Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мастер-класс

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Лада Исупова / Мастер-класс - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Лада Исупова
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Лада Семеновна Исупова

Мастер-класс

Читателю, случайно зацепившемуся взглядом за эту книгу, или вместо предисловия

Вас утомили инопланетяне, вампиры и надуманные страсти? Тогда вы на правильном пути – эта книга для вас.

Вам надоели привычные будни и хочется заглянуть в совсем другую жизнь? Тогда идите за мной, и увидите, что рядом с вами, на каждом шагу, сотни параллельных миров, о которых вы даже не подозревали, и каждая вселенная огромна, самодостаточна и живет по своим законам. Я познакомлю вас с одним из этих миров, не только фантастика обещает неизведанное.

Вы любите танец и вечерами, вместе с каблуками сбросив заботы дня, достаете балетки, джазовки, испанские, какие угодно мягкие туфли и спешите в зал, где все так не похоже на то, что было с утра, и все дышит иной страстью – танго? фламенко? сальса? балет? Или ваше тело не желает больше никакой обуви – модерн? контактная импровизация? – и душа начинает рассказывать о себе иным языком, минуя слова? Тогда не выпускайте эту книгу из рук – мы с вами говорим на одном языке.

Вы вообще ничего не понимаете ни в танце, ни в музыке, и не нужен вам весь этот джаз? Смелее, не бойтесь, я обещаю, что не скажу ни одного заумного слова, а немного расскажу о том, что меня некогда удивило-зацепило, показалось необычным или смешным, и не только в балете, а вообще, в моей нынешней жизни, а живу я сейчас в Америке, работаю концертмейстером балета в разных учебных заведениях и даю частные уроки по классу скрипки и фортепиано. Не хотите о музыке? Тогда я расскажу старую историю тибетского монаха, вам не придется скучать.

Вы – концертмейстер балета? Моя книга для вас и о вас, коллега. О нашей непростой профессии, балансирующей между двумя безднами – Музыкой и Танцем, и соединяющей их.

Вы преподаете танец? Что ж, вам будет интересно взглянуть на себя со стороны и, возможно, мое имя – всего лишь псевдоним вашего концертмейстера, который молча смотрит на вас изо дня в день? Или хотите посмотреть на мастер-классы именитых танцоров? Я с радостью поделюсь своей коллекцией – это мало с чем сравнимое удовольствие – работать с интересным педагогом. Имена я меняю, названия известных компаний – чаще тоже, но вы поймете, что к чему.

Эта книга для всех, кому нравится сценическое искусство, но хотелось бы также побывать в репетиционном зале и посмотреть на процесс изнутри.

Кто бы ты ни был, мой читатель, смело иди за мной, я постараюсь не разочаровать.

Аукцион

Это было сногсшибательное мероприятие, которое устраивала местная балетная школа, – аукцион в пользу заведения. Пригласили всех действительных и потенциальных спонсоров, родителей и состоятельных людей города. Готовились серьезно. Силами школы и привлеченных родственников: ужин, программа, джазовое трио, лоты – произведения, так сказать, искусства, все очень старались, денег вбухали немерено. Меня ангажировали играть два номера танцующим девочкам.


Приехала, поздоровалась, послонялась. Вечер в разгаре.

Сцены нет – один огромный зал, в торце освобождено место для выступлений, играет бэнд: саксофон, гитара и ударник. Пойду, думаю, погляжу на свой инструмент, примерюсь. Неделю до этого о нем шли долгие переговоры – заказывали синтезатор. Конферансье (он же организатор, он же чей-то папа, в миру завкафедры какой-то древнющей литературы) – живописный мужчина лет пятидесяти пяти, в костюме и длинном шелковом шарфе от колена до колена. Поговорили, показал лежащий на полу синтезатор. Я начала расстраиваться: клавиши не натурального размера, чуть-чуть меньше – если играть на автомате, то рука берет привычный аккорд, а он не там… Конферансье поизвинялся, ну какой с него теперь спрос? Ладно. Сказал, что сейчас что-то там подсчитывают, а потом, под фанфары, и будет наш выход.

Стали устанавливать синтезатор. Подставка плохая, неустойчивая, буквой X, на уровне чуть выше моего колена. Это ладно, поднимут (блажен кто верует). Принесли стул, постучали по клавише, и вроде всё, начали уходить. Как? Подхожу:

– Простите, а педаль есть?

Конферансье долгим страдающим взглядом посмотрел на меня.

– Есть. Но я ее дома забыл.

– Как?!

– К сожалению.

– Ох, но это единственное, что я просила, – размер клавиш и педаль! Клавиши – маленькие, ладно, но педаль?!

– Пожалуйста, умоляю, без педали тоже хорошо!

Рядом слонялся с бокалом мужчина из совета директоров, от скуки заинтересовавшись нашим диалогом, подошел:

– У вас проблемы?

Одновременно:

– Да!

– Нет!

– Это ужасно: педали – нет, клавиши маленькие!

– Нет, не маленькие!

– Нет, маленькие!

– Нет, не маленькие!

Прибилось еще человек пять, обрадовавшись, что есть чем заняться. Все когда-то на чем-то играли, и началась развлекательная дискуссия на тему «маленькие – не маленькие». Я побежала искать директрису, жаловаться: клавиши маленькие, педали нет, как играть? Она всплеснула руками:

– Что, совсем нельзя играть?

– Играть можно (памятуя Григоровича[1]) – слушать нельзя. А главное – как танцевать под это? Это же детский инструмент, еще неизвестно, какая у него громкость на такой громадный зал.

– Он не детский, – подскочил конферансье, – это «Ямаха», профессиональная модель, как просили. Пойдемте, прошу вас, все будет хорошо.

Все вокруг начали уговаривать, что без педали – хорошо, а размер клавиш – может, и плохо, но расположение-то такое же, а это главное, и зря я расстраиваюсь.


Возвращаемся к спорщикам. Увидев меня, они поспешили оповестить:

– Мы решили, что клавиши нормальные.

– Я рада.

Страдальчески оглядываю синтезатор. Мужчина из совета директоров с радостной готовностью:

– Что теперь не так?

– О, господи! А где подставка для нот?!

Конферансье умоляюще:

– Вы не запрашивали подставку для нот!

– Но я не думала, что ее нет, она мне нужна!

Мужчина из совета:

– Зачем?

– А как в ноты смотреть?!

– Играйте наизусть.

– Я не знаю наизусть! Мне нужна подставка!

– Ну вы придира!

– Нет, не придира, я на все уже согласна, но как я буду смотреть в ноты?!

– Я могу держать их.

Прекращаю заламывать руки и впериваюсь в него. Он молча кивает.

– Давайте сюда ваши ноты.

Даю распечатанные листочки.

– Где держать?

Показываю пальцем. Медленно, с достоинством обходит синтезатор и встает в указанном месте. Зрелище не для слабонервных.

– Все нормально. Я еще буду переворачивать вам листы.

– Могу себе представить.

Обрадованный конферансье начинает бурно благодарить, расстраивать его не хватает духу. Обреченно напоминаю, что пианинку надо бы приподнять.

– Конечно, это пара секунд, сейчас!

И начинается возня с синтезатором. Стою рядом, смотрю по сторонам, идти мне, собственно, некуда. Копошение у подставки затягивается, но не придаю этому значения. Потом чувствую, все затихло, смотрят на меня. Поворачиваюсь, точно: один лукаво, другой страдальчески, взъерошенная прядь упала на лоб.

– Что?!

– Послушайте… а что, на такой высоте совсем нельзя играть?

– Что? Вы что, издеваетесь надо мной?! А на чем мне сидеть?! Нет, это невозможно! Это невозможно! А почему нельзя подставку поднять?!

– Тут заело, нужны плоскогубцы, оно не отворачивается.

Какая-то женщина с виноградом заметила:

– А переверните подставку на попа. Будет выше.

– Гениально, спасибо, ура!

Переворачивают. Стою мрачно, как Станиславский, уже не верю ни во что. Получилось горкой: правая сторона выше, чем левая.

– И что это? Как играть?!

– Это ерунда, это почти не видно! Попробуйте, пожалуйста, попробуйте!

Чтобы не выглядело, будто я капризничаю, прошлась по беззвучным клавишам.

– Нет, это невозможно, когда начну играть в темпе, будет мешать, это же правая рука.

– Мы перевернем наоборот, под левую, – с надрывной готовностью предложил конферансье.

– Да какая разница?!

– А давайте подложим ей что-нибудь под правые ножки стула, тогда правая рука будет на нужной высоте, – пошутил советник.

Конферансье с обожанием посмотрел на него.

Нет, всё, мое терпение лопнуло, я повертела головой в поисках директрисы и только собралась к ней рвануть, как конферансье цепко схватил меня за локоть:

– Я вас очень прошу, очень прошу! Сыграйте, пожалуйста, я не смогу пережить, если подведу столько народу! Все так ждали, девочки так готовились, это ужасно, это ужасно, и я один во всем виноват! Я готов сделать что угодно, ну давайте, я буду держать левую сторону синтезатора, чтобы было ровно?

Моя гневная решительность была сбита, я уставилась на него. Понятное дело, отказать ему язык не поворачивается, но играть, когда один – ноты держит, другой пианинку на весу… это как-то за пределами, все-таки не варьете. Они, почувствовав, что я сдаю оборону, стали говорить больше и разом, я перестала понимать.

– Нет, – начала я растерянно, – это невозможно. Вы будете качаться и шевелиться, я буду путаться.

– Мы не будем даже дышать!

– Но представляете, как это будет смотреться со стороны?

– Я скажу очень проникновенную речь, очень, вот увидите! Публика будет в полном восторге, это я обещаю! У нас нет выхода – девочки должны станцевать!

Совсем расстроившись, я отошла от них подальше (вдруг еще чего выкинут), отправилась искать директрису. Она давала последние напутствия девочкам, они были уже одеты, точнее, конечно, раздеты – одним словом, готовы к выходу. Стоят, как всегда, хихикают, волнуются, мерзнут. Стоим с ними, болтаем, ждем команды и вдруг видим: бежит к нам конферансье. В таких случаях обычно говорят: лица на нем не было. Но у него было лицо – у него было страшное лицо! Я сжалась: господи, что еще? Там больше нечему случаться! Максимально вжалась в стену, чтобы дать ему без помех промчаться мимо, но случилось худшее: он бежал ко мне.

– Это катастрофа! Нет адаптера!!!

Я не знала, что такое адаптер, поэтому его отсутствие меня не огорчило:

– Ничего, не расстраивайтесь.

Он, сбиваясь, объяснил, что без него система вообще не работает. Никак. Я в душе вздохнула с облегчением и пошла искать директрису. По пути наткнулась на вездесущего советника, сказала, что все, нет адаптера.

– Послушайте, – ответил он, – вы уже согласились играть без стольких этих штук, а сейчас опять уперлись! Сыграйте, а? Я так понял, что вы можете играть и без всего этого.

Пришлось объяснять, что я уже согласилась играть и без адаптера тоже, но теперь проблемы у конферансье.


Началось нервное совещание. Варианты были: послать за адаптером и ждать или отменять выступление. Я предложила сгонять домой за дисками с балетной музыкой, по дороге я бы подобрала подходящий вариант. Но директриса, подумав, отказалась:

– Видишь ли, мы единственная компания в округе, которая работает только под живую музыку, и здесь все наши спонсоры, которых мы убеждаем, что это необходимо. Я специально готовила так, чтобы номер был не под запись, мне необходимо сегодня – под пианиста. Ты можешь ждать?

– Подожду, конечно.

Конферансье сказал короткую блестящую речь, и публика прокричала в ответ:

– Конечно, подождем!


Началось ожидание.

Музыканты заиграли, кто танцевал, кто слонялся, конферансье периодически развлекал публику, как мог.

Минут через двадцать он подошел ко мне и поделился терзающей его тайной: он не был уверен, что адаптер дома (куда рванула жена). Он не помнит, видел ли его вообще.

Так…

– Тогда давайте скорее скажем директрисе об этом, нужно же как-то подготовиться, если что?!

– Нет! Еще есть надежда, возможно, это я просто нервничаю.

Ничего себе! Теперь нервничать стали вместе.


Послонявшись еще минут десять, подхожу:

– Какие новости, вы звонили жене?

– Да! Она забыла свой мобильный здесь, вот он.

Подходит несчастная директриса:

– Сколько еще ждать? Публика расходится, девочки мерзнут.

Конферансье разразился стенаниями и извинениями. И тут мне приходит гениальная идея:

– А давайте попросим музыкантов сыграть нам?! Они ж импровизаторы, они все могут!

– А они согласятся?

– А куда им деваться? Это будет феерически! Все недостатки спишутся на экспромт, родители будут счастливы, публика в восторге, трогательность момента добавит остроты, а потом все только об этом и будут говорить!

Мы плотоядно посмотрели на музыкантов и стали брать их в кольцо.

Директриса нанесла первый удар:

– Помогите, спасите, выручите, наша жизнь в ваших руках!

Они растерялись. Директриса добила:

– Девочки замерзают на цементном полу, публика ждет, нужно сыграть, иначе отсюда никто не уйдет.

– Но у нас нет опыта играния балета, – испуганно произнес честный ударник.

– С завтрашнего дня можете вписать в свое резюме, что есть! – выхожу на арену я. – Это очень просто, я сейчас все объясню.

Директриса ободряюще мне кивает и отступает назад, но далеко конвоиры не отходят. На всякий случай. Хотя, надо заметить, музыканты и не предпринимали попыток к бегству, они оказались гораздо сговорчивее меня. И я скороговоркой начала курс молодого бойца:

– Играть нужно две вещи. Первая – медленная, сладкая, романтическая, четыре четверти.

