— Это я-то лентяй? — зло спросил Грампи и засмеялся своим пугающим смехом. — Спроси-ка лучше свою мамочку, могла бы она прожить на пятьдесят центов в неделю?
Мама ничего не ответила. Она обиделась на то, как он с ней разговаривал, но так и не обмолвилась ни единым словом о росписях.
Но потом Кемми сам все понял, и оказалось, что Грампи был прав. Он просмотрел все картинки, спрятанные у мамы в ящике стола, но так и не нашел ни на одном из них черного мальчика.
— Если у белых и у черных один бог, — спросил Кемми, — то почему на всех картинках только белые лица?
— Потому что большинство людей в мире белые, — ответила мама.
Отец рассмеялся тем странным смехом, который всегда сердил маму, и сказал:
— О, нет. Это неверно.
Мама резко поднялась из-за стола и, уже стоя в дверях, сказала через плечо:
— Как же мне воспитывать сына, если все, что я говорю, ты тут же опровергаешь?
Мальчик не понимал значения слова «опровергать», но он очень хорошо понял, что в тех случаях, когда родители разговаривали об аборигенах и о белых, они опровергали друг друга, другими словами — ссорились.
Ссоры у них возникали не часто. Отец всегда разговаривал с мамой ласково. Возвращаясь домой, он обнимал маму потными пыльными руками, прижимал к себе, и она смеялась, когда он щекой терся о ее щеку, и просила, больше никогда так не делать, хотя Кемми чувствовал по ее голосу и смеху, что ей это нравилось. Он все еще помнил, как маме очень хотелось, чтобы все они жили на миссионерской ферме. Она говорила об этом со слезами в голосе. Но сама она когда-то убежала из миссии, чтобы жить вместе с отцом. Потом за ними приехали священник и полицейский, и они поженились так, как женятся белые, в церкви при миссии, которую мама считала самым красивым местом на земле.
Отец носил такую же одежду, как и белые скотоводы. Возвращаясь домой после целого дня, проведенного в седле, он снимал эту одежду и относил в душевую. Он сам соорудил душ из керосинового бака, проделав в нем дырочки. Когда мама, взобравшись на лестницу, лила воду в этот бак, вода стекала вниз, как водопад, который он ходил смотреть вместе с Грампи.
Ему нравилось вместе с отцом играть и прыгать под душем, смотреть на его огромное черное тело и мышцы. Отец часто играл с ним, подбрасывал его в воздух, щекотал и спрашивал, чему он выучился за этот день. Они все вместе смеялись, а их собака Наджи заливалась веселым лаем.
Выходя из дома, отец вдруг совсем менялся. Он делался строгим, и голос его звучал по-другому. Он говорил не так оживленно и громко, как дома.
Мальчику почудилось, будто он снова видит отца сидящим на веранде, где стояла его кровать. Они жили в маленькой хижине, которую хозяин предоставил родителям после их свадьбы. Двое друзей помогли отцу перестроить ее, поднять крышу, и им не приходилось, как другим аборигенам, входить в жилище согнувшись. Даже отец мог стоять в полный рост.
— Учись стоять, не сгибая спину, сынок, — говорил отец.
Сам он стоял, не сгибаясь, даже когда приехал на мотоцикле полицейский и без стука ввалился к ним в дом. Мама очень испугалась, глаза у нее округлились, как у кролика, за которым гонится собака, руки задрожали. А отец даже бровью не повел. Он лишь выпятил нижнюю губу и смотрел зло и сердито. Отец не дрогнул, но мальчик почувствовал, как гнев захлестывал его всего. Почему этого не замечает полицейский, думал Кемми.
«Хм-хм», — только и сказал, как обычно, отец.
Когда полицейский ушел, отец тихо выругался.
— Ишь тихоня, черный негодяй! — выругался, уходя, полицейский.
— Что такое негодяй? — спросил Кемми.
