Вскоре после этого Поль женился на Мерилин. Если бы не странные приступы патриотизма, временами овладевавшие отцом, то, подобно своим друзьям, они зажили бы по вполне респектабельному распорядку, зарабатывая тем больше денег, чем больше находилось покупателей на земельные участки. Они построили бы себе дом посолиднее и стали бы есть более изысканные блюда. Завели бы себе кучу очаровательных детишек и, возможно, прожили бы так всю свою жизнь, вплоть до пышных похорон, когда умелые руки косметички, тщательно выбирая краски, убрали бы с мертвого лица все то, что могло привести в уныние наследников.
Но отец, с его фанатическим патриотизмом, рассматривал участие в войне как единственное призвание мужчины. Возможно оттого, что во время последней войны он находился в главном штабе войск в Мельбурне, а затем в штабе королевских военно-воздушных сил в Кингзуэй под Лондоном. Все награды, которые он носил с такой гордостью, были получены им в тылу. Он был так же осторожен на войне, как и в своих служебных делах, и очень дорожил образом, который создал себе в обществе, и потому послал сына на войну, о которой не знал ровным счетом ничего.
Как же Поль поддался уговорам отца? Его провели во всей этой игре в бирюльки, провели на словах «лишь смерть разлучит вас», которые он услышал от священника, стоя у алтаря под венцом. Он поверил им. Ему казалось, будто и Мерилин поверила. Но она не стала ждать его смерти и ушла от него. Мерилин могла бы стать очаровательной вдовой, но не захотела быть женой калеки. За это он ее не винил.
Она по-прежнему являлась ему во сне, еще более соблазнительная. Он стал страшиться таких снов больше, чем снов о джунглях. Просыпаясь после кошмаров джунглей, преследовавших его во сне, он мог по крайней мере утешать себя тем, что эта часть его жизни уже прожита. После сновидений о Мерилин ему тоже приходилось мириться с мыслью, что и эта часть его жизни в прошлом. Но сознание этого не утешало. Сны перестали быть успокоением или убежищем от реальности. Эти ночные кошмары возвращали его к мучительным минутам перелета домой, того самого перелета, каждый день ожиданий которого казался годами нестерпимых страданий, когда жаркий, спертый воздух был полон невыносимого рева самолетов и человеческих стонов.
Какой-то молодой парень рядом с ним бесконечно повторял:
— Почему нас сразу не отправляют домой? Почему нас сразу не отправляют домой?
Он слышал это причитание даже во сне, оно отпечаталось в его сознании, как вновь и вновь повторяющиеся слова на испорченной граммофонной пластинке.
Только богу известно, почему раненых не отправляли сразу домой. Ведь всегда находились самолеты для молниеносной переброски высокого начальства в безопасное место. Всегда находились самолеты для политиканов, прилетавших поораторствовать, вылить поток невообразимой чепухи. И всегда находились самолеты для высоких чинов, спешивших в Гонконг, чтобы весело провести там субботу и воскресенье. Огромные бомбардировщики, базировавшиеся на острове Гуам, летали очень быстро.
Полет домой ассоциировался у него с нестерпимейшей болью, которую не могли снять никакие болеутоляющие лекарства. Самолет был неудобный, летел медленно. В нем было очень шумно.
Восемь с половиной дней эвакуации тянулись в его сознании до бесконечности. Ни днем, ни ночью не находил он покоя и отдыха. Постоянно кто-то звал совершенно измученного врача и валившуюся с ног сестру, работавших вдвоем в невыносимых условиях, потому что в штабе никто не удосужился позаботиться о раненых и отправить их на родину скоростным самолетом.
Он и до сих пор оставался бы там, если бы вдруг не приметил вертолета Красного Креста. Маленький Пак То и его родичи исчезли сразу же, едва просигналив вертолету и указав ему на поляну для посадки. Вертолет взял Поля на свой борт. Кто-то сделал ему укол в руку, и больше он уже не помнил ничего до самого госпиталя. Тогда это показалось ему каким-то чудом.
