, на престол базилевсов вступил его сын Роман, двадцатилетний красавец, любимец ипподрома и черни, баловень женщин, белокурый, как все представители македонской династии, предпочитавший государственным делам конские ристалища, охоту и любовь. За спиной мужественного и сурового Никифора Фоки, носившего под пурпуром власяницу, не снимавшего столько лет панциря, он мог спокойно расточать поцелуи черноглазым ромейским красавицам. Это Никифор Фока повел на Крит огромный флот – тысячу дромонов и две тысячи хеландий с метательными приспособлениями для огня Каллиника и лучшими воинами империи, славянскими, русскими и армянскими наемниками, чтобы изгнать с острова нечестивых агарян[15]. Из гавани Фиглы, около Эфеса, вместе с флотом вышла в море ромейская слава. Агаряне были изгнаны, и на Крите вновь огласились пением христианские церкви. Новые победы были одержаны в Сирии, Алеппо разграблен, но события в городе Константине побудили его вернуться из похода.
Роман был женат на простой дочери трактирщика, пленившей легкомысленного кесаря изумительной красотой. В один дождливый день он возвращался с охоты и расположился на ночлег в придорожной харчевне.
Леонтий рассказывал мне об этой встрече.
Шел дождь... Охота была удачная – на повозках лежали черные туши убитых вепрей. В деревушке, которая попалась по дороге, охотники решили остановиться на ночлег. Деревню наполнил лай охотничьих псов, с которыми вступили в драку деревенские овчарки. Псари, ловчий, страторы разместились по хижинам. Для базилевса нашли помещение в придорожной харчевне. Над ее воротами висел на шесте сноп житной соломы – символ гостеприимного ложа.
Ложе стелила для базилевса молоденькая дочь трактирщика. Она принесла свежей соломы и, стоя на коленях, взбивала постель. Базилевс любовался ее проворными руками, ее юным телом.
– Как тебя зовут, дитя? – спросил он.
– Феофано, господин, – ответила девушка, опустив трепетные ресницы.
– Сколько тебе лет?
– Пятнадцать, господин.
– Какие у тебя длинные ресницы... Сними с моих ног обувь, красавица!
– Исполню, господин...
Леонтий только что прибыл из столицы, трясся весь день в дорожной тележке, с важным посланием в сумке.
– Выйди, – сказал ему базилевс, даже не взглянув на печать послания.
Ночью в деревне лаяли псы, шел дождь, пахло землей и навозом...
Прекрасная Феофано, дочь трактирщика, стала базилиссой. Ее красота покорила всех ромеев. Льстецы называли ее второй Еленой. Но на базарах и в кабаках говорили шепотом, что это она дала яд своему легкомысленному мужу. Роман умер. Никифор Фока привел из Каппадокии войска азийских фем, и ничто не помешало ему сменить меч, увитый лаврами, на скипетр. Новый базилевс женился на Феофано и объявил, что считает себя только опекуном малолетних детей Романа – Константина и Василия.
Надев пурпурные кампагии[16], он продолжал походы, вернул ромеям Адану, Мопсуесту, Таре, из сирийских городов – Лаодикею, Иераполь, Арку, Емезу и даже Антиохию, где в числе добычи оказался меч Магомета. Патриций Никита Халкуци завоевал для него Кипр.
Затем разыгрались известные всем события на Истре, прекращение посылки дани болгарам, посольство Калокира в Самбат, вызов Святослава, разгром болгар. Варвару понравились горы и долины Дуная. Но это был бы слишком опасный сосед, надо было снова начинать войну. Однако походы и лишения сломили силы базилевса. Несмотря на блистательные победы, положение государства было тяжелое. Никифор не пользовался любовью народа. В его наружности не было ничего такого, что нравится черни – ни величия, ни приятного взгляда. Низкорослый, коротконогий, с огромной головой на толстой шее, темнолицый, с глубоко сидящими в орбитах жестокими глазами, он больше походил на мясника, чем на базилевса. Победы его стоили слишком дорого. Народ изнывал под бременем налогов, воины роптали на невыносимую тяжесть службы. А главное, он был слишком стар для прекрасной Феофано. В одну страшную зимнюю ночь, с ведома коварной базилиссы, Иоанн Цимисхий, необузданный честолюбец, ворвался в Буколеонский дворец и убил в постели героя Антиохии и Аданы.