Отец раздвинул в улыбке губы, обнажив ряд ровных белых зубов, смешно сморщил нос, словно собирался зарычать, и весело сказал:
— Скоро узнаешь, сынок. А теперь иди делай уроки, чтобы, став взрослым, иметь такую работу, когда никто не посмеет назвать тебя таким словом.
Мальчик понимал, что негодяй — это плохой человек, но он не знал значения этого слова. Грампи лишь покачал головой, когда он спросил его об этом.
Кемми всегда жалел, что все еще не научился разводить огонь без спичек, одной заостренной палочкой, как это делал Грампи. Ведь когда разжигаешь костер, как Грампи, то кажется, будто он твой собственный, а если от спички, — то это уже совсем другое дело.
Грампи умел многое, и Кемми старался подражать ему, и в особенности он завидовал тому, как Грампи мог бросить бумеранг и заставить его вернуться обратно. Грампи рассказывал, что когда он был еще ребенком, не больше Кемми, он уже умел бросать бумеранг и ловить кенгуру в прыжке. Но показать, как это делается, Грампи не мог, потому что вокруг уже не осталось кенгуру.
Кемми, конечно, больше нравилось жить с Грампи, и он очень горевал, когда отец забрал его из резервации. Но лачуга среди деревьев, в которой жил дед, была совсем не такой крепкой, как их домик, который не пропускал ни дождя, ни ветра и в котором было всегда светло от солнечных лучей. В лачуге Грампи и бабушки ветер и дождь гуляли свободно, там было темно и низко, нельзя было даже встать во весь рост. Когда бабушка заболела и Грампи пошел к управляющему пожаловаться на лачугу, тот только накричал на него:
— От меня не жди на ремонт ни денег, ни материалов. Дом у тебя еще приличный, вы, чернокожие, слишком уж хорошо стали жить. У твоего отца и деда вообще не было никаких домов, так ведь? Подумаешь, ветер гуляет в доме или дождь мочит вещи. Да и вообще, какие у тебя там вещи? Готов поспорить на последний доллар, что дождю и мочить-то нечего.
Рассказывая это бабушке, Грампи сплюнул на огонь, будто там сидел сам управляющий, которого он потихоньку называл «белым буйволом». Потом стал рассказывать мальчику о прошлом, когда у аборигенов еще не было денег. Все они выходили тогда на охоту с бумерангами и копьями. Сами добывали себе пищу, а вечерами собирались у костра и устраивали танцы — корробори. Иногда Грампи брал свою дудку — диджериду, — начинал играть, бабушка принималась хлопать в ладоши, а другие старики неуклюже танцевать.
Чаще всего аборигены в резервации голодали. Продуктов, которые они получали, не хватало, нередко к концу месяца продукты портились, и их могли есть только собаки. Управляющий с круглым красным лицом садился на грузовик, объезжал резервацию и, не останавливаясь, нажимал на сигнал, созывая население. При этом он обычно кричал:
— А ну, пошевеливайся, богом обиженная Кэт!
— Ты что, одним глазом совсем ничего не видишь, Банги?
А у Грампи, который никогда не торопился, он спрашивал:
— И кого ты из себя корчишь, старик? Уж не короля ли этих черномазых?
Все говорили управляющему: «Да, сэр» и «Слушаюсь, сэр», хотя потом, собравшись у костра вечером, забавлялись, передразнивая его.
Каждый месяц, когда начинала ощущаться острая нехватка продуктов, управляющий привозил на тележке бадью с какой-то странной мешаниной, которую он называл овсяной кашей. Грампи говорил, что жена управляющего варила эту жижу из мухи и воды, добавляя немного сахара.
Управляющий брал большой половник, похожий на жестяную кружку, укрепленную на палке, и, стоя возле бадьи, разливал кашу по мискам. Капли этой жижи падали на землю, и ее тут же жадно, вместе с пылью, слизывали собаки. Случалось, что вместо сахара в кашу клали соль, и тогда после еды всем очень хотелось пить.