В госпитале он всерьез не задумывался об этой вьетнамской семье. Его слишком мучила боль. Но по ночам они иногда снились ему: Пак То, его мать с изможденным лицом и подвязанным к спине ребенком, дед Пак То. Это он часами просиживал у постели Поля при страшной жаре, отгоняя мух от свежих ожогов, это он накладывал на раны какие-то примочки, с виду похожие на грязь, они хоть немного успокаивали и снимали жар. С тех пор эти люди жили рядом с ним, его мысли постоянно возвращались к сценам, забыть которые он был не в силах.
Находясь там, автоматически принимаешь все происходящее за должное. И лишь пока не попадешь сюда, не поймешь и не увидишь оборотную сторону медали.
Там он понимал, что происходит. По крайней мере, на первых порах, когда только приехал в лагерь. Там были австралийские добровольцы, южновьетнамская армия, люди свободного мира, оплот демократии, воевавшие рядом или сзади, их легко отличить от вьетконговцев по военной форме. Там были и вьетконговцы, лесные братья из национально-освободительного фронта, коммунисты, проникшие с севера. По крайней мере, именно это ему вдалбливали во время инструктажа, добавляя при этом, что нужно бороться с национально-освободительным фронтом, истреблять, как истребляют блох и вшей, распространяющих эпидемии холеры и тифа. Все было совершенно ясно, пока он находился на территории базы. Они прибыли сюда, чтобы воевать за цивилизацию и христианство, которые пытались разрушить лесные братья, поэтому этих самых лесных братьев и следовало уничтожать.
Но все эти разглагольствования еще имели смысл, пока он находился в провинции Фуок Туй в дельте реки Меконг. Его подразделение выполняло тогда одно из заданий программы умиротворения, согласно которой в дополнение к операциям поиска и уничтожения оказывалась медицинская помощь, выдавались продукты, проводились беседы и демонстрировались кинофильмы. Ему и вправду нравилась эта часть операции, называвшаяся «завоевание сердец и умов», но такое название применялось лишь на базе, а в джунглях оно довольно цинично было сокращено до «ЗСУ». Вначале его просто распирало от важности при виде детей в «умиротворенных» деревнях, собиравшихся толпами и кричавших солдатам самое лучшее из своих приветствий:
— Вы — сила!
Умиротворение! Что же это было такое? Уничтожение вьетконговцев и их сообщников. С этого и начались все неприятности. Кто вьетконговцы, а кто не вьетконговцы? Просто было сказать, что вьетконговцы носят черные штаны, свободные широкие рубашки и островерхие шляпы. Так были одеты все крестьяне, их жены и дети. Кто же из них вьетконговец? На деле этот вопрос не задавали, просто сначала стреляли, а потом уж разбирались.
Вначале, даже при проведении учений в джунглях, такие разговоры имели какое-то значение. Сержант Сноу, командовавший их подразделением, изучил искусство боя в джунглях Малайи, он знал абсолютно все об этих болванах, будь то малайцы или вьетнамцы. Их охватывала нервная дрожь, когда сержант рассказывал, что такое партизанская война и как нужно истреблять вьетконговцев, используя их же собственные уловки и хитрости.
Но как только они закалились и привыкли к джунглям, болотам, зловонию, им стало казаться странным, что после такого напряжения и усилий, с какими они уничтожали вьетконговцев и миловали не вьетконговцев, они не чувствовали себя в безопасности нигде, кроме своих собственных казарм.
Поль всегда чувствовал себя слишком вымотанным или слишком счастливым после благополучного возвращения на базу, чтобы вслушиваться в разглагольствования высокого начальства.
— Все это трепотня высоких чинов, — обычно говорил в таких случаях Элмер. — Слушай их и притворяйся, будто согласен с этой чепухой. Отдай честь, когда они закончат свои разглагольствования, а сам знай, что все это треп чистой воды.
Джонни любил повторять:
— Когда мы закончим свою миссию по освобождению и распространению цивилизации во Вьетнаме, здесь ничего не останется, кроме выжженной земли, и освобождать уже будет некого и распространять ее, эту самую цивилизацию, негде.
Джонни приводил множество доводов, подтверждающих эту точку зрения.