Цимисхий, ловкий и обаятельный человек, начал с того, что отправил в монастырь влюбленную сообщницу и тем обелил себя в глазах христиан. Во главе государства был поставлен евнух Василий. Сам базилевс поспешил на поля сражения. В Болгарии Святослав, опьяненный победами, разорял один за другими города, захватил в плен болгарского владыку Бориса, перевалил Балканские горы, завоевал Филиппополь, где руссы предали мечу двадцать тысяч человек. Но под Адрианополем, можно сказать, уже под самыми стенами города св. Константина, Варда Склир, лучший полководец ромеев, нанес первое поражение северным варварам и принудил их уйти за Балканы. В это время на театр военных действий явился Иоанн Цимисхий.
Флот из 300 дромонов был послан в Истр[17], чтобы преградить варварам путь отступления. Окруженные со всех сторон в Доростоле, с мечами против метательных машин и огня Каллиника, противопоставляя обнаженные до пояса тела напору закованных в железо бессмертных катафрактов[18], они погибали тысячами. Святослав предложил мир. Предложение было принято, ибо мир лучше войны, а двадцать пять тысяч разъяренных варваров еще могли причинить достаточно вреда ромеям.
Уступая желанию любопытного русского князя, Иоанн согласился на свидание. Наконец, сияя серебром лат, в пурпуре и в осыпанной жемчугом диадеме, надушенный и завитой, в окружении доместиков, схолариев и протекоров, базилевс спустился среди дерев к водам Истра. Святослав приплыл в ладье. Как простой воин он сидел рядом с гребцами с веслом в руке, одетый в простую белую рубаху. У него были длинные усы и бритая голова, а на макушке оставлен русый локон, как в обычае у многих варваров. Иоанн вошел к нему в ладью, гребцы удалились на берег, и два героя беседовали некоторое время, сидя на скамьях ладьи. Руссы, получив по кошнице на воина нужный им хлеб, ушли на берега Борисфена, и там дикие кочевники, может быть, подосланные Иоанном, убили Святослава, сего северного льва, нанесшего такой ущерб ромеям.
На западе удалось достичь значительных успехов. Выдав замуж свою племянницу, благонравную Феофано, за Оттона, сына короля ломбардов, именующего себя императором римлян, Иоанн прекратил войну в Италии. Апулия, Калабрия, Салерно и Неаполь остались в руках ромеев. На востоке стратег Николай продолжал громить сарацин, завоевал Амиду, родом из которой был базилевс Иоанн, и Низибис, памятный сражениями древности. Апамея, Эдесса и Барит вернулись в лоно империи. Множество святынь было вырвано из рук нечестивых агарян. Уже вдали мерещились базилевсу священные холмы Иерусалима...
Среди этих потрясений прошло мое детство и юность. О победах мы слышали из уст глашатаев, с амвонов церквей, на форумах и на базарах. Но хлеб был дорог, и все реже приходили в предместье св. Мамы русские купцы. Жить бедным людям было тяжело. Никогда не было в городе такого количества нищих, калек, безруких, безногих и слепцов, как в те годы. И вот для меня начиналась новая жизнь.
С бьющимся сердцем прошел я под аркой огромных дворцовых ворот, под которой гулко отдавались шаги. Меня сопровождал какой-то воинский чин в синем плаще-сагие, с красным поясом. Мы вошли в залу ожидания. Зала была круглая, и вдоль стены стояли обитые полосатой и довольно потрепанной материей скамьи. На них скромно сидели явившиеся сюда по делам люди: поставщики минерального масла для светильников, торговцы мясом и овощами, просители. Какой-то чернобородый человек пробегал с пачкой бумаг в руке. Мой провожатый обратился к нему, и тот внимательно осмотрел меня с ног до головы. Некоторое время, скривив рот, он ковырял пальцем в ухе, а мы почтительно смотрели. Потом чернобородый сказал:
– Юноша! Сейчас ты будешь лицезреть Порфирогенитов.
Подробно он рассказал, как я должен вести себя, начиная с тройного земного поклона и кончая тем, каким голосом отвечать, если во внутренних покоях соблаговолят спросить меня о чем-нибудь. Втроем мы двинулись в глубину мрачного дворца. Моего спутника чернобородый называл «кандидатом»[19].
В полутемных переходах и галереях стояли огромные варяги и опирались на страшные секиры. Чем больше приближались мы к внутренним покоям, тем сильнее было мое волнение. Наконец чернобородый человек остановился перед обитой металлом дверью и шепнул:
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.