Однажды Грампи попытался было выстроить аборигенов в одну линию, чтобы не было толкотни и не разливалась каша, но управляющий заревел на него:
— Ты кто здесь такой, паршивый ниггер, чтобы отдавать приказы? Я здесь хозяин, ты этого разве не знал? Если я еще раз увижу, как ты расталкиваешь людей, я тебя быстро утихомирю. Считаешь себя важной персоной из-за того, что твой негодяй-сын помешался на профсоюзах, да?
Бабушка, Грампи и мама рассказывали ему истории, которые он запоминал и знал наизусть, а когда он сам начинал их рассказывать, как будто сам принимал в них участие, все начинали смеяться, ерошили ему волосы и говорили:
— Ну, а уж это ты придумал, малыш, тогда тебя здесь еще не было.
А иногда говорили так:
— Ты был слишком мал, чтобы все это помнить.
Но он действительно помнил, как стоял возле толпы людей, старавшихся пробиться поближе к тележке с кашей, и слышал, как они кричали неистовыми голосами:
— Налейте мне, босс!
— Сюда, в эту миску, босс. У меня четверо детей, босс.
— Налейте мне, босс, у меня двое ребятишек!
— Дайте мне, босс! У моей жены маленький ребенок, он еще сосет грудь.
Грампи никогда не кричал, он стоял молча и лишь держал свою миску выше других. И вот однажды управляющий протянул к нему свой половник, но вылил из него кашу не в миску, а прямо деду на голову и закричал:
— Ну, как тебе нравится, ниггер? Поменьше болтай языком, а то еще раз получишь.
Все захохотали, а Грампи только выставил вперед нижнюю губу и поднял миску еще выше. Управляющему пришлось налить ему два полных половника каши.
Рассказы Грампи были всегда интереснее историй учительницы. Она читала им про белых детей, у всех у них было много всевозможных вещей, о которых аборигены и не слыхали. Поэтому такие рассказы Кемми не трогали.
Грампи был куда умнее учительницы. Кемми ни разу не видел, чтобы Грампи понадобилась книжка, если он хотел что-нибудь рассказать. И он мог часами рассказывать свои собственные истории. Это были истории об аборигенах, живших давным-давно, еще до прихода белых, когда вся Австралия принадлежала только аборигенам. От этих рассказов в горле у Кемми щемило, сердце билось сильнее, и они глубоко западали в душу. Кемми помнил их даже во сне.
Мама страшно сердилась, узнав, что он прислушивается к болтовне деда. Отец почему-то на этот раз тоже не стал ей возражать, а сказал как-то странно:
— Кем, твоя мама, хоть и ходит в миссию, но права. Такие рассказы в наше время совсем не для мальчика-аборигена. Ты бы лучше побольше слушал о черных людях, живущих в других странах, например, в Америке или в Африке. Там черные теперь уже научились не подчиняться приказам белых.
Почувствовав приятный запах дыма, Кемми живо представил себе свой дом и плиту во дворе, где мама готовила обед из продуктов, полученных по пайку на ферме. От этого ему еще больше захотелось есть. Он не мог понять, почему отец был часто недоволен продуктами, жаловался, будто они никогда не получают свежего мяса. Ведь мама готовила из солонины так вкусно. И неудивительно, этому она обучалась в школе при миссии.
Мама так ясно предстала перед его глазами в своем ярком цветастом платье, которое сама перешила из старого платья миссис хозяйки. Вот она остановилась у двери дома и ждет, когда отец возвратится с работы. С отцом она познакомилась, когда он приехал в миссию вместе с хозяином и привез на грузовике скот. Потом он остался участвовать в состязаниях ковбоев, а после состязаний убежал от своего хозяина и пропадал, пока его не поймала полиция и не доставила обратно на ферму.
Еще до того, как его поймали, он встретил маму. Она видела фотографию отца в газете, и когда он предложил ей бежать, она согласилась, несмотря на то, что в миссии училась законам и обычаям белых людей.
— Но не тому, как заработать наравне с белыми, чтобы хватало на жизнь, — всегда добавлял к ее рассказу отец кислым, как дикий лимон, голосом.