– Напойте, – сосредоточенно сказал саксофонист, прижевываясь к саксофону, – я попробую запомнить.

– Не надо, играйте свое, что привыкли, главное, чтобы было красиво, без напряга.

– Все равно спойте, мы возьмем ваш ритм.

Запела искомое па-де-де из «Дон Кихота». Через пару тактов осенило – ритмический рисунок там один в один – «Love Me Tender» от Элвиса Пресли. Забавно.

Они оттолкнулись от этого и начали шепотком импровизировать. Выходило просто отлично.

– Главное, держите квадрат.

Саксофонист, не отрываясь от инструмента, показал локтем на ударника:

– Пусть он держит.

Как он?! Я чуть было не ляпнула, что почему бы всем не подержать квадрат для верности?! Но промолчала: кто их знает, может, у них специфика такая? Ладно, буду сама считать.

– Долго так играть?

– Четыре квадрата, а потом повтор.

– Как повтор? – вздрогнули двое и перестали играть (я же забыла, что они импровизаторы!).

– Не надо повтора! Играйте как хотите, я махну, когда хватит.

– Хорошо.

– Отлично, а теперь вторая вещь: три четверти, в таком-то темпе, как бы подпрыгивая, с затактом и буйно.

Саксофонист недоверчиво поднял бровь, а ударник, напротив, обрадовался:

– Так пойдет?

И заиграл.

Раз: слабая доля.

Два: сильная доля.

Три: своей металлической кисточкой мазанул по поверхности.

Далее по кругу. Я растерялась:

– Нет, не так! Первая доля должна быть сильной, а остальные – слабые.

– Что, всегда? – ужаснулся он.

– Всегда.

– Какой кошмар.

Они начинают тихонько примеряться, звучит забавно, интересно, но необъяснимо-нелогично, пытаюсь представить танец с большими прыжками, но нет, не выпрыгивается. Прошу облегчить вторую долю или вовсе убрать. Плохо на меня посмотрели, но делают!

– Ну что, нормально?

– Отлично.

– Знаешь, – осенило вдруг гитариста, – а давай ты будешь петь? Будет то, что надо.

– Нет! Я не буду петь! В балете не поют, у вас все здорово! Я слов не знаю! – И, не дав им опомниться, сбежала говорить, что все готово.


Девочек выстроили, публику посадили, разволновавшийся конферансье вышел на середину и только собрался говорить, как в конце зала появилась его жена, она махала руками и кричала: «Я здесь, подождите!» Зал зааплодировал и захохотал. Большинство публики составляли родители и друзья, поэтому никто не сердился. Мужчины срочно стали готовить инструмент. Оказывается, мудрая женщина привезла еще педаль и плоскогубцы! Работа закипела. Мы благодарили музыкантов за отзывчивость, я расстроилась – с ними было бы эффектнее.


Итак, все готово, девочки стоят, директриса держит радостную речь о школе, о девочках, о живых пианистах, ее прерывают аплодисментами и воплями одобрения из зала. Я сижу за синтезатором, передо мной замер живой «пюпитр». Волнуюсь. Вдруг из темноты бесшумно появляется саксофонист, наклоняется к моему уху, делая вид, что поправляет какие-то настройки, и тихо-тихо спрашивает:

– Почему он держит вам ноты?

Я поднимаю глаза. Ну что сказать? Если бы передо мной был представитель любой другой профессии, то я, конечно, сказала бы, что не знаю вещь наизусть, а подставки нет. И любой человек посочувствовал бы мне. Даже, может быть, серьезно кивнул бы в ответ. Но для музыканта это же сюр какой-то! А что делать? Тихо отвечаю:

– Подставки нет.

Он, не меняя выражения лица, не говоря ни слова, забирает мои листочки у и. о. пюпитра и уходит.

И опять же, кабы это был представитель любой другой профессии, я бы тут же вскинулась и побежала бы вслед: «Позвольте, гражданин, куда вы понесли мои ноты?! Мне сейчас играть!» Но я даже не обернулась. Появилось ощущение, что я тут не одна. Будут ноты, никуда не денутся.

Через полминуты он вернулся с оркестровым пюпитром и молча поставил его перед синтезатором. Там даже подсветка была. Роскошно.

Когда все речи стихли, под бурные аплодисменты, я бы сказала – овации, девочки высыпали на сцену. Долгожданный момент настал!


Я не видела их выступления – инструмент был дикий, отдельные ноты выбухивались громче других, педаль срабатывала не всегда. Я сконцентрировалась на игре, очень старалась. Еще не стихли аплодисменты после адажио – дала вступление на большие прыжки, и вот тут-то и начался кошмар: крайние девицы прыгали в метре от меня, гибкий пол ходил ходуном, и «Ямаху» начало подкачивать и подбрасывать. Утлая подставка не выдерживала. Инструмент подпрыгивал, рядом – никого! Дальше – больше: он начал подскальзывать на меня, грозя свалиться на колени. Я шпарила и думала только об одном – чтобы успели дотанцевать до того, как инструмент завалится. Когда стало совсем критично, я сдавленно запищала: «Help!» – и саксофонист, подскочив одним прыжком, молниеносно перевернул страницу. Увидев, что на другой стороне ничего нет, тут же вернул назад. Все-таки у импровизаторов мгновенная реакция, что ни говори. Впасть в кому от перевернутой страницы я не успела, потому что это и так уже был конец – финальные аккорды – пам, ям-пам!!!

И это последнее «пам», как стрела, попавшая «в яблочко», взорвала наэлектризованный зал, все звуки обрушились разом: мы с музыкантами захохотали в голос над перевернутыми страницами, над тем, что все удачно закончилось; публика повскакивала с дикими криками и овациями. Если кто-то из девочек в будущем станет мировой знаменитостью, такой успех будет ох как трудно повторить. Директриса обнималась с кем-то справа, кто-то слева обнимал их обоих сверху. Девочки с горящими глазами откланялись, но не собирались уходить, абсолютно счастливые. Они смотрели в зал, как на большой экран, и разглядывали публику – публика и сцена поменялись ролями. Ликовали и хохотали все. Директриса, вырвавшись из объятий, рванула к микрофону и, смеясь, стала тараторить какие-то благодарственные и радостные слова, но слышно ее не было. И тут к микрофону прорвался конферансье и, не дожидаясь тишины, воскликнул, широко распахнув руки:

– Друзья!.. Вы не представляете, а как я рад!

Зал грохнул и утопил его в аплодисментах.

Снова осень

Все балерины, в принципе, разные. Но мы не о них сегодня, а об одном занятном случае у нас в колледже на уроке, хотя придется все-таки пояснить, что балерин можно поделить на множество мельчайших категорий, а можно и, сильно упростив, на две: есть на свете, среди миллионов учебных заведений, одно из лучших, и уж точно самое известное – Академия имени Вагановой, в быту – Вагановка. Весь балетный мир произносит это слово с придыханием, но с самым большим, правду сказать, сами вагановские, их даже отличает некоторый характерный снобизм – они остальных за балет не то чтобы совсем не считают, а так, кружки самодеятельности на пуантах.


И вот однажды моей вагановской подруге, преподающей неподалеку, понадобились для постановки юноши, у них в школе нет, а у нас есть, поэтому попросилась она к нашему преподавателю на урок.

Я, конечно, предупреждала, да и педагог предупредил, что они у нас кривенькие-косенькие, не классические танцоры, а в основном танцоры модерна, которым по программе положено заниматься классикой, и что ловить ей там некого, кроме, пожалуй, одного, но ему можно и так позвонить, не теряя времени на просмотр. Но вагановские, они ж чужим словам не верят, им нужно своими глазами посмотреть, поэтому договорились о встрече.

Чтобы ее визит не выглядел как смотрины, она пришла якобы познакомиться с нашим педагогом и позаниматься. Встала она, как положено гостям, в дальний угол, никто на нее внимания не обратил, и урок начался…


Играю.

Настроение хорошее. Шутка ли – подружка на урок пришла? С ней и похихикать можно, и музыкой побаловать узнаваемой, поболтать потом, да и вообще. Минут через десять замечаю: что-то я ошибок много делаю, наспотыкалась столько, сколько за месяц не бывало. Странно… Начала к себе прислушиваться, ошибки на ровном месте обычно бывают от волнения, но с чего мне волноваться? Ничего нового не происходит – Катю я давно знаю, ей, как педагогу, уроки тоже играла, ее присутствие меня беспокоить не должно… Может, это я просто расслабилась, от предвкушения? Так, не дело это, нужно срочно сосредоточиться, посерьезнее надо, и, выкинув из головы постороннее, впиявливаюсь глазами в педагога, мобилизовываюсь. И вот тут началось: стала лепить ошибку на ошибке, путаться, вообще не понимаю педагога, что это?

Простые вещи еще идут, что происходит? Стараюсь, как студентка перед госкомиссией, а только хуже и хуже. И, наконец, доходит: он ее боится! Всерьез! Я его вообще не узнаю – голос, манера, ведение урока, задает какие-то немыслимые навороченные комбинации, ему не свойственные, сложность на зауми, поэтому музыка на это и не ложится. И ко всему прочему его напряжение передается мне, ведь, когда играю – я точный слепок, эмоциональный скан преподавателя, материализую его желания и эмоции. Вот вам и пожалуйста! Заодно вспоминаю, что с утра его не узнала: испокон веку он ходит на занятия, как Спартак, – полуголый, а сегодня явился одетый, в мужских штанах – другой человек.


Так… Срочно надо от него «отключиться» и работать в автономном режиме, а то совсем все завалится. Пусть там творит свое, что приготовил, а я буду играть, не глядя на эти художества, авось продержимся.

И правда – полегчало.


Урок идет своим чередом, маленько наладилось.

Как правило, студенты начинают заниматься одетые, а потом постепенно раздеваются… и когда сорокалетняя Катя сняла свою огромную кофту, а там вагановская спина, народ стал на нее немножко коситься: кто это?

А никто. Занимайтесь – не отвлекайтесь.

А уж как стали медленно ноги поднимать, двадцатилетние уже медленно подняли и медленно опустили, а у нее нога, совершенно независимая от тела, еще плывет навееерх, а потом так же медленно вниииз, и ни один мускул не шелохнется на лице, и студенты уже заняты не собой, а выискивают ее отражение в зеркалах, и тихий шелест по классу: «Кто это? Кто это?!»


Классический урок делится на три части: станок – делают упражнения, держась за палку (станок), середина – упражнения в центре зала и диагональ – беготня и большие прыжки по диагонали зала, самая бурная часть. Катерина отстояла станок, немножко середины и тихонечко села на стульчик рядом со мной – начались смотрины.


Пошли мелкие прыжки, студенты забегали-запрыгали, работаем, я сосредоточенно слежу за классом и вдруг улавливаю за собой какие-то похрюкивания. Глянула – Катя то ли сморкается, то ли чешется, ладно, играю дальше.

Шум нарастает, урывками приглядываюсь – она давится от смеха, плечи вздрагивают. (Потом, после урока на мое «Ты что, совсем уже?!» она извинялась, мол, такой уморы и таких парней она никогда не видела, «Трокадеро» [2] по ним плачет.) Играю, на нее зыркаю, она стала подвывать, глазами на некоторых показывает, а чего мне на них смотреть?! Я что, их первый раз вижу? У меня иммунитет.

Они танцуют лицом к нам, косятся уже, у Катерины тушь по щекам течет. В паузу бросаюсь к сумке на предмет салфетки – нету, только старая, не выкинутая вовремя (пыль протирала), Катя с радостью хватает и, подвывая, шумно в нее сморкается. Играю все громче, прошу, чтобы перестала смотреть на зал, она падает лицом в колени и начинает глухо хрюкать оттуда, мы переругиваемся – я сквозь зубы шиплю на нее, она охает, со стороны кажется, что у нас междусобойчик, хотя педагог, конечно, догадался, в чем дело.


А когда мальчики побежали по диагонали на нас, Катерина вдруг встала со стула, ну переклинило человека, бывает, опустилась на колени и, причитая, отползла за меня. Села в угол на пол и зарыдала.

Я думала – помру. Стараясь это заглушить, играю, да нет, не играю, а бьюсь в падучей о клавиатуру, удваивая октавами все, что в состоянии удвоить, добавляя демоническое тремоло в левой, а это ж маленькие прыжки, там демоническое совсем ни к чему, но я наяриваю, пошире приподняв и растопырив локти, потому что на мне шаль, и я пытаюсь загородить угол, в котором колотится подруга, левую ногу ставлю на правую педаль, а правую отставляю подальше, чтобы занять побольше места.

Наконец она потихоньку успокаивается, класс переходит к большим прыжкам, а они – это цель, собственно, визита. Тогда она неимоверным волевым усилием берет себя в руки и, собрав с пола всю пыль, выбирается из угла и пристраивается обратно на стульчик. Смотрит аккуратно, выборочно, не на всех, настороженно прислушиваясь к своему организму – как бы опять не всколыхнулось.


И был в том классе один танцор. Выучка у него была так себе, но данные! И это при совершенно небалетном телосложении: коренаст, широкоплеч, даже приземист, никаких удлиненных рук-ног; он был не принц, а воин, классический Отелло. Когда занимался с открытым торсом (чего больше никто себе не позволял), он, единственный чернокожий, выделялся на фоне субтильных парней, властно рассекая воздух своим точеным телом, напоминая мятежного демона, случайно залетевшего в чужие края. Нрава был заносчивого, высокомерного, глядел свысока. Есть в балете традиция: по окончании класса все во главе с педагогом делают реверанс, аплодируют, а потом на секунду подходят к роялю поблагодарить пианиста, этот же не подходил никогда – «не царское это дело». Ну и я не замечала его существования, а вот тут нужно пояснить.