— Все люди равны перед богом. Черные они или белые, — тихо возражала мама.
Отец смеялся.
— Послушай, сынок, — сказал он однажды, усадив Кемми на колени, — мамин бог хорош для белых, но вовсе не для нас. Возьми, к примеру, меня. Я такой же умелый наездник и гуртовщик, как любой белый. А может быть, даже и лучше многих из них. Я работаю с восхода до заката, а что получаю? Шесть долларов в неделю. А белые за такую же работу получают тридцать пять. Ну ничего, подожди немного, скоро и у нас будут профсоюзы, тогда все переменится. Я с десяти лет работал вместе со скотоводами, ничего не получал за это, но подобного не произойдет с моим сыном.
— Ш-ш, Джозеф, — сказала мама, посмотрев так испуганно, будто увидела змею. — В доме хозяина не любят, когда ведутся такие разговоры.
Отец возмущенно захохотал.
— Еще бы! Конечно, не любят! Для них такие разговоры — как для дьявола святая водичка. Они бы им еще меньше нравились, испытай они хоть однажды, что такое забастовка, какие проходят сейчас на фермах Дауна и Вотера. Мы тоже поднимем забастовку и потребуем назад наши родовые земли.
— Не нужно говорить о забастовке, Джозеф, — просила мама, чуть не плача. — Мы живем лучше других. Я работаю у миссис хозяйки, и мне даже разрешают ездить на их старой машине… Кемми ходит в школу…
— Меня тошнит от твоего миссионерского пресмыкательства, — повысил голос отец. — Ты могла бы, наверное, продать свой народ за такие вот мелкие подачки. И если Кемми ходит в школу, то вовсе не бесплатно, мы сами платим за это из пособия на ребенка. Неужели ты не понимаешь, что если мы победим в этой забастовке, то будем получать по справедливости и деньги и полноценные продукты вместо вонючих отбросов, а наш сын завоюет право ходить в школу как полноправный человек, а не потому, что хозяйке не хочется тебя потерять?
Два приятеля отца, гуртовщики Метью и Помпи, были тоже за профсоюзы. Иногда они приходили с каким-то еще одним незнакомым аборигеном, жившим не здесь, а только бывавшим наездом, и тогда их разговоры затягивались далеко за полночь.
Маме не нравилась эта «болтовня». Пока они разговаривали, она сидела на пороге веранды и подавала сигналы, если замечала проходящих мимо людей. По всему ее виду было ясно, что она совсем не одобряла происходящее в ее доме. Каждый раз, когда произносилось слово «профсоюз» или «забастовка», она просила мужчин говорить потише, а иногда даже вставала и обходила вокруг дома, чтобы посмотреть, не спрятался ли кто за ним, хотя знала — Наджи обязательно залаял бы на чужих.
Собравшись вместе, они говорили тихо, но взволнованно, и Кемми, прислушиваясь к их беседе, сам начинал волноваться, даже не понимая по-настоящему, о чем там шла речь.
Кемми так и не удалось выяснить, что такое был «профсоюз» и что такое «забастовка», но отец говорил о них так уважительно, как мама о боге или о рае. Постепенно профсоюз и забастовка смешались у мальчика с понятием рая, где аборигенам будут платить столько же денег, сколько и белым, но за это им не придется работать в два раза больше; где всегда будет много еды, такой, какую мама готовила на кухне у миссис хозяйки, где даже зимой им всем будет тепло, потому что у них появятся настоящие одеяла, такие, как на кроватях у хозяина. В школе всегда будет весело, там будет много других аборигенов, и он не будет чувствовать себя несчастным в классе, где дети хозяина и других белых, работавших на ферме, постоянно отворачивают носы, будто от него пахнет, как от выгребной ямы. Но профсоюз не мог уберечь родителей от необходимости покинуть дом и ночью спешно бежать с фермы на старом грузовике хозяина, не захватив с собой ничего, кроме самых необходимых вещей. Кемми вспомнил сейчас, как горько плакала мама — как никогда в жизни! — когда отец вернулся домой после клеймения скота и она рассказала ему о случившемся.
— Это ложь! — закричал отец. — Они хотят отомстить мне за попытку организовать профсоюз. Они испугались забастовки.
Отец выругался совсем как белые. Кем еще никогда не слышал, чтобы он так ругался. Мама не разрешала отцу произносить такие слова. Отец долго ходил взад и вперед по комнате, а мама плакала, уронив голову на стол. Даже сейчас, когда Кемми вспомнил об этом, он почувствовал, как и у него навертываются на глаза слезы, но отец ведь всегда говорил: «Мальчики-аборигены не должны плакать».
Он не жалел, что они покинули ферму, ему было жаль только маму: она сидела в машине рядом с отцом, осторожно держа на коленях сына, а слезы, не переставая, лились по ее щекам, стекали на платье. И Кемми чувствовал, как они капали ему на голову. И еще ему было жаль отца, у него было злое, суровое лицо. Эти слезы мамы и лицо отца, похожее на сморщенный корень дерева, заслонили перед Кемми все остальное, и он совсем не видел, куда увозила их машина от фермы. Ему не хотелось ехать, но он понимал, что, несмотря на рыдания, мама ни за какие блага не осталась бы больше на ферме, даже если бы там остался отец.
Слабый луч солнца проник сквозь отверстия в скале и осветил тени, похожие на протянутые руки — ласковые руки Грампи. Грампи всегда был очень добрым к внуку. Он был, пожалуй, даже добрее отца. Отец постоянно останавливал Кемми, говорил, что делать можно, что нельзя. А Грампи разрешал ему делать все, Кемми понимал, в чем-то отец был лучше Грампи и даже любил его сильнее, чем деда, но сейчас он с теплой грустью вспоминал о тех счастливых и радостных днях, прожитых у Грампи, когда он, словно легкий, вольный ветерок, мог свободно носиться вместе с другими ребятами. И теперь эти руки, распростершиеся над ним, охраняли его лучше, чем мамины розовые ангелы. Ночью Кемми снилось, будто эти руки спускались к нему и обнимали его, как когда-то обнимал Грампи, неуклюже прижимая к своему плечу. Паутина, которую сплел паук у отверстия в своде пещеры, была сплошь покрыта крылышками насекомых, Кемми отчетливо видел и самого паука, притаившегося в углу за выступом скалы. Но сегодня в паутину никто не попадался, и Кемми думал, что паук тоже голоден, наверное, ему тоже хотелось, чтобы у него были где-нибудь сложены запасы, но запасов у него не было. Так же, как щенки и мальчики-аборигены, он должен был каждый день добывать себе пищу. Только богатые белые могли иметь еду про запас. У миссис хозяйки едой были набиты холодильник и кладовая, у мамы таких запасов никогда не было, а у Грампи вообще не было ничего. Конечно, сейчас можно было бы купить продукты в лавке, думал Кемми, но где взять деньги?
Глава тринадцатая
День и ночь лежал Поль без сна, думая о своей жизни, из которой ушло все, что раньше составляло ее смысл. Где отыскать связующее звено между ненужной ему жизнью и средствами для ее поддержания? Нет, дело, конечно, не в деньгах. Он мог бы сразу же получить пенсию, ибо стал теперь полным инвалидом. Но действительно ли он совершенно не способен работать?
Он бодрствовал, и его не покидал страх за будущее. Он спал, и его терзали воспоминания о прошлом. А в промежутках действительность ускользала от него, невесомая и бесцветная. Он видел сияющую голубизну моря по утрам и его перламутровую неподвижность на закате, но ни великолепие моря, ни его краски не тревожили его чувств. Он видел, как скрывается за горами солнце в багряно-красном сиянии, но это не вызывало в нем никаких ощущений. На небе загорались звезды, они излучали голубой, белый и зеленый свет, но для него они ровным счетом ничего не значили, хотя когда-то ему доставляло удовольствие рассматривать созвездия и вспоминать названия звезд. Теперь небо было лишено привлекательности, как и вся жизнь.