Концертмейстеры, как и балерины, бывают разные. И некоторые умеют «играть под ногу»: у каждого танцора индивидуальные способности – физические данные, дыхалка, музыкальность, техника и плюс к этому состояние на данный момент, поэтому, когда танцор, например, прыгает, даже если и «в музыку», то его «взлет» не всегда попадает идеально в ритм, на мизерно-маленькую долю, но различие будет. В зависимости от сиюминутной формы ему будет удобнее так или иначе. Если эта разница большая – мы говорим об отсутствии мастерства или музыкальности. Поэтому танцору нужно «догнать» время, которое он упустил, и наоборот. И вот тут помогает пианист (на спектакле – дирижер), идеально следуя за танцовщиком, он подчиняет музыку его танцу, сокращая и подгоняя; где надо – поднимая его в воздух, где надо – давая ему больше времени на разбег или отдышаться, причем делает свое дело мастерски, и выглядит это не так, будто поддавший музыкант маленько потерял ориентацию, а как будто блестящий танцор идеально вписывается в роскошную музыку, рождая ее своим телом. Толковый концертмейстер может вытащить на себе солиста, помогая ему в нужных местах и прикрыв просчеты, равно как и зарубить на корню хорошее выступление, ибо не родился еще тот танцор, который может вписаться в пируэт, если пианист этого не хочет.


Умение «играть под ногу» не то чтобы редкое, но и не частое, и танцоры обычно не избалованы этой роскошью, а привыкли приспосабливаться даже к самой неудобной музыке, к тому же, когда танцуют несколько человек, невозможно угодить каждому, поэтому традиционно выбирают лучшего и играют «под него», остальные – извольте вписываться. Но, безусловно, если этот лучший очень сильно отличается от остальных, то извиняйте, батьку, темп выбирается средний, чтобы не подрубать остальных (хотя главный акцент, конечно же, дашь любимчику).


Итак, класс пошел на гранд жете (большие прыжки на диагонали), пронеслись девочки, подошли мальчики, и музыка «отяжелела» – мужской прыжок мощнее и шире.

Первая мужская группа выполнила свою комбинацию, приготовилась следующая, настал черед мавра. Он качнулся, пребывая в каком-то своем внутреннем состоянии, и поднялся в воздух.

Так уже бывало: поскольку ему легко выполнять то, над чем пыжатся остальные, он иногда, не стараясь вписываться в общий темп, дает себе волю и делает что-то свое. Как правило, успевает сделать только один элемент, класс уходит дальше, музыка заканчивается. Так произошло и на этот раз: он встал последним в четверке и с размахом совершил неожиданно сложный элемент, собираясь сойти с дистанции, не осознавая еще, что музыка вдруг железно последовала за ним, а финальная нота, звенящим ножом гаучо, срезав остальных танцующих, вонзилась в пол вместе с его ногой.


Его колено дрогнуло от неожиданности, но за долю секунды он сориентировался, развернулся и взлетел опять. Это был единственный тяжелый прыжок, все остальное он выполнял уверенно, без доли сомнения, как истинный премьер. Два парня из танцующих остановились, третий, немного пройдя по инерции, растерянно обернулся. Головы балеринок, как у стайки воробьев, одновременно повернулись в сторону рояля, перешептывания оборвались.


На вторую диагональ посуровевшие мальчики вышли максимально собравшись и попробовали лететь на равных, но я безжалостно, как одним движением руки, смахивающей шахматные фигуры с доски на пол, расчистила ему пространство. Сегодня был его день.

На третий заход ни один парень с ним на диагональ не вышел.


Играть было очень трудно – кроме того, что абсолютно неизвестно, что он выкинет в следующий момент, сама его манера была необычной. Это особое наэлектризованное состояние – вести яркого солиста. Напряжение предельно высокое у обоих, и незаметная ошибка музыканта может обернуться заметной ошибкой у танцора. (Это неизменная задача концертмейстера – слиться с волей солиста, почувствовать его тело, как свое, пронести его танец так, чтобы он заряжался от тебя ощущением собственного всемогущества, и в случае идеальной, виртуозно исполненной работы, получить единственно желаемый результат – триумф танцора – его триумф. С последней нотой музыкант перестает существовать для всех – специфика профессии.)


Его не испугало наше внимание. Скорее, наоборот, он подчеркнуто его игнорировал, делая вид, что ему наплевать, что выступает в роли быка на арене, которого разглядывают и выбрали неизвестно для чего – на завод или на убой. Он демонстрировал свое мастерство зло и хладнокровно, диктуя музыке, что делать, и в то же время с легкостью отвечал на мои провоцирующие подачи: «Хочешь? На!»


Студенты поняли, что странная гостья сидит здесь неспроста и неспроста охаживал ее педагог в начале урока, а в конце ушел в тень, предоставив полный карт-бланш, и все, что сегодня происходит, – делается для нее, и солист в жестком азарте завершал свои движения все ближе и ближе, точно у ног Катерины, как матадор на арене корриды, посвящающий свою победу некой Даме, с той лишь разницей, что ни разу не соизволил взглянуть на нее.


Урок закончился, начали делать реверанс, Катерина, ойкнув, как девочка, вскочила и присоединилась к классу, поклонившись педагогу и концертмейстеру.

Студенты разбрелись одеваться, Катя подошла к мавру.

С ним не сложилось: оказалось, что он под завязку загружен в театре, давно танцует. Она наговорила ему кучу заслуженных комплиментов, он строго принял, он привык.

Засим и разошлись…


…На следующем уроке все вернулось в свою колею: пришел традиционно полуголый преподаватель, девчонки, стайкой пролетая мимо рояля, чирикали и кивали, мальчики здоровались более подчеркнуто, а мавр, как водится, гордо проплыл, не здороваясь.

Отработали урок и под финал доскакали до больших прыжков. Прошли девочки свою диагональ, готовятся мальчики, и вдруг замечаю – иди-ка ты, а мавр и не собирается вставать в мужские группы, а пропускает их вперед, вознамерившись прыгать в одиночку! (Поясню: это на грани хамства, такие вещи позволяет или не позволяет педагог.)


Зыркнула на педагога – молчит. Девицы, увидев такие приготовления, побросали свою возню и замерли в предвкушении. Парни, поджав губы, собрались смотреть не так откровенно, а как бы между прочим; сидящие на полу «освобожденные» встали, чтобы было видно, никто не хотел пропустить шоу.

А мавр даже не взглянул на преподавателя стеклянными глазами, уже задышал, уже сжатой пружиной замер и мысленно уже летел в безбрежном пространстве – аккорд – прыжок – да как выдаст немыслимое сальто-мортале, спасибо, через голову не перекувырнулся, закрутив некий самодеятельный пируэт, на такое художество не только темп замедлить надобно, но и вообще – добавочную музычку, чтобы все вписалось, в общем, взлетел в облака сокол самоупоенно, а мне-то что? У меня регламент и первозданный темп, я, как играла, так с рельс и не свернула, когда он там крутился под потолком, у меня, извиняюсь, уже каденция и финал, и где там студент болтается во время моего заключительного «Пам-пам!» – меня не волнует, мой рабочий день закончен. И солист, с размаху врезавшись в тишину, задыхаясь от ярости, свалился кулем и вперился в рояль, раздувая ноздри, как бык на арене, но я этого уже не видела, и сдавленного хихиканья не слышала, потому как к тому времени уже зевнула, отвернулась и в задумчивости стала разглядывать желтый куст за окном: что-то ранняя нынче осень…

Визит к врачу

Как-то, одним снежным декабрьским днем, обессиленная борьбой с гриппами-простудами, я побрела к врачу – ну совсем прижало. В местной не принимали, поехала искать другую клинику. Нашла, повезло, тут же взяли, к тому же ассистентом, как оказалось, работала моя давняя русская подруга.

Врач попался медлительный пухленький ровесник, итальянец по происхождению. Поставил диагноз, выписал лекарства, все чинно. Проинструктировал, как принимать первое лекарство, занудно приступил ко второму:

– А эта таблетка значительно снижает реакцию, затормаживает, за рулем тяжело. Вы работаете?

– Да.

– Вам нужно быстро реагировать на работе?

– Да.

– Кем вы работаете?

– Концертмейстер балета.

Тут надо сразу пояснить: «балет» по-английски произносится «бэлэй». «Бэлэй пианист». А есть другое слово – «бэлэй» – живот, «бэлей дэнс» – танец живота, очень популярное развлечение мужчин в вечерних заведениях, часто эти же танцовщицы работают стриптизершами. Разницу в ударениях я знала, но танец живота настолько не из моей жизни, плюс температура, что я даже не дернулась на смену ударения (в конце концов, он носитель языка, ему виднее), и с этого момента диалог у нас пошел в разных плоскостях – доктор рванул в стриптиз, а я осталась у рояля…


Я этого и не заметила – подруга потом сказала. И когда он вопрошал «стрип-дэнс?», эта приставка была столь короткой, как скрип, и голос он понизил до невозможности (а чего орать-то?), что я не обратила на нее внимания.

Итак, возвращаемся:


– Кем вы работаете?

– Бэлэй пианист.

– Бэлей? – Брови взлетают и замирают наверху.

– Да.

Делает большой шаг назад:

– Бэ-лэй?!

– Да.

– Бэлей? Дэне?! Вы – танцовщица?!

– Не совсем: бэлэй, но не дэнс. Я из этой области, но не танцую – играю.

Осторожным шепотом:

– ХХХ-дэнс?

Вижу одно: где-то буксует, но в чем проблема – неясно. Голова у меня разламывается, хочется уже лечь, и какая ему-то разница, что я делаю? Что, таблетка эта по-разному действует на пианистов и танцоров? Чтобы отвязаться и сократить разговор отвечаю:

– Да, что-то в этом роде.

С интересом:

– Это у вас хобби?

Мрачно, но с достоинством:

– Нет, я профессионал.

– А-а… – произносит он как-то неадекватно. – Ну тогда все равно… Вам же не нужна скорость реакции на работе?

– Как это не нужна, – обижаюсь я, – очень даже нужна, я же не для себя играю, а все время слежу за аудиторией. Если бы я была сама по себе, тогда да, а так – нет. Если я не буду держать темп или засну, что остальным-то делать?

Ненадолго зависает.

– А вы каждый день работаете?

– Да.

– Утром или вечером?!

– Весь день.

– Но не с утра же до вечера?!

– Утром немного, потом вечером немного, по-разному.

– А что, и утром, и вечером тот же вид работы?

Начинаю сердиться: ну вот какая разница? Я вообще-то утром – в колледже, вечером – в школе, но это вряд ли его может интересовать? Хочется огрызнуться, но американцы обычно идут по трафарету: вот надо ему лично найти лучшее место для принятия таблетки и посоветовать пациенту, и тут хоть умри, сопротивление бесполезно, с колеи не сойдет. Поэтому приходится терпеливо объясняться:

– Нет, работа немного разная, но по сути одно и то же, – поднимаю на него опухший глаз – нет, определенно я произвожу на него какое-то феерическое впечатление, и для закрепления успеха добавляю: – И еще я езжу по домам частным образом. (Это, конечно же, о частных учениках, он же сам сказал – водить опасно, вот я и рапортую ему о своих разъездах.)

– Ну тогда… ну тогда… Вам нужно принимать эту таблетку на ночь, но не на ночь поздно вечером, а совсем на ночь. В смысле когда совсем на ночь, спать идете когда, уже точно спать – совсем.

Та-ак… Смотрю на него долгим взглядом психиатра. Зря я все-таки без рекомендации к доктору пошла. Надо было разузнать о нем что-нибудь… Пойду, у подруги поспрашиваю. Хотя и он тоже прав – сама не знаю, когда спать пойду: вроде иду уже, а зацеплюсь за компьютер, так и просижу пару часов, потом пойду, увижу шитье, пошью маленько, потом дальше иду.

– Я поняла, доктор. Я поставлю пузырек рядом с подушкой, спасибо большое.

Он обрадовался, отдал мне, наконец, рецепт, я откланялась. У двери ждала подруга, и мы пошли к регистратуре заполнять бумаги, но доктор не отправился восвояси, а прочно засеменил за нами, так что рассказать ей я ничего не смогла.

Когда подошли, мне в окошке выдали бланки, подруга с доктором стояли в двух метрах, и, как только я углубилась в бумаги, он зашептал ей на ухо:

– Слушай, а кто она?

Подруга, ее хлебом не корми, дай подурачиться, а тут дичь сама в руки идет, как шуманет на весь коридор:

– Ага, интересуемся?!

Он подскакивает, машет руками, мол, я, может, просто неправильно понял, просто уточнить!

Я, не отрываясь от бумаг, через плечо бросаю ей по-русски:

– Он у вас с приветом.

– Да ладно, до сих пор был нормальный.

С плотоядной улыбкой поворачивается к нему:

– Что вас конкретно интересует?

Ему деваться уже некуда:

– Где она работает?

– Бэлэй.

– Бэлэй?! (Форте.)

– Бэлэй.

– Бе-лэй?! (Фортиссимо.)

– Ну да.

Радостно:

– Значит, она танцует в бэлэй?!

– Нет!

– Как?!

– Она – бэлэй-пианист.

С возвращающимся ужасом:

– А на чем она играет? На синтезаторе?

– А она на чем хошь играет – на пианино, на скрипке, на баяне, на дудке, много чего, она еще и поет! – Подруга делает в мою сторону широкий жест, я поднимаю свое опухшее гриппозно-гайморитное лицо, она, вздрогнув, машет, мол, пиши, пиши дальше, не пугай людей.

Он:

– Это что, типа фокусы?

– Какие фокусы? Видите – серьезный человек, просто болеет.

– А это типа ремень через плечо? Или как?

– Что как? Какой ремень, зачем?

– Ну как инструмент к ней крепится, когда она танцует?

Я бросаю ручку, и мы обе, не мигая, смотрим на него.

Подруга медленно:

– Вы что, имеете в виду, что она танцует и играет одновременно?

– Да.

– И как вы себе это представляете?

Неуверенно:

– Ну… танцует бэлэй, через плечо синтезатор, и она себе музыку играет.

– Ага, в пачке! – вставляюсь я радостно.

– Вы когда-нибудь видели бэлэй?

– Да, – обиделся он.

– Ну и где вы видели, чтобы танцоры играли?!

– Ну я поэтому и удивился, как это – пианист в балете?

– Она (жест в мою сторону) – играет. – Подруга правой рукой лупит три аккорда по воображаемой клавиатуре, в левой у нее большая стопка бумаг. – А танцоры – (показывает на доктора) – танцуют. – Правая рука имитирует крыло «Умирающего лебедя», но лебедь, правда, получается не умирающий, а вполне себе буйный. Доктор, застыв, смотрит на нее. Она повторяет:

– Она – играет («бьет» по роялю), а они – танцуют (опять вздымающийся правым крылом лебедь, встает на цыпочки и движется влево). Это все – отдельно! Музыка – отдельно, танец – отдельно. Но вместе.

Регистратор уже давно встала и смотрит на них в окошко.

Но даже после таких па на лице доктора не дрогнул ни один мускул, его эмоциональный резерв на сегодня был исчерпан.

Подруга:

– Ну что, опять непонятно?

– Понятно. Только я думал, что в балете танцуют под оркестр.

– Правильно! А когда оркестр не может – она играет!

– На всех этих инструментах?

– Нет. На рояле.

– Понял.

– На каждую репетицию оркестров не напасешься, поэтому играют на пианино.

– А-а, – протянул он, а когда я ушла – рванул рассказывать ей о первоначальном варианте со стриптизом.


У этой истории есть небольшой эпилог.

Продержав меня в аптеке, наконец, объявили, что лекарство не дадут – какие-то проблемы со страховкой. Стали звонить доктору. Время идет. Я помираю. Звонит подруга:

– Сидишь?

– Сижу.

– Чего там у тебя?

– Не знаю, не дают.

– Жди, доктор разговаривает, я перезвоню.

Звонит опять:

– Не дают. Возвращайся сюда.

– Зачем?

– Иди, доктор передал тебе лекарство.

Приплетаюсь. Выходит с пакетиком:

– На, пока они там разберутся – помереть можно.

– Спасибо. Сколько я должна и кому?

– Никому нисколько. У нас запас есть.

– Не, я так не могу, сколько это стоит?

– Не возьмет.

– Иди еще раз спроси.

– Спрашивала уже. – Смеется. – Говорит – пусть она лучше мне станцует!

– Нахал!.. В каком жанре?

Что французу здорово, китайцу смерть

Гамбит

Это было давным-давно, в мой первый год в Америке. Тогда я, новичок во всем и прежде всего в эмигрантской жизни, ходила на курсы английского, на которых учились люди из разных стран. Эти люди, этот Вавилон, и были основное мое окружение, пока не было ни друзей, ни работы. Ощущение того, что есть в городе хоть одно место, где тебя знают, ждут и рады тебе, очень поддерживало и помогало привыкнуть к новой жизни. К моменту той забавной истории, которую я хочу рассказать, наша учебная группа четко поделилась на две части: противная сторона – несколько молодых китаянок, звуконемой мексиканец и три японки. Наша сторона – имела неофициальное гордое название «Западноевропейский блок», в него входили венгр, француз, мы с русской приятельницей, мексиканка, годящаяся нам в матери, холостой китаец и тибетец.

На всякий случай поясню: в одном помещении китайцы и тибетцы находиться не могут, вспыхнет пожар, кто-то должен уйти. Когда рот открывали китаянки, нужно было все бросать и смотреть на тибетца: он опускал голову, его взгляд наливался такой черной густотой ненависти, что становилось не по себе. Он, не мигая, исподлобья смотрел на ораторшу (а вещали они только об одном – о величии достижениий современного Китая) и, поймав момент, выстреливал короткой разрушительной фразой, превращая речь выступающей в груду мусора.

Из-за стола тут же взлетали, клокоча, как стайка неврастеничных перепелок, остальные китаянки, махали руками, переходя на визг, но Нджи не менял позы. Он вообще никогда не снисходил до ответа на их прямое обращение. Иногда, занимаясь своим заданием, он что-то произносил себе под нос, а на другом конце класса вертикальным взлетом взмывали под потолок китаянки, захлебываясь от гнева. В их сторону он, разумеется, головы не поворачивал.


Он вообще был довольно необычный. Поначалу напоминал точную копию изваяния Будды – такой же каменный и бесстрастный. Но постепенно, с появлением нашей компании, он оттаивал. Разговорчивее не стал, но потеплел. На вид ему было лет эдак двадцать пять – сорок пять, поди пойми. Молчаливый, коренастый, невысокий. Мы, ученики и молодая училка, сидели за одним длинным столом; когда шел учебный диалог, Нджи переводил взгляд с одного на другого, не поворачивая головы. Переносить этот взгляд на себе было непросто. Он был очень необычный, этот тибетец.


Позже выяснилось, что он монах-расстрига. Когда было крупнейшее восстание и расстрел монахов, он, хоть уже вышел из монашества, но пошел со всеми, затем бежал с друзьями в Индию. Во время перехода через горы в живых осталось четверо, он в том числе. Как-то училка спросила, из какого он монастыря, Нджи ответил. Я не поняла ответа, но реакция китаянок была ошеломляющая: они вытаращились на него с почтительным ужасом и с тех пор перестали верещать и визжать в его присутствии и вообще здорово поутихли.

Я заметила, что на венгра ответ тоже произвел сильное впечатление, поэтому, улучив момент, подвалила к нему под бочок. Тот долго шепотом объяснял, вворачивая венгерские слова, когда не хватало английских. Единственное, что я поняла, что этот монастырь – какая-то совершенная запредельность, каста в касте, что тамошние монахи могут ходить по стенам и вообще делать ужас что. И я стала плотоядно присматриваться к монаху, очень хотелось попросить его сделать что-нибудь эдакое, ну по стене пройтись, например.


Венгр был счастливый молодожен, недавно приехавший из Европы в распростертые объятия новой семьи венгерских эмигрантов, они в нем души не чаяли. Был он беспечный и заводной, и именно с его появления и началось разделение нашей группы на два клана, до него мы сидели сосредоточенные и серьезные: чинные японки с прямыми спинами, напряженные боеготовные китаянки, не реагирующие ни на какие шутки никогда, мексиканец, приходивший в класс с единственной целью – поспать, потому что на эти курсы его отпускали с работы.

Мексиканка – мать четверых взрослых сыновей, старший из которых был ей почти ровесником. Жизнь ее была вечное путешествие между сыновьями. Как-то на вопрос «Какое у вас хобби?» ответила: ездить по городам и определять, какая пицца в городе самая вкусная. Ответ произвел на меня неизгладимое впечатление. Вот бывают же хобби!

Мексиканка сначала сидела сама по себе, но потом, смекнув, что на галерке идет бурная жизнь, а мы с законопослушными лицами пытаемся превратить уроки в балаган, переползла к нам и хорошо вписалась в новую компанию. Иногда она служила щитом от училки, прикрывая нас, той неудобно было делать замечания пожилой женщине.

Последним появился француз. Он был хорош собой, буен и неполиткорректен. Он мог посреди урока внезапно что-нибудь спеть или залезть под стол, он был непредсказуем. Училка побаивалась его и, думаю, считала сумасшедшим. Его хобби была астрономия. У него дома была крупная подвижная собственноручно сделанная модель Солнечной системы, он постоянно просчитывал полеты каких-то метеоритов – ну что за хобби для француза? Француз, как и любой, совершенно всякий человек, тем более неамериканец, по мнению училки, должен был иметь одно хобби: бороться за права человека и арабов, в частности. Все ее тексты, пламенные беседы, подбор упражнений были на одну тему: она искренне пыталась поднять нас на борьбу с американским империализмом, цель которого – уничтожить арабский мир. Сама она, со своим бойфрендом-иранцем, ездила на все митинги протеста и демонстрации, которые проходили в пределах досягаемости.

В то же время она стойко пыталась исполнять свой высокий долг в деле Просвещения и Оцивилизовывания недоразвитых народов (нас в смысле). И тут-то наш клан отрывался по полной: мы, как бы с отвлеченными лицами, целенаправленно загоняли ее в угол, выводя на очередные ляпы. Мы отыгрывались за себя и «за того парня», точнее, «за ту китаянку», девицы не смели возражать Учителю, но в этом деле мы и за них, и за их многовековую культуру стояли горой. Ибо не фиг.

Например, знакомила она как-то нас с символом Мира – нарисовала на доске огромную эмблему «мерседеса», и давай вещать. Китаянки, высунув языки, старательно перерисовывали картинку в тетрадочки, а мы, переглянувшись, дали училке закончить свою версию о том, как американские хиппи выдумали пацифик, и венгр сначала тихонечко возразил, дескать, символ-то сочинили в Англии, не в Америке, а потом уже выдал и полную историю создания с подробностями, которые училке были неведомы. Она не сопротивлялась, со своим «Really?» и особенный шарм ситуации добавлял здоровый круг «мерседеса» за ее спиной. Потом поправили и его.


Другой пунктик у нее был – политкорректность. Она могла бесконечно рассказывать о том, как нужно вести себя в современном обществе. Например, что страшное оскорбление женщине – это дать понять, что вы замечаете, что у нее есть внешность и пол. Это немыслимо, это запрещено и так далее, и так далее, и тут, конечно, француз своими вопросами останавливал учебный процесс, доводя ее до тихой истерики и красных щек. Она сопротивлялась, дескать, в литературе, в песнях, в странах третьего мира это, возможно, еще присутствует, а также долго будет отражаться в искусстве, но в жизни, тем более здесь, это не-

1 В самом деле? (Англ.) возможно и расценивается как оскорбление, поэтому будьте осторожны и никогда не делайте подобных ошибок, тем более имея в виду конкретную женщину.

Француз преданно и благодарно кивал и, когда уже успокоенная училка расслаблялась, спрашивал:

– То есть я правильно понял, что нельзя сказать Петре или при Петре, что она красивая?

Поднимался гвалт, училка выходила из берегов, объясняя и параллельно успокаивая Петру, чтобы та не обижалась и требовала публичных извинений от француза. Он их тут же охотно приносил, заверяя, что никакая она не красивая, а толстая, противная и еще cross-eyed.

– Что это – cross-eyed?

И добрые однокашники, немедленно на все лады вытянув шеи, радостно изображали косоглазие.

– Сам ты cross-eyed!

– Да, – кивал довольный француз, – а еще у нее одна нога короче другой!


Еще в нашей компании был молодой китаец. У него была заветная мечта – познакомиться с китайской девушкой. Вы удивитесь – в чем же проблема? Неужто китайских девушек мало? Много. Но китайцы у нас разные: те, из Китая, приехавшие учиться в университете, и эти, с американским гражданством. Университетским нельзя близко подходить к местным. Одноклассницы-китаянки не разговаривали с этим парнем, они вообще были очень зашоренные и опасливо поглядывали на бывшего соотечественника. Он сначала чувствовал себя неловко, но постепенно прижился под ласковым крылышком «Западноевропейского блока», и, что характерно, бывший монах не держал его за китайца.


Японки, как и китаянки, держались в связке, по отдельности я их не видела. Уже потом, закончив курсы, я узнала их поближе, но во время учебы они сливались в одно вежливо улыбающееся целое. Они деликатно кивали в ответ на абсолютно все, а в моменты нашего буйства начинали оживленно лопотать между собой на японском, чем только усиливали общий галдеж.


Кроме постоянных посетителей в нашем классе появлялись-исчезали эпизодические. О многих из одноклассников тех лет можно писать новеллы, истории эмигрантов неординарны, насыщенны, не похожи одна на другую, но так мы никогда не доберемся до финала. Впрочем, на одном персонаже я все-таки ненадолго остановлюсь.

История монаха

На занятиях мы все время делали сообщения о традициях или культуре своих стран, что очень интересно, потому что одно дело – прочесть об этом в книге и совсем другое – послушать, что рассказывает абориген. Каждый рассказ нес на себе печать собственного отношения и был окрашен нежной краской ностальгии.


Девушки чаще готовились обстоятельно – с фотографиями, плакатами, если дома было что-то, что можно принести-показать, обязательно приносили. Любили рассказывать о традиционной кухне, о легендах, о костюмах, об архитектуре, китаянки демонстрировали сложные прически, калейдоскоп сообщений был очень разнообразен. Я, чтобы избежать долгой речи на английском, который был слаб, устроила урок танцев и научила дружную братию танцевать кадриль. Доклады мужчин были короче, они брали не формой, а содержанием. Как-то тибетцу досталась тема – рассказать о традиционных свадьбах или форме брака. Его лаконичный рассказ произвел неизгладимое впечатление на аудиторию, и мы потом не раз к нему возвращались, пытаясь раздобыть новые детали.