Если нет удовлетворения от существования на земле, то уж лучше бы сгореть дотла! Упрятать свое обезображенное тело в герметическую кабину и слушать, как идет отсчет к нулю и все быстрее, быстрее начинает биться сердце. Оглушающий взрыв и пламя!
Сознание отказывалось воспроизвести трагический конец, как будто, много раз встретившись со смертью в реальности, оно было не в состоянии столкнуться с ней в воображении.
Вспоминая теперь о Вьетнаме, он сознавал, что все было бы гораздо хуже, попади он под фосфор. В деревне Пак То двоих стариков опалило фосфором.
И опять перед ним возникли этот мальчик, Пак То, и его семья. Ведь это он, Поль, причинил им так много горя в последней «операции по розыску и уничтожению»! Ведь это он выгнал их из хижины. Это он подпалил их дома, не обращая внимания на крик и какое-то исступленное бормотание. Когда пламя поползло вверх к соломенной крыше, он услышал стон. Женщина с ребенком на руках попыталась проникнуть в хижину, но он оттолкнул ее и сам бросился в дым и огонь. Стон доносился из ямы в земле. Там оказалась маленькая беспомощная девочка, вся в крови, с перебитыми ногами. Он схватил ее на руки и вынес из лачуги.
Вся семья бросилась на колени благодарить его. Поль вернулся и медленно пошел прочь. Пак То побежал следом. В полмиле от хижины был госпиталь для гражданского населения. Поль внес ребенка в палату, Пак То не отходил от него ни на шаг.
Медицинская сестра молча взяла у него из рук девочку. Вошел врач, он взглянул на ноги пострадавшей и сухо сказал:
— Вот и еще один вьетконговский террорист.
— Жаль, что такое случается с гражданским населением, — глупо ответил Поль.
— Не стоит извиняться, сэр, мы знаем, вы пришли сюда убивать для того, чтобы спасти этот народ. Будем немедленно ампутировать, — сказал врач сестре, — подготовьте ее к операции. — Потом снова повернулся к Полю: — Если это доставит удовлетворение вашим бесстрашным солдатам, то передайте им, что двадцать пять процентов ампутированных составляют дети.
Их подразделение пробыло там еще с неделю, и каждый день Пак То приходил к нему, неуклюже кланялся, старался всячески услужить. Поль уже готов был выгнать его, но капитан сказал:
— Пусть ходит. Его отец — вьетконговец, может быть, он что-нибудь выболтает.
Пак То ничего не выболтал, но потом неожиданно спас ему жизнь.
Вскоре Поля и Джонни перевели в подразделение американцев, проводивших операцию по «розыску и уничтожению» в другой провинции.
Янки воевали совсем иначе. В отличие от австралийцев у них все было механизировано. Но это не означало, что янки совсем не участвовали в боях. Они были храбрыми солдатами, но как-то чертовски глупо все получалось. В результате их все равно убивали. Они недооценивали лесных братьев, считая их тупоголовыми. Разве не оскорбительно признать, что у каких-то лесных братьев ничуть не меньше ума, а знания специфики ведения войны в джунглях — куда больше?
Элмер больше всего сожалел о том, что их всюду посылали без проводников и разведчиков, которым следовало заранее обследовать пути.
— Всем этим советникам не мешало бы съездить на выучку к моему деду, — говорил он. — Сами бы набрались ума-разума, да и нас бы поберегли. Старик хорошо умел ходить по следу, маскироваться, знал, когда и где остановиться, чтобы не нарваться на засаду. Но вот беда, у нас ведь слишком много генералов с четырьмя звездами на погонах, они тесно связаны с крупной промышленностью, а там считают, чем машина больше, тем она результативнее. Возможно, это и действительно так, но только не в джунглях. Нет, сэр, в джунглях такой номер не проходит.
Поль чувствовал себя спокойнее, когда был вместе с Элмером, ведь тот воевал и в Корее. Поль был за ним как за каменной стеной Элмер соображал и ориентировался в обстановке быстрее Поля, вовремя исправлял неточности, в нужный момент успевал бросить гранату.