Итак, Нджи доложил нам, что традиционная модель семьи, которая к нынешним временам давно уже отмерла, хотя в далеких горных селах, может, еще кое-где держится, – многомужие. Женщина выходит замуж за всех братьев семьи, переезжая в их дом. Если в доме есть маленькие братья, то они ждут поры совершеннолетия и тоже вступают с ней в брак. Невесту подбирают старшему, но под всех братьев. Чем больше в семье сыновей, тем привлекательнее для невест дом. Такая модель была удобна тем, что, оставляя наследство, не нужно делить хозяйство, и с годами оно, по идее, должно расти и шириться.

На этом Нджи закончил свою речь и просил задавать вопросы, если вдруг непонятно.


У китаянок к нему вопросов, разумеется, не было, а мы, переварив, точнее, не переварив услышанное, начали. Первым выступил француз:

– А как же решается проблема, когда кому спать с женой?

Нджи не понял вопроса. Ему на разные лады разъяснили, он удивился:

– Здесь нет никакой проблемы, это решается внутри семьи.

Француз обиделся:

– А другие что, ждут? Расписание, что ли?

– Это по-разному, может, и так, или, кого она позовет, тот и идет.

Девушки оживились.

– А если одного она все время не зовет и не зовет? – забеспокоился за далекого тибетского мужа француз.

– Значит, ему нужно постараться, чтобы заслужить ее внимание.

Француз присвистнул.

– А чьи, простите, считаются дети? – поднял руку венгр-молодожен.

– Как чьи? Всех. В некоторых селах считалось – старшего брата, он глава семьи.

– И тебе неинтересно знать, который из сыновей – твой?

– Все мои.

Мужская часть класса загудела.

– Это неважно, – невозмутимо продолжал Нджи, – эти дети принадлежат одному роду, и, если кто-то из отцов погибнет, другие будут кормить всех детей как своих, а для матери и так неважно, кто отец ее ребенка, она будет заботиться обо всех одинаково.

– А как насчет ревности? Братья не ревнуют, не ссорятся? – не унимался француз.

– Как они могут ревновать, если это их всех жена?

– Ну прям совсем?

– Совсем. Наверное.

– Ну вот тебе совсем-совсем радостно было бы смотреть, как брат идет с твоей женой в спальню?!

– Так это и его жена тоже.

– То есть тебе дела нет?

– Нет.

– У тебя сколько братьев?

– Нисколько. Я один.

– А если сосед косо посмотрит на твою жену, тебе тоже дела нет?

– Как это посмотрит?

– А вот так! – И француз изобразил вызывающий страстно-испепеляющий взгляд и помотал бровями.

– Нет. Сосед так не посмотрит. Его убить могут.

– А-а!!! – завопил класс, довольный, что ревность существует и в Тибете, и значит, если Шекспир покопался бы там повнимательнее, то все бы там нашлось. Все как у людей.


Но меня беспокоил другой вопрос:

– А что, если жене не захочется исполнять супружеские обязанности с каким-то из мужей?

– Как это не захочется? – удивился Нджи, ход европейской мысли опять ставил его в тупик. – Как не захочется? Это ее обязанность.

Девушки наперебой начали объяснять:

– А так вот и не захочется!

– Ну не нравится один, хоть режь!

– Ну не может она с ним идти, со всеми без проблем, а с этим – ну никак!

Француз и венгр в один голос, радостно:

– А это уже ее проблемы!

Девицы загалдели, начался базар стенка на стенку, который клубился бы еще долго, но смолк в одно мгновение, разбившись о тихий голос Нджи:

– Нет. Это как раз – его проблема. Его большая проблема.


Мы затихли. И он поведал нам грустную историю о том, что если случится, что одного мужа жена невзлюбит так, что превозмочь уже никак, то начинается черная полоса в жизни мужчины.

Сначала, когда неприязнь еще не озвучена официально, он просто будет стараться изо всех сил, чтобы заслужить ее расположение, но если и это не приводит к нужному результату, то в игру вступает последняя карта: к женщине на поклон приходит свекровь.

Она будет просить и обещать, лишь бы сыну было позволено остаться. Женщина, безгранично уважая возраст свекрови, может принять ее просьбу и оставить мужчину в доме.


В этом месте класс замер… Как изменился мир!

Тишину нарушил француз, как наименее сочувствующий тибетской модели семьи:

– И что будет, если она скажет «нет»?

– Тогда ему нужно уйти. Пути у него два – в монастырь или в наемные работники, жить при каком-то доме и работать за еду и кров.

Мы опять немножко пошумели. В разных концах земли заикали далекие свекрови. Мне определенно нравился тибетский вариант:

– Скажи, а мужчина может помогать женщине по дому или это считается только женской работой?

Он не понял вопроса. Но я не унималась и настойчиво пыталась выяснить – кто в доме моет посуду на такую прорву людей?

Оказалось, что домашние обязанности тибетской женщины мало отличались от европейских, исключалось только одно – женщина не могла работать на земле, сельскохозяйственные работы выполняли мужья.

– Ну а там, обед приготовить или посуду помыть мужчина может?

– Но он же занят делами вне дома.

– Хорошо, а если, предположим, снаружи все сделано, он может помыть посуду или подмести пол, или он не станет этого делать ни при каких обстоятельствах, как, например, у мусульман?

– A-а… конечно, может, почему нет? Если он освободился, то будет выполнять любую работу внутри дома, если нужна его помощь.


– Скажи, Нджи… – вдруг задумчиво подала голос училка, сидевшая среди учеников. – А как ты стал монахом?..

Он улыбнулся:

– Родители отдали меня в монастырь, когда я был подростком. Это большая честь для семьи, если кто-то из детей станет монахом. Обычно отдают девочек, но у меня нет сестер. Я один у моих родителей.

– А как быть остальным женщинам?

– Каким остальным?

– Ну тем, которые не выйдут замуж.

– Что значит не выйдут? Которые не хотят замуж – становятся монахинями.

– Нет, которые не хотят в монахини.

– Тогда идут замуж.

– Так на всех мужей не хватит!

– Как не хватит? Это женщин не хватает, мужчин всегда больше.

– О, а в Европе наоборот.

Нджи вздохнул – там хорошо, где нас нет.

– Как же быть тем, кому не хватит семей-братьев?

Он опять не понял, ему опять объясняли, наконец, он заулыбался:

– Вы хотите сказать, что какой-то женщине может не хватить мужчины?

– Да!

– Такого быть не может: если женщина хочет выйти замуж, она всегда найдет за кого, остаться одному – проблема мужская. Она может позвать одного из младших братьев, и они будут жить сами, но в деревнях, на земле, так не проживешь, нужно много мужей.

И мы опять возражали и опять много говорили…

Так проходили наши занятия-путешествия к далеким берегам. Студенты приносили диковинные вещи, хранящие память предков. Каждый бережно нес свой рассказ, как драгоценную воду в пригоршнях, боясь расплескать, пытаясь передать свое трепетное отношение к тому своему далекому непохожему, чего больше нигде не встретишь…

…а он потом все-таки сказал нам, почему вышел из монашества. При китаянках, видимо, не хотел и всегда уходил от ответа, хотя мы делали несколько заходов. Но как-то в малом кругу мы мусолили задание, и зашла речь о том, что, прежде чем вернуться в мир, монаху назначается испытательный срок: проверяют на прочность его решение. Если этот путь пройден, и отговорить не удается, то его без препятствий отпускают. Но на семью ложится тень позора.

– А почему ты все-таки решил уйти? – тихо спросили его в очередной раз.

Он замолчал. Нам стало неловко: вот пристали, бестактные, видно же, что не хочет говорить, все, больше не спросим. И вдруг:

– Я хотел быть с женщиной.

– С конкретной? Ты был влюблен?!

Он дернулся, взгляд стал черным:

– Нет. Этого не могло быть.

– А когда ты встретил свою жену?

– Гораздо позже, в Индии, мы работали в одном университете, а потом переехали сюда.

– А ты никогда не жалел о том, что сделал? – ляпнула я.

– Моим родителям было очень тяжело.

– Ты никогда не жалел?

Он медленно поднял глаза и посмотрел в упор:

– Нет. Нет ничего лучше, чем быть с женщиной.

Французские сосиски

Каждый учебный день был похож один на другой: сорок пять минут занятие, пятнадцать минут перерыв и опять сорок пять минут. Нельзя сказать, что сам урок был совсем уж заформализован, но мы все-таки занимались каким-то делом и шли по заданной училкой колее. А перерыв первоначально был задуман как время неформального общения, предполагалось, что мы будем применять полученные знания в свободном полете.

Японки уходили сразу и отдыхали от нас на японском. Китаянки, как более дисциплинированные, находились в классе, но шушукались тоже на своем. «Западноевропейский блок», таким образом, беспрепятственно принадлежал сам себе и мог потрындеть о чем хочешь.

Но училка быстро учуяла своим политкорректным носом, что в нашем объединении есть что-то неправильное, и поспешила вмешаться и употребить наше свободное время на пользу (на нашу пользу, естественно). Она решила поучить нас «Искусству общения в обществе», оно же Social Skills, оно же Small Talk.

Small Talk – это предельно выхолощенный разговор ни о чем на определенные темы, которые изначально исключают конфликтность, спорность, а часто также интерес и смысл. Суть смол-тока – передержать определенное время большое количество народа на маленькой площади так, чтобы все было мило и гладко, не вспыхнуло никаких размолвок, и чтобы в конце вечеринки все с легкой душой разошлись. Круг тем, вопросов и ответов выверен и отшлифован годами. Основное искусство – держать лицо.

Вы спросите: а что, по-человечески и поговорить уже нельзя? Можно. Но для этого есть узкий круг друзей. Таким образом, училка лишила нас возможности поболтать в узком кругу друзей, заставляя играть по правилам смол-тока, и нам пришлось со взаимно покислевшими минами болтать о всякой всячине, при этом она сидела с нами, вежливым цербером направляя и корректируя беседу.


Одна из главных тем смол-тока, я бы сказала, основополагающая, – о еде. Кто что ел. И вкусно ли это было. Варианты – вкусно, очень вкусно, рилли вкусно. Если было невкусно, то упоминать не надо.

Когда в классе появился француз, мы по кругу отвечали на вопрос, как прошли наши выходные. Отвечать нужно было в определенной глагольной форме, пару предложений. Когда очередь дошла до него, он ответил:

– В субботу мы ходили на большую вечеринку к друзьям.

Этого было мало, училка направила:

– Вам понравилось на вечеринке?

– Да.

– Что вы там ели?

Француз подумал, что не понял, и на всякий случай переспросил.

– Что вы там ели? – чеканно повторила училка.

Он опешил. Бросил вопросительный взгляд назад и растерянно повернулся обратно. Училка опять пришла на помощь:

– Там было много разной еды, не так ли?

– Да, – кивнул смутившийся француз, он не понимал, в чем подвох.

– Что вы там ели?

– Ел?!.. В смысле… – он изобразил быстрые движения ложкой.

– Да.

– Ох… да не помню… какая разница… что-то ел…

– Это было вкусно?

Потерявший точку опоры француз пополз взглядом по лицам одноклассников, но первыми сидели фарфоровые китаянки, затем спавший мертвецким сном мексиканец, и, наконец, его взгляд уперся в меня. Я медленно кивнула, мол, все нормально, брат, у них всегда так. Он быстро обернулся и ответил:

– Да, это было съедобно.


Во время перерывов гастрономическо-погодная тема была у нас основной. Мы, конечно, удирали, как могли, но оставлять класс пустым было неловко, поэтому либо училка кого-нибудь в упор останавливала, либо мы сами поддерживали вялое присутствие. Так, ни шатко ни валко, мы отсиживали свою повинность по «непринужденной беседе», но неожиданно одна из китаянок забеременела, и у нас появилась общая тема для разговоров. У всех в классе, кроме молодых китаянок и училки, были дети, поэтому мы искренне расспрашивали ее о здоровье и что она ест. Однажды она пожаловалась, что никак не может привыкнуть в Америке к тому, что приходится есть мясо коровы, забитой «не сегодня». Она плакалась, что долго вообще не могла есть тут мясо, но постепенно приучает себя понемножку, и это ужасно, ужасно! Она мучилась и хотела домой, в деревню. С наступлением беременности наши внутригрупповые отношения с Китаем несколько потеплели, мы ее жалели. Она тоже помягчела. Подруги стали ее сторониться, как будто она выкинула что-то вздорное, да и не понимали они ничего в этом деле.

Дни шли за днями, и однажды мексиканка осторожно спросила:

– Скажи… а почему ты так сильно прибавляешь в весе? Что доктор говорит?

Это была правда – разнесло нашу девицу со страшной силой.

– Не знаю, а что, не должно?

– Ну должно… но не так.

Училка тут же закудахтала, что девочка выглядит прекрасно, что всё совершенно в норме, что доктор бы непременно так и сказал, начала делать пассы руками и таращить глаза, давая мексиканке понять, что та переходит границы приличий, но мексиканка строго подняла руку, как бы отстраняя ее, мол, политес – в другой раз. От неожиданности училка села.

– Что ты ешь? Ты отекаешь?

– Не знаю, – заканючила девчонка, – ем как всегда, как доктор говорит.

– Расскажи, что ты ешь.

И китаянка, шмыгая носом, начала перечислять все, что она ест. Мы, сдвинув брови, внимательно слушали (класс мгновенно превратился в научный консилиум, на каждом появилась незримая белая шапочка, на девочке – линялый халатик). Она детально перечисляла все, что ест и где покупает, училка автоматически поправляла произношение, мексиканка мерно кивала. Ничего криминального в ее рационе не было.

– Это все?

– Из еды – все.

Мексиканка насторожилась:

– А не из еды?

– Только то, что доктор прописал.

– Витамины?

– Витамины тоже.

– А что еще?

– Peanut Butter, банку за пару дней.

– Что?! – заорал класс. – Банку?!

Peanut Butter – это арахисовое масло, калорий – на месяц вперед, даже больше. Считается, что оно придает энергию. Выглядит как вареная сгущенка, только не сладкая, поэтому его мажут на хлеб, а сверху заливают вареньем. Мы поняли, что произошло какое-то недоразумение, поэтому потребовали подробностей.


И она рассказала, как пожаловалась врачу, что есть ничего не может, особенно по утрам, хочет спать, и плакать, и домой, на что доктор посоветовал есть что-нибудь сладенькое, но наша китаянка, оказывается, с детства не ест ничего сладкого, а теперь и вовсе не может. Доктор начал перебирать соблазнительные сладости, она отвергла все. Наконец он воскликнул:

– Что, и Peanut Butter не любите? Не может быть! Его все любят! Вы должны, должны есть что-нибудь сладкое, ребенку это необходимо для формирования, к тому же там много белка!


Далее следовали рыдания о том, что это невозможно есть и что это совершенно насъедобно (тут мы согласны). И главное – абсолютно не сладко!

– Так его же не едят просто так! На него кладут желе! – испугалась училка..

– Желе? – вытаращила глаза китаянка. – Еще и желе? Я не смогу! Я и так рыдаю каждый раз и терплю только из-за ребенка.


Мы со всех сторон начали объяснять ей, что, во-первых, доктору и в башку не могло прийти, что она станет столько этого масла есть, а во-вторых, американских врачей вообще слушать не надо.

– А кого надо слушать?

– Нас!

Удивительно, но она сразу это приняла. Особенно мексиканку. Та методично рассказывала ей, что нужно кушать, но мы опять уперлись в мясо.

– Вот вырастет твой мачо, – уговаривала она ее, – будет профессором в университете, тогда пусть становится вегетарианцем сколько хочет, а сейчас нельзя! Детям нужно мясо, чтобы голова работала. – И она постучала себя кулаком по лбу, чтобы до беременной наверняка дошло, для чего нужно мясо. Та опять начала охать.

– Слушай, – предложил венгр, – ну ешь тогда колбасу. Или ветчину? Уверен, даже в Китае колбаса сделана не в тот же день, когда ее едят.

Мы единодушно одобрили это гениальное предложение, сошлись на том, что она будет делать себе на завтрак большой бутерброд, и разрешили ей выкинуть арахисовое масло.

Училка попыталась втолковать китаянке, что та не может так радикально менять свой режим и должна получить согласие доктора, но ее авторитет уже был ничто по сравнению с авторитетом нашего консилиума. Училка пригрозила, мол, если что – пусть пеняет на себя. Мы неодобрительно загудели.


Прошло несколько дней, скажем неделя.

Китаянка в весе не сбавила, но скисла.

Спросили – как здоровье, что ест, как настроение, как ветчина по утрам?

Она чуть-чуть похорохорилась, но потом созналась, что все плохо. Мы расстроились – ну что, совсем?

– Не совсем, но замерзшее масло на ветчине тяжело дается.

– А почему замерзшее?

– За ночь замерзает.

– А что делает масло ночью на ветчине?!

Китаянка на полном серьезе – а они, похоже, вообще никогда не шутят – объяснила, что бутерброд она себе делает с вечера, заворачивает в пленку и кладет в холодильник, потому что утром у нее не хватает времени его делать. (Замечу: она не работает и не учится, а курсы пару раз в неделю и начинаются эдак в час.)

– А что там вообще делать? Минута!

– Какая же минута? Надо хлеб порезать.

– Это полминуты, купи порезанный!

– Ветчину порезать.

– Два куска?! Купи порезанную!

– Лист салата помыть.

– Помой с вечера.

– Маслом намазать, это никак не минута! Я очень медленная по утрам, к тому же, как начинаю все это резать, сразу вспоминаю маму и нормальную еду, и хочу домой, и начинаю плакать. А когда утром поревешь – весь день такой.

М-да… мы молча смотрели на нее.

– Когда я готовила завтрак, на всю семью, – заметила мексиканка, – я одновременно еще делала кучу дел. И точно никогда не плакала над ветчиной. У меня не было ветчины. А была бы – я над ней не плакала бы.

– Но у вас, наверное, было нормальное мясо!

– Совсем не каждый день.

Китаянка поняла, что она опять отдаляется от нас в туман глухого непонимания, и упавшим голосом прибавила:

– Я не могу есть холодное мясо… или ветчину, какая разница…

Француз пробурчал что-то по-французски (судя по интонации, выругался) и предложил:

– Есть идея. Делай на завтрак сосиски. Это очень быстро, это типа мяса, и оно не холодное.

Мы одобрительно загудели. Против сосисок никто ничего не имел.

Китаянка высморкалась и попросила научить ее покупать и делать сосиски на завтрак.

Рассказав и показав на пальцах все, что могли, объяснив, где это купить, мы приступили:

– С утра, как встаешь, наливаешь в кастрюльку воды…

– В какую?

– В самую маленькую, чтобы две сосиски влезли, наливаешь воды…

– Сколько?

– Немного, половинку…

Перебивают:

– Нет, не так, проще наоборот: кладешь две сосиски и заливаешь водой…

– На два пальца воды.

– Это много, на один!

Китаянка начинает испуганно моргать:

– Так как же правильно?

Начинаем шуметь, в сосисках каждый спец.

– Стоп! – останавливает мексиканка. – Так мы ее запутаем, надо, чтобы объяснял кто-то один. Это его идея, – показывает на француза, – ты и говори!

Довольный француз откинул прядь со лба и со знанием дела начал:

– Приготовление этого блюда совершенно не займет у тебя времени и не напомнит о маме. Кстати… а воспоминания о муже у тебя не вызывают негативных эмоций?..

– Говорите, пожалуйста, по существу, придерживайтесь рецепта! – занервничала училка.

– А я по существу! Я же для беременной рассказываю, видите, какое у нее эмоциональное воображение, я должен это учитывать.

– Нет, пусть девушки рассказывают, они это лучше сделают.

– Нет, пусть он, пусть он! Он лучше знает, это традиционная французская кухня!

– Мерси, – кивает в нашу сторону француз и продолжает: – Как только утром встаешь… – делает многозначительную паузу, выжидая, последует ли что-нибудь от училки, но нет, та терпит, – иди сразу на кухню. Кастрюльку достань с вечера, пусть стоит наготове… – опять строгая пауза. – Утром наливаешь воду в кастрюльку…

– Подождите, я запишу.

– Записывай. Налить воду в кастрюльку…

– Сколько?

– Какая кастрюлька?

– Такая. (Показывает руками.)

– Вот досюда. (Показывает.) Достаешь из холодильника две сосиски, бросаешь в воду и, пока они готовятся, идешь в душ. Как долго ты принимаешь душ?

– Минут пять.

– Отлично. Если будешь десять, то воды – в два раза больше.

– Спасибо большое, – пропищала китаянка.

– Вы уверены, что это нормальный завтрак для беременной женщины? – вставилась училка.

– Да. Овощи она будет есть в течение дня, – отрезал француз голосом главврача.

Проходит несколько занятий…

Спрашиваем – как завтраки, как сосиски. Испуганно благодарит, говорит, что все нормально, старается привыкнуть, ест.

Посоветовали ей менять сорта сосисок. Училка посоветовала посоветоваться с врачом.


Проходит еще несколько занятий. Спрашиваем – как?

Сначала говорит, что ничего, но видно – что-то не так. Начинаем нажимать, чтобы добраться до истины, и, наконец, начинаются всхлипывания и традиционное: «Это ужасно, ужасно!» – и совершенно невкусно, и надоело каждый день, но, разуверившись в американском докторе, она твердо решила следовать нашему совету, этим и держится, каждое утро начиная с двух сосисок.

– Ну не знаем… – Вот зря связались, ей не угодишь! – А ты что, никакие не можешь?

– Да все они одинаковые, не могу я есть холодные сосиски!

– Почему холодные-то? Ты ешь их сразу.

– Они всегда холодные!

– Как они могут быть холодными, если они только что кипели?

– Как кипели, почему?

– Так пока ты в душе – они должны были кипеть.

Китаянка подпрыгнула на месте и взвизгнула на француза:

– Их что, нужно было варить?!

– Конечно… А ты что делала?

– Вы не говорили – варить! Вы сказали залить водой и идти в душ! Я не ставила их на огонь!

– Но как они тогда должны были «готовиться»?

– А я не знаю! Я думала, они впитывают воду и становятся готовыми для еды!

– Ты что, ела сырые сосиски?!

– А это что, вредно?! – Она выкатила глаза. – А для ребенка это вредно?!


Начался галдеж (разбудили мексиканца). Мы оправдывались, что нам и в голову не могло прийти, что она может не поставить кастрюльку на огонь, она кричала, что у нее все записано, вот, посмотрите, где тут «поставить на огонь»?! Училка долдонила, что нужно слушать врача, а не одноклассников, надо срочно бежать на прием, неизвестно, какие еще необратимые изменения произошли в беременном организме; китаянка выла, мы орали, что ничего беременному организму от сырых сосисок не будет, что это даже полезнее, и, пока сосиски мокли в воде, из них выходили все пестициды, и моченые сосиски к тому же быстрее перевариваются.

– Так что, какие мне теперь есть – горячие или холодные?

Наступила тишина.

– Ну теперь… наверное, попробуй горячие… раз холодные надоели.

– Конечно, надоели! А не можете меня чему-нибудь другому научить, но чтобы быстрое – на завтрак!

– Попробуй яичницу или омлет…

– Это как?

– Ты что, и яичницу не умеешь готовить?!

– Нет, – ответила китаянка и послушно открыла свой блокнотик, – рассказывайте, только, пожалуйста, подробно, я все должна записать.

Повисло гробовое молчание… Добровольцев не было. Учить беременную китаянку готовить европейскую еду нас теперь можно было заставить только под дулом пистолета. Она медленно обвела взглядом класс и остановилась на бедном французе:

– Ну?.. Какую кастрюльку нужно взять?

Тот испуганно дернулся и шепнул мне:

– Слушай, их там миллиард!

– Ну так как?

– Я не знаю, – заерзал он, – точнее, не знаю, как объяснить… это по сравнению с сосиками Rocket Science[3]… Спроси у девушек.

Но мы тоже отшатнулись, свят-свят! Училка, поджав губы, мол, вот так всегда – вы натворите, а разгребать – мне, перевела внимание на себя и пообещала к следующему уроку принести распечатанный рецепт, за что получила слова благодарности от китаянки, а еще больше от нас. И в классе надолго воцарилось молчаливое равновесие.

Как мы с матушкой ходили на отчетный

Наша контора давала большой отчетный. Проставлялись все отделения: модерн, степ, джаз, национальные всякие, современный танец и классическое, конечно. И мы с матушкой торжественно пошли…

Но для начала нужно предупредить о двух вещах: Здесь всё не так. Иначе. Другое полушарие. Даже вода в воронку в другую сторону закручивается, а нота «до» называется «си», что уж об укладе жизни говорить… Когда я впервые ходила на концерт школьного симфонического оркестра, где играл девятилетний сын моих друзей, они меня долго готовили и в красках рассказывали. Я их, конечно, заранее заверила, что я совершенно лояльный музыкант, а не какая там злобная самка, критиковать не буду, насмешничать тоже, и вообще я в восторге от того, что простая общеобразовательная школа имеет пару оркестров и хор, и все дети идут туда по своему желанию. Они обещали занять мне место, а я – постараться не опоздать…

Войдя в набитый зал, я страшно обрадовалась, что концерт еще не начался, оркестр вполшколы разыгрывался прямо на сцене, некоторые зрители еще сновали. Друзья мне помахали, я прошла к ним, села и начала бурно здороваться. Они, сдерживая хохот, зашипели:

– Чего ты орешь? Они уже играют!

И тут у меня случился натуральный шок. Причем я знала, что они ждали моей реакции, но совладать с собой не смогла… Эти, с позволения сказать, друзья укатывались, зарываясь носами в коленки, а я даже не могла подобрать упавшей челюсти. Точка опоры медленно, но неумолимо уплывала…

Попыталась выйти из оцепенения и сфокусироваться на сцене: дирижер – в цветастой юбочке и с распущенными волосами до пояса. Оркестранты – кто в чем – в шортах, во вьетнамках, в футболках, в рубахах навыпуск, корейцы – в галстуках и в глаженых брюках. Серьезен был только дирижер, остальные не напрягались, все играли как могли. Могли не все. Со стороны это выглядело так, будто людям дали минут пять на разыграться, и они быстренько повторяли свои трудные места, включая дирижера.

Из шока меня вывел ехидный шепот:

– Это Моцарт, не узнаешь?

Я стала беспомощно разводить руками:

– Но… но у них даже тональность плохо просматривается…

Друзья сорвались:

– А говорила – цыкать не будешь!

– Тональность ей подавай!

– А обещала – в восторге!

В общем, глумились, как могли.


Со временем я попривыкла к принципу такого образования: главное, чтобы ребенок занимался тем, что ему нравится, насильно никого не выучишь; никакого отсева и негатива, чтобы не образовалось ненужных комплексов и обид на что-то нереализованное в детстве, и тучи этих необиженных детей занимаются музыкой, балетом, спортом, всем на свете – в свое удовольствие и для расширения кругозора.