— Не знаю, что бы ты делал без меня, старик, — подтрунивал он над Полем. — Ты такой медлительный и растяпа, тебя же в любую секунду могут подстрелить вьетконговцы.
В джунглях было хорошо иметь такого товарища, как Элмер. Он не думал о посторонних вещах, не волновался по пустякам, остался хладнокровным, когда они однажды открыли огонь по какой-то деревне, потому что лейтенанту показалось, будто оттуда в них стреляют вьетконговцы, хотя Поль и Джонни могли бы поклясться, что пули летели из своих подразделений, частично переправившихся на другой берег.
— Вы, ребята, поменьше бы философствовали перед лейтенантом, — сказал Элмер, криво усмехаясь, — а то он заподозрит вас в сочувствии вьетконговцам. Это ему совсем не по нраву.
— Но ведь стреляли действительно наши солдаты с того берега, — не унимался Джонни.
Улыбка Элмера стала жестче.
— Пока мы находимся здесь, для вас же будет лучше, если я никогда больше не услышу подобных слов.
Этот случай научил Поля держать язык за зубами, но он не знал, как заставить замолчать Джонни. Он думал, что Джонни перестанет болтать, когда они окажутся у американцев, но там Джонни стал еще хуже, так как подружился с янки, таким же одержимым. Они, не останавливаясь, болтали всякий вздор, критиковали свои правительства, начальников и всю эту грязную войну.
Этот умник-американец имел обыкновение сразу же выбивать почву из-под ног у любого собеседника. Когда лейтенант стал однажды распространяться о военных успехах американцев, этот тип спросил:
— Сэр, скажите, а правильным ли было сегодняшнее сообщение из Нью-Йорка, будто у нас под контролем находится всего лишь четыре тысячи из одиннадцати тысяч шестисот деревень и только семь миллионов человек из семнадцатимиллионного населения?
Лейтенант пропустил вопрос мимо ушей.
Но когда «умник» предположил, что к этому, видимо, имеет прямое отношение факт изъятия земель у помещиков на территориях, где действуют лесные братья, и раздачи этих земель крестьянам, лейтенант уже не стал больше молчать, он пригрозил «умнику» трибуналом, если тот не прекратит своей болтовни.
— Беженцы могут свободно селиться в деревнях, где установлен новый порядок, — сказал в заключение лейтенант.
И хотя Поль в чем-то соглашался с лейтенантом, окажись он сам на месте такого беженца, он остался бы в джунглях в самой бедной деревушке, а не пошел бы в стратегическую деревню, упрятанную за колючую проволоку, где деревья сплошь сожжены химикатами, где земля — сплошное болото грязи в сезоны дождей и скопище пыли в засуху, где колодцы, из которых пьют воду, вырыты рядом с вонючими выгребными ямами.
Когда солдаты их взвода увидели грязь, зловоние и безжизненность деревень «новой жизни», увидели, как лояльные вьетнамские беженцы с тонкой, как папиросная бумага, кожей угасали от недоедания и бесполезности своего существования, а их дети со вздутыми животами бегали — если они еще были способны бегать — и кричали солдатам: «Вы — сила!», то, конечно, нашлись люди, и в первую очередь тот «умник», которые громко спрашивали: а чем хуже жилось этим вьетнамцам при Вьетконге?
И все же иллюзии Поля развеял вовсе не Джонни и не «умник». Это сделал Элмер.
— И все же они должны понимать, что мы защищаем Австралию, — сказал однажды Поль Элмеру, когда, прослушав радио, они узнали о марше протеста на улицах Сиднея.