К нашему колледжу это тоже относится: в классах занимаются не только те девочки, которые идут на «танцевальный» диплом, но и все остальные, например те, кто когда-то занимался балетом в разных студиях, или студентки, у которых основной диплом не классика, а другой танец (все обязаны пройти через станок), или те, кто учится на другие специальности. К тому добавим, что все студенты колледжа обязаны заниматься в любой спортивной секции, а также брать уроки любого вида танца, и те прелестницы, которые выбирают балет (в девятнадцать лет), добавляют массу пикантного в общую картину. Конечно, классы делятся по уровням, но суть от этого не меняется. Поэтому, когда грядет какой-нибудь концерт, то педагог всех вопрошает: «Кто хочет участвовать?» – и нет им отсева…


К тому моменту, когда мы с мамой пошли смотреть отчетный концерт, моя нервная система была вполне адаптирована, бурных эмоций и риторических вопросов почти не возникало, но, зная реакцию любого музыканта-земляка, я маман предупредила и подготовила основательно, хотя и понимала, что к такому подготовить нельзя, это надо пережить.

И второе маленькое предисловие: мама моя имеет два образования – хореографическое и музыкальное, преподавала танец и ритмику, но основное дело жизни – педагог-музыкант, все ее постановки проходили на высоком профессиональном уровне. И вот ее-то мне предстояло вести на отчетный…

Дорога была нелегкой. Маман шла напряженно и сосредоточенно, воинственно развернув все боевые знамена. Она готовилась к разгрому американской балетной школы и битве за честь русского балета, причем предполагаемый ответчик противной стороны был один – я (что, конечно, не было справедливо, но, кто когда-нибудь участвовал в идеологических спорах со своими мамами, знает, что о справедливости здесь речи-то не идет, нужен мальчик для битья, а на эту роль больше никого не предвиделось).

Что было первыми номерами, не помню уже, но добрались, наконец, до классики.

Давали большой фрагмент «Дон Кихота». Балетных в нашей округе очень много, поэтому и в зале их было немало, и перед классикой публика маленько подсобралась, ибо понятно – всякие там модерновые манцы закончились, сейчас нас будут учить жизни..

Итак, гаснет свет, последние шепотки и прокашливания, все звуки зала медленно стекаются вниз, к черной точке тишины, и как всегда – «вдруг» – темнота стремительно взрывается светом и музыкой, занавес – прочь, и золото софитов мгновенно перемешивается с красно-черным буйством костюмов – ах! – огромный кордебалет замер, как натянутая тетива, впереди четыре солистки и наша прима – ах!


Лирическое отступление

Вот неблагодарное это дело – описывать зрелищное искусство. Изводишь кучу слов, а эффект все равно не тот. Даже это «ах!» приходится самой же и произносить. Ну, там, цвет сцены, всплеск занавеса, музыку – еще куда ни шло, но как быстро воспроизвести словом то предвкушение чего-то нового и удивительного, хотя ты видел это много раз? Когда ты прекрасно знаешь, что сейчас будет, но не знаешь, что увидишь? А самая главная и упоительная иллюзия – что на данный момент ты тоже часть этого? Как воссоздать это мгновение длинными словами?

Ладно, вернемся тогда к зрительным образам, а именно к солистке. Не описать ее я не могу, иначе вы возьмете и представите себе какую-нибудь среднестатистическую выпускницу хореографического училища, а это неправильно.

По внешности, телосложению и жаропышущему эффекту она была очень похожа на Федосееву-Шукшину. Только сделайте небольшую скидку на возраст и род занятий. Повторяю: небольшую. Размер груди, пожалуй, четвертый. Когда я впервые увидела ее в классе, то опешила – а как же ее поднимать-то будут?.. Мысленно пыталась просчитать, кто из присутствующих мальчиков сможет это сделать… Картинка не выстраивалась – падал любой. Причем навзничь. Потом оказалось, что она легка и изящна, но это было потом.


А теперь от лирического отступления быстро возвращаемся обратно и еще раз все сначала: слева строгая мама, впереди свет, Минкус, занавес – в потолок, и по центру, окруженная яркими подругами, гордо стоит Тейфи во всем своем великолепии. Я холодею…


Конечно, будь я тогда в свободном полете, все показалось бы проще и радостнее, потому что взяли они с места в карьер очень лихо и танцевали с таким бешеным удовольствием, что то, ЧТО от них исходило, было гораздо важнее того, КАК они это делали. Но и это вряд ли могло смягчить критика слева.

Совершенно неожиданно немедленной расправы не последовало. Странно. Но расслабляться рано, делаю вид,

что полностью поглощена зрелищем, хотя внутри давно уже пружиню на всех четырех лапах, как кошка, готовая к прыжку. Сейчас начнется… Сейчас начнется…

Вот, начинается…

Ничего не понимаю – пауза перевалила за все разумные пределы.

Наконец, мама подает признаки жизни:

– Но… они все делают правильно…

– В каком смысле?

– Ну… это все можно упростить… а они все вытанцовывают… зачем?!., это можно упростить… и это…

– А мы не ищем легких путей в искусстве!

– Но это… зачем они все вытанцовывают?., и это… можно же…

И так в трансе по кругу, сама с собой, в непересказываемой форме. Моего участия в процессе не требуется. Наконец, среди риторического блуждания прорисовывается конкретный вопрос:

– А эта девочка откуда?

– Биохимия.

– А эта?

– Психология.

– А эта?

– Political Science.

– Что это?

– Государством управлять будет.

Матушка вдумчиво состредотачивается на сцене: мысленно ставит Слиску на пуанты. Не мешаю. Но, посидев немного и оживившись от того, что разгром, похоже, отменяется, угодливо наклоняюсь к ее уху:

– А эта, – показываю глазами, – профессионалка.

– Вижу! – жестко отшивает маман.

Всё. Совсем не мешаю.

И с этой минуты, убедившись, что русскому балету здесь ничего не угрожает, она совершенно успокоилась и немедленно занялась решением другой проблемы:

– Так. А почему зал молчит?

– А… что надо делать?

– Как что?! А где аплодисменты? После восьмого фуэте должны хлопать.

– Ну… ну, может, не знают или…

– Что значит – не знают?! Это же балетная публика – всё знают.

– Ну, может, снобы.

– Что значит – снобы?! Ты хочешь сказать, что, если всех тут сейчас поднять, они по восемь фуэте сделают?! (Я тихо порадовалась, что матушка английского не знает и нас пронесло с фуэте.)

– Это же ни в какие ворота не лезет – они такие вещи вытанцовывают, «Дон Кихот», не что-нибудь вам, а все сидят как на похоронах! Это не дело! – И, поймав нужный момент, она бросается аплодировать и кричать «Браво!» – одним словом буйствовать. На нас тут же поворачиваются головы и начинают приподнимать брови. Оно, конечно, не по себе, но не оставлю же я ее одну? И, коротко выдохнув, тоже начинаю куролесить и вопить «Браво!».

Буйствовать оказалось совсем несложно. Как раз наоборот – от танцующих шла такая заражающая волна восторга, что сидеть букой было гораздо неестественнее, может, поэтому зал почти сразу вышел из своего молчаливого созерцания и присоединился к общему веселью (да, пожалуй, и на восемь фуэте раскрутить публику было бы уже нетрудно, да под «Испанский»! «Кричали женщины ура и в воздух чепчики бросали» – это про тот вечер).

В антракте мы подошли к педагогу, матушка наговорила ей массу комплиментов, и та, поначалу напряженная, заулыбалась. Мы заговорили о студентках, о постановке, обо всем, а в конце педагог заметила, что публика сегодня была на редкость доброжелательная и легкая на подъем. Мы с матушкой «хмыкнули в усы» и ничего не ответили. Словом, все стороны были совершенно довольны.


Домой шли в роскошном настроении.

– Все свои плохие слова об американском балете беру обратно! У нас с таким материалом и работать никто не будет! Виданное ли дело?! А перед педагогами так просто преклоняюсь! Тут надо быть либо до посинения добросовестными, либо с таким громадным чувством юмора!.. Ну виданное ли это дело?! Это ж… это ж такую грудь на пуанты поставить!

Студия

Это был мой первый год работы в классическом балете, точнее, самый конец года. И, конечно, если бы я знала, кто к нам едет, то всенепременно сбежала бы, как и другие благоразумные концертмейстеры, но я была в девственном неведении, поэтому легко попалась, мало того, еще б и разобиделась, если бы пригласили не меня, потому что к тому времени уже играла всем заезжим гостям. Желающих на них обычно мало, а мне нравилось – я у них училась. Вряд ли бы из меня вышел сильный профессионал, если бы их не было. На первых порах голова рассыпалась от того, что всё, что казалось неизменным, оказывается, совершенно у всех разное, бывало и с точностью до наоборот, а через какое-то время из огромного количества частностей картинка опять собралась и стала целой, и пришло понимание совершенно другого качества и уровня. К тому же, когда играешь гостю – не надо готовиться, подбирать новую музыку – играй себе лучшее, ему еще ничего не надоело. Опять же спрос невелик – экспромт. Адреналин опять же. То есть, куда ни кинь – хорошо.

Но всё тогда началось странно: моя шефиня вызвала меня в кабинет, усадила и сказала, что к нам приезжают… (тут она наверняка внятно проговорила, кто и откуда, но я не расслышала), и им нужно два дня поиграть. Я кивнула и радостно рванула уходить. Шефиня озадаченно остановила и еще раз что-то повторила. Я не поняла, вообще английский слабо понимала, но на всякий случай опять кивнула. Тогда она понизила голос и сказала, что очень бы хотела, чтобы я сыграла. Я оторопела – так вроде ж уже согласилась?.. Странно как-то… Мой Ангел-Хранитель (в миру – интуиция) тоненько зазвенел над ухом в серебряный колокольчик: «Тинь-тинь-тинь, что-то не так, береги себя…» Безрезультатно. А шефиня не унимается: «Некому играть…» – и смотрит как на тяжелобольную. Киваю. (Ангел звенит настойчивее.) А она, видимо, приготовив ворох приманок, опешила от неожиданного поворота дел, но на ходу тоже перемениться не может: «И, – немного неуверенно, – в понедельник можешь не приходить, отдыхай». Медленно киваю. (Звенит уже в обоих ушах.) Она: «Мы заплатим за урок…» – и называет сумму, в три раза превышающую обычную (а я бы и даром играла охотно). Тут уж Ангел-

Хранитель берет чугунную сковороду, да как – хрясь! – меня по башке, мол, береги себя!!! Хотя и без этого уже понятно, что происходит что-то не то, но начинать капризничать на этом этапе, согласитесь, было бы уже ненормально.

Выйдя из кабинета, я тут же забыла про все опасения (а толку-то? все равно ничего не исправишь) и радостно побежала раззванивать мужу, за какие сумасшедшие деньги меня покупают. Он впал в задумчивость и говорит: «Ты смотри, подготовься». Здрасьте! А чего готовиться-то? К чему?! Если бы хоть раз этому педагогу играла, тогда понятно, а так? Что я, за две ночи репертуар новый выучу или качественнее заиграю?

Но накануне все-таки струсила и решила подготовиться: ноты рассортировала и голову помыла.


Ну вот, как сразу пошло – не так, так и пошло: проспала. Не то чтобы совсем, но пришла не заранее, чтобы попривыкнуть, разглядеть всех, а влетела за три минуты до начала. Номинально, конечно, не опоздала, но все же не по-людски. Времени на посмотреть не было, но с удивлением отметила, что народу многовато, а главное – в публике обычно на таких уроках сидит себе несколько человек на полу, и всё, а тут – несколько плотных рядов на полу и ряды стульев, на которых весь местный танцевальный бомонд – преподаватели, владельцы частных студий, стареющие танцоры и еще не знаю кто. Чинно сидят, ждут.

Сердце заныло – чего это они здесь? Мандраж начался. И вдобавок глаз выхватывает, что в зале, по всей площади которого выставлены дополнительные станки (обычно на такие уроки слетается много народа), какое-то неестественно большое количество красивых парней. Ну один такой – еще куда ни шло. Ну два? Но три рядом, и как будто так и надо?! Аполлоново-нарциссового типа, одним словом – принцы. В природе такие рядом не живут. «Наверное, из местных театров», – подумала я как-то неуверенно.

А по залу элегантно дефилировал и вовсе невообразимый красавец (как выяснилось – зам), весь такой невозможный, тоже из принцев, но постарше. Представьте теперь балетного, который прекрасно знает, что он красавец писаный, бродвейская знаменитость, а на полу толпа не сводящих с него глаз девиц, которых он «не замечает». Вы представляете, КАК он может ходить?! Вот ТАК он и ходил! Действие оказывало – паралитическое. (Потом нашла статью о спектакле, в котором он танцует, о всей его роли пара слов – «самый элегантный мужчина на сцене; интересен после первых же двух шагов». Вот-вот, не знаю, как он прыгает, но в эти два шага верю сразу и во веки веков.) И, кстати, к вопросу о мужской красоте: как только в зале появился Сам (совершенно обычный, сильно седой), то про зама не то чтобы забылось, а он просто моментально перестал существовать, как и не было никогда.

Если где-то появляется сильная личность, то сразу создается впечатление, что этот человек занимает «много места». Когда в аудиторию вошел Д. М., он заполнил собой все пространство, стало тесно. Его трудно описать словами, потому как харизма – такая вещь, которая воздействует непосредственно и плохо поддается описанию. Попробую хотя бы внешне: высоченный, здоровенный, просто подстрижен. Строгий и неулыбчивый, хватка железная. Если бы я наверняка не знала, что он связан с балетом, то скорее подумала бы, что он военный, причем не штабной, – немногословный, несуетливый, не ориентированный на публику, в абсолюте подтверждающий формулу «Орел парит молча». В его присутствии, казалось, даже дышать полагалось в строго отведенные для этого моменты.

Поздоровался на хорошем русском, что-то спросил, я и ответила радостно, да, видно, в трафарет не вписалась – запротестовал, мол, знает только несколько фраз, но шаг вправо, шаг влево – ни-ни.

– Откуда тогда такое хорошее произношение?

– Я уже столько лет в Большом Балете, а там куда же без русских?

Приятно. Позволила себе не возразить.

Чтобы заодно завершить «русскую» тему, скажу, что все батманы, прыжки, вертушки у него были абсолютно «наши», никаких американо-баланчинских дел. Всё очень по-родному, поэтому появилось комфортное ощущение, что мыслим на одном языке. Но это я уже вперед забежала, приходится возвращаться.


Прежде чем приступить к описанию урока, нужно сделать небольшое пояснение, иначе будет непонятно, что меня смутило. Дело в том, что пианист я – обычный, держусь на том, что уши есть, и могу сыграть с ходу по слуху все что угодно, причем в той же тональности, что мне запоете (ну, кроме многобемольных, сказывается скрипичное прошлое, этих изысков не люблю, жить стараюсь проще, я девушка сольмажорная). А если всерьез, то у меня есть свойство, которое прикрывает и восполняет пианистическую несовершенность, у музыкантов это называется «чувство ансамбля», в данном же случае не знаю как и назвать – я «слышу движение», то есть педагог показывает, а я моментально озвучиваю любую его прихоть, и, как бы я ни играла, педагог всегда доволен, ибо под меня ему удобно и легко.

Поэтому, когда Он начал урок словами: «Плие, пожалуйста», – я немного смешалась: как? Какое? Какой характер? Обычно по первым движениям просчитываешь педагога, его эмоциональный посыл – романтический или энергичный, характерный или сильфидный, так и музыку выбираешь под темперамент, и под конец урока у педагога-гостя (свои привыкли) всегда прекрасное настроение – он получил то, что хотел. А тут: «Плие, пожалуйста», – как язык показал, из-под меня выбивают стул, на котором сижу, и оставляют быть пианисткой в чистом виде. Страшно.

– Какое? – задала свой последний вопрос за день.

– Любое. Ваше любимое.

Нехорошее начало. Осторожно даю вступление. Разумеется, буду импровизировать, не ноты же искать, посмотрим, что за гусь. Играю, глаз не свожу – как начнет, куда двигаться? Стоит как вкопанный, как не здесь, что в голове– непонятно. Вообще молчит! Уже первая доля (!) – рукой показал вниз, мол, пошли на плие. Ну пошли (класс мягко опустился на приседание). Ладно, решаю про себя, будем ориентироваться на два деми и гранд, дальше-то Он не будет молчать? И тут началось чудо…


Не стану описывать постепенно, а вывалю сразу – Он обладал совершенным музыкальным чутьем, не только безошибочно чувствовал музыку, Он ее предчувствовал! Бывают педагоги, обладающие тонкой музыкальностью, которым физически некомфортно, когда музыка не соответствует движению. Тогда они просят вперед послушать, что вы намерены им наваять, а потом уже строят свою комбинацию. Либо запрашивают конкретный фрагмент. Этому же и времени не надо – Он предчувствовал музыкальную линию за секунды.

Поначалу ощущение было довольно странное: что делать? Давалось ли это время на ориентацию и мне нужно

было как можно быстрее включиться в происходящее и заняться прямыми обязанностями, или подразумевалось, что мне так и полагается безвольно тащиться до конца урока? А Он и руки не поднимет – сухо отпускает команды. Идти вперед приходится самой, от балды: мол, а почему бы не попордебрить здесь? Реагирует мгновенно – дает пор де бра. Непривычно – это кто тут кого на веревочке выгуливает?!

Но кончилось такое относительно спокойное житье довольно быстро: во-первых, понял, что за меня можно не беспокоиться, и стал показывать то, что ему надо, либо говорить, но уже не после меня, а чуть вперед – я успевала; а во-вторых, начиная, пожалуй, с жете, свет для меня померк и более уже не включался: пошли такие темпы и размеры, каких у нас сроду не бывало, поэтому поле моей деятельности сузилось до клавиатуры и педагога, что творилось у станка – понятия не имею. Буквально в начале, когда еще мир не стал с овчинку, глянула на сидящих педагогов – вид у всех застывше-ошалелый. «А они-то чего оцепенели?! – буркнула про себя недовольно. – На стульях же сидят, не у станка. И не на моем месте, что еще хуже».

Время на открыть ноты не давал – они так и не пригодились. Это был мой первый мастер-класс, который я отыграла совсем без нот. К тому же его комбинации были короче, чем у нас, и, соответственно, их было больше, да еще было много терминов, которых я никогда не слышала. Ну ладно бы показывал – мне тогда сам черт не брат, неважно, как это все называется, но ведь стоит, как Дзержинский на площади! Играю, руки дрожат, перед каждым номером уговариваю себя набраться храбрости и попросить секунду на открыть ноты или на подумать – не посмеет же отказать? Здесь всегда ждут. Но жесткий ауфтакт – и неудобно. К тому же столько народу сидит, ладно, думаю, пока рогами в стену совсем не упрусь, буду держаться.


Не помню, на чем точно это началось, кажется на жете (Он вообще в привычный ход урока постоянно вставлял дополнительные комбинации), но началось это не так зловеще, как оказалось потом. Объявил: «Полонез!» – и тут же резкий взмах руки – темп и ауфтакт. Надо заметить, полонез в своей жизни я играла один, сразу после института, а то и во время – из «Евгения Онегина», и больше никто отродясь ничего подобного не запрашивал. А тут вдруг понадобился, да в каком-то бешеном темпе. С ужасом понеслась, вопрос о поимпровизировать не стоял – не до жиру. Закончили – перевела дух и, не успев порадоваться на тему – «надо же, помню», слышу: «Полонез, пожалуйста». Еще один?! С испугу вспомнила полонез «Варшавский», причем опыта игры полонеза на станке у меня нет, сижу и по ходу игры лихорадочно прикидываю: «В вальсе „считается“ только сильная доля, он же явно считает каждую. Вопрос – как играть вступление? Как в вальсе – четыре такта (но больно длинно), или два – тогда получится шесть долей, это нормально?» Играю хитро: типа два такта, но, если увижу, что никто не шевелится, – развернусь еще на два. Упс, после второго вступили – понятно, будем знать. Потом вообще начинается тяжкий бред – играю и по ходу мучительно высчитываю: если фраза рассчитана на четыре, а у меня – по шесть, то, сыграв три такта, у меня останется одна лишняя доля? Но после еще трех – три лишних, это будет, это будет, нет, сосредоточиться не могу, пытаюсь просчитать, нет, не соображу, ладно, пойду с конца: шестьдесят четыре такта делить на три, это будет, это будет двадцать один и остаток два, нет – один, черт, два лучше, но, впрочем, тоже плохо, и что вообще с этим результатом делать?! А сколько уже сыграно – не знаю, совсем запуталась, нет, пойду сначала, опа! – перевернулись на левую ногу, значит, половину уже отыграли и можно заново начинать, но крыша едет, поэтому бросаю вычисления – ладно, сам остановит где надо, с меня хватит.

На удивление, все закончилось как-то логично. «Наверное, – подумала я, – когда тактов много, то остаток в конце выливается в полноценную фразу, и все сходится?» Когда «сошлось» и последующие несколько раз, дошло – Он уже давно все просчитал.


Урок идет своим чередом. Почти нет три и шесть, сплошные два да четыре в бешеных темпах, о любимых вальсах мечтать не приходится, все быстро и пульсирующе. Вдруг: «Полонез, пожалуйста!» Как – опять?! Я уже все, что знала, – поиграла. Но жесткий ауфтакт – и думать некогда, надо вступать. Импровизирую, а внутри страшно ругаюсь: «Это что ж такое себе позволяет? Да виданное ли дело? Да у нас отродясь полонезов не бывало. И время даже не дает ноты открыть! Я, между прочим, могу начать капризничать и отстаивать права концертмейстера и человека на открывание нот, как минимум! Хотя нот, впрочем, никаких нет. Даже дома нет. Но это дела не меняет!» Играю и ворчу, сама себя уговариваю остановиться и время попросить или возразить хоть на что-нибудь! А неудобно – столько зрителей, надо честь конторы отстаивать, типа нам тут это нипочем, даже бровью не веду (что ж мы, полонезов не видали, что ли?), а внутри – колотит, конечно, – кто поймет, что я тут полонезы в мазурочном темпе по тональному кругу гоняю? Запомнят только, если собьюсь или встану насмерть. А он тоже – хорош! Привык у себя к профессионалам высокого класса, думает, других-то и не бывает? В общем, внутренняя жизнь у меня была очень напряженная и насыщенная.


На четвертом полонезе уже перестала на него обижаться, шпарила обреченно, переживая только за тональности – их же менять надо! После шестого перестала их считать – а смысл? Стала тогда переживать, что мотивчик похож: что бы еще поиграть, что поиграть? Они ж у меня на одно лицо. Так, быстро-быстро, надо вспомнить какой-нибудь польский фильм, схватить оттуда мелодию и всунуть в полонезные тиски… И память услужливо вытаскивает откуда-то из закромов «Четыре танкиста и собака» (тьфу! время пошло).

Его мазурки воспринимала уже как подарок судьбы: там хоть в левой без проблем.


Первая секундная пауза образовалась перед растяжкой, когда он махнул студентам рукой, мол, валяйте, а ему кто-то задал вопрос. Я тут же метнулась к папке, выхватила ноты и поставила на пюпитр Баха. Я стараюсь не импровизировать на растяжке, потому что как ни крути, а у каждого концертмейстера свой стиль, и он набивает оскомину, а растяжка – это все-таки отдых, и не только телу, голова тоже должна переключиться. Поэтому я «чищу» уши чем-нибудь кардинально иным, по возможности нетанцевальным. Мой стиль скорее русско-романсовый, поэтому решила – никакой лирики, пойдем Бахом! Руки приготовила, настроилась на «вечное», понятно, можно уже начать играть, но что ж я, враг себе? Нет уж, так посижу, типа жду команды. А Он оторвался от студентки, картинно разворачивается ко мне, мягкий взмах руки и ласковое: «Пожалуйста, что-нибудь очень русское». Я зажмуриваюсь и начинаю Баха… Нет, мои нервы этого не выдержат!..

Еще из урока.

Улыбнулся один раз, когда заиграла «Мексиканский танец». Как юноша расцвел – глаза цвета неба – говорит: «Мой педагог всегда это просил на такие прыжки» (о, и мне идеально легло, потому и заиграла).

А танцоров похвалил и вовсе один раз, что немыслимо для американской школы: «Goodboys», – своим мальчикам на прыжках. Девочек как и не замечал вовсе. Середину помню плохо – все в тумане. Внутренние монологи затихли, печенка была отбита, болевой порог зашкален. Одна мысль только и осталась – ну еще немножко, главное – не сойти с дистанции.

Смотрю на часы – урра-а! Большие прыжки не успели! Урра! Я продержалась! Время вышло! Уррра!!! Гордо распрямляюсь – жизнь все-таки хороша! А он спокойненько так (и плевал на время) объявляет гранд аллегро. У-у, нечестно! Хоть реви с досады. Пока он им говорил, образовалось время – могу открыть ноты. Достала и думаю, что сыграть. А облажаться в конце, когда все прошло гладко, обидней всего. Ну уж нет, думаю, никаких сложностей и изысков, поимпровизирую что-нибудь простое, и в домажорстве всенепременно, и чтоб могла в любом темпе и в любом состоянии, никакого риска. Тьфу-тьфу-тьфу – начали! Но что это?.. Ну и темп дал? Ме-едленно! Под такой темп не гранд жете прыгать, а на турнике висеть, кто подтягиваться не может. Играю вступление и смотрю на него во все глаза – наверное, поправит? Но нет, заметил мой немой вопрос – кивнул, мол, все нормально. Ну ладно, нормально так нормально, жаль, что это заиграла, с таким темпом я могла бы и на чем-нибудь сложном повыпендриваться, эх, жаль, ноты не открыла! Маленько поиграла, успокоилась и решила на них таки посмотреть, под ногу поиграть, если позволит. Разворачиваюсь, и как раз мальчики клином летели, причем не от меня, а диагональ на меня. Они прыгнули, я подзамерла, чтобы поймать их… и остолбенела: они зависали. Высоко и красиво. Как в кино. Господи, а это кто же к нам приехал-то?! Я, наконец, поняла, почему публика в шоке, – зрелище-то нереальное! Так люди не прыгают. Да тут, оказывается, уже полтора часа такое! А я ни сном ни духом, я не хочу играть – я хочу смотреть! Ничего подобного никогда не видела. И ко всем моим несчастьям прибавилось еще одно – стало дрожать правое колено (уже от увиденного). С ужасом думаю – наверное, им надо под ногу играть? А может, Он не разрешает? Не знаю. Многие не разрешают, мол, пусть вписываются. А, ладно! Ну шикнет так шикнет, и – раз, поймала, два – поймала, и тут Он поворачивается на мой взгляд и кивает – руки развязаны! И нет ничего лучше, когда знаешь, что на правильном пути, все становится легко и в кайф. И они почувствовали, что все можно, и появился кураж – великая вещь. Что они творили! Зал взрывался аплодисментами. Больше всего мне хотелось все бросить и смотреть.

Примечания

1

Отсылка к знаменитому ответу Григоровича на вопрос: «А что, разве артисту нельзя танцевать в 50 лет?» Ответ был такой: «Танцевать можно сколько угодно, смотреть нельзя!»

2

«Les Ballets Trockadero de Monte Carlo» – комедийная балетная труппа, состоящая из одних мужчин. Хотя основная задача компании – создание спектаклей-пародий на классический балет, технический уровень танцовщиков очень высок.

3

Работа, требующая незаурядных интеллектуальных усилий (англ.).

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4