— Конечно! — ответил Элмер. — Конечно, дружище, мы защищаем Австралию, а еще — я защищаю Америку. Находясь за десять тысяч миль от своего дома, затерявшегося где-то в южных штатах, я защищаю Америку от коммунизма, а дельцы наживают миллионы на поставках боеприпасов и горючего. Я же, если вернусь домой, получу одну награду — пинок в зад, как получил мой отец, когда скитался в поисках работы после прошлой войны. Так вот, старик, когда мы остановимся на отдых, чтобы восстановить силы, я хочу попрактиковаться и спеть послевоенную песенку моего деда «Дружище, нет ли лишней монеты?» на случай, если вернусь домой и попаду в великое общество.
Раньше Поль ни над чем не задумывался. Теперь вопросы роем теснились в его голове, не давали спать, и Поль корчился, мучаясь от чего-то более важного, чем его собственная жизнь. Когда же он погружался в сон, раскосые глаза смотрели на него, словно разыскивали его среди мертвых, так же, как он искал их некогда среди живых, глаза эти были полны страха, ненависти и еще чего-то необъяснимого, они осуждали его малодушие.
Там он принимал на веру заявления, будто их присутствие необходимо в этой стране. Там он порицал таких, как Джонни или «умник», все время задававших провокационные вопросы, считал их людьми, ведущими подрывную деятельность и подстрекающими к антиправительственным выступлениям. Он не выносил этих смутьянов, отказывавшихся от военной службы, громко и публично заявлял, как бы расправился с ними, будь на то его воля. Он не имел возражений, сознательных или бессознательных, здравых и честных, он просто ненавидел их.
Теперь же, оказавшись далеко от всего этого, он мысленно, как землечерпалкой, вылавливал то, что нисколько не беспокоило его в джунглях, то, что он хотел, но не мог забыть. В те дни его поддерживала мысль о доверии отца, правительства, его капитана, его лейтенанта и вера в него всех этих… Сноу и Элмеров. Теперь, одно за другим, рушились эти столпы у него на глазах. Отец не оправдал его ожиданий, когда он в нем больше всего нуждался, правительство просто обмануло его, нарисовав ситуацию, которой в действительности вовсе не существовало. Вьетнамцы, оказалось, просто не желали видеть их на своей земле. Лишь богатые вьетнамские марионетки нуждались в поддержке австралийских войск. И даже эти марионетки ненавидели их.
Засыпая, он старался отключиться от своих переживаний, но во сне снова и снова оказывался на узенькой тропинке в джунглях. Знойная ночь подкрадывалась неожиданно, и каждый звук джунглей вызывал непреодолимое желание стрелять из винтовки, которую он нервно сжимал в руках. Он ненавидел эти джунгли, где от гомона растревоженных обезьян, зловещего улюлюканья ночных птиц и внезапного треска замирала душа.
После каждого такого звука, когда сердце его разрывалось на части, вдруг наступала тишина, глубокая, как могила, и бесконечная, как смерть. Он чувствовал, что все время идет рядом со смертью. Ночь была полна запахов гниющих растений, застоявшейся воды, а иногда и невыносимой вони от разлагающегося рядом на дороге трупа. Может быть, это зверь или вьетконговец? А может быть, кто-то из его приятелей? При этой мысли он сильнее дергал веревку, накинутую на шею пленного вьетконговца. Так и нужно этим негодяям! Возможно, это он, этот трус, поставил мину, на которой подорвался Джонни? Теперь этот террорист, спотыкаясь, брел среди них, и при каждом шаге Элмер все туже затягивал веревку на его шее, он начал уже задыхаться.
Наконец тропинка вывела их на поляну, где разведывательное отделение производило допрос. Человек, сидевший за небольшим походным столиком, обернулся на зов Элмера. Двое солдат подошли к ним, схватили вьетконговца, бросили в освещенный круг около входа в палатку. Из палатки вышел лейтенант и остановился, глядя на распростершееся перед ним тело.
Элмер красочно описал процесс поимки пленного и выразил уверенность, что это наверняка вьетконговец, знающий что-то важное.
Капитан ткнул лежавшего носком сапога.
— Переверните его!
Солдат перевернул вьетнамца, зажмурившегося от яркого света. Пленный оказался моложе, чем они предполагали, — ему было не больше шестнадцати лет.