Освобождение и цивилизация. Эти слова имели какой-то смысл, когда солдаты находились еще на обучении в безопасном месте, непосредственно возле расположения базы войск. Но в джунглях они начисто теряли смысл. Большинство солдат были циниками. Они не верили, что кого-то действительно освобождают или борются за Южный Вьетнам.
Джонни говорил:
— Если бы хоть половина этих здоровых вьетнамских парней, которые просто-напросто бездельничают, гоняют на велосипедах вокруг Сайгона, спекулируют на черном рынке американскими товарами и предлагают солдатам за доллары своих сестер, если бы эти парни по-настоящему захотели воевать против вьетконговцев, то ни янки, ни австралийцам здесь нечего было бы делать. Мы их ненавидим, а они нас.
А Поль за эти слова ненавидел Джонни!
Джонни восставал против всего, во что верил Поль. Эти люди, думал он, которых офицеры называли вьетконговскими лазутчиками, прожили здесь всю свою жизнь. Но почему в деревнях только старики, старухи да женщины с грудными младенцами или маленькими детьми? Почему нигде нет молодых мужчин и подростков?
Сноу знал, где они.
— Не верьте, они врут, будто их сыновья и дочери в Сайгоне или в Гуэ. Они вместе с вьетконговцами. Через час после нашего ухода они вернутся, чтобы разведать у стариков, не выболтали ли мы чего лишнего о нашем передвижении.
Поль так и не знал, хороший или плохой он солдат. Быть солдатом для него означало выполнять приказы, какими бы ужасными и отвратительными ни были их результаты.
Но дальше в мыслях у него все начинало путаться. Он уже не пытался разобраться в существе дела, дальше его мысли и усилия направлялись на то, чтобы остаться живым под этим нескончаемым градом снарядов, обрушивавшихся на них всюду, будь то поляна среди джунглей, расположение лагеря или пригород Сайгона. С таким же успехом можно было попасть и на мушку снайпера, который легко снимал любого солдата в так называемой «умиротворенной» деревне, где никто из них не решался ходить в одиночку. Можно было подорваться на минах на уже «расчищенных» дорогах, по которым, однако, войскам запрещалось передвигаться ночью, потому что в это время они переходили под контроль лесных братьев.
Один из стариков, которому они доверяли, сказал:
— Вьетконговцы — хозяева ночи.
А в целом все это было неразберихой. Только для Сноу все было не так, как для других. Сноу даже получил медаль за уничтожение целой деревни вьетконговцев. Подсчет производили уже после окончания операции. В отчете капитана вьетконговцами оказались все, начиная от женщин с красивыми черными волосами, змеившимися по спинам, до стариков с тощими трясущимися коленями, которые и бежать-то не могли, и детей, едва научившихся ходить.
Там все укладывалось в какой-то определенный шаблон, хотя это и было ужасно, Поль все же мирился, ибо — как вдалбливал им в головы Сноу — нужно выбирать: или ты, или они.
О, если бы он умер еще до того, как в сознании началось брожение! Сгорел бы, как Элмер, пока по спине не стали пробегать мурашки при мысли о том, что они делали с людьми, за которых ему следовало сражаться.
Джонни говорил так:
— Мы бросаем напалм на женщин и детей, потому что лесные братья расставляют ловушки и западни, а наши ребята проваливаются в них и попадают на колья из расщепленного бамбука. Нет таких уловок, которых бы не знали лесные братья, но они ведь прошли через двадцать лет борьбы с теми, кто вторгался в их страну. Когда мы поймем это?
Поль старался оставаться глухим к словам Джонни, а прислушивался к Сноу.
— У нас нет времени для сентиментальной болтовни, — обрывал его Сноу, — запомните, нет времени для чувствительности. Или они, или мы.
Поль удивлялся, почему поступки, которые он бездумно совершал во Вьетнаме, даже пытки водой, от которых его тогда тошнило, не беспокоили его и не вызывали протеста, хотя бы молчаливого? У него до сих пор звучали в ушах слова Джонни:
— Лесные братья находятся в своей собственной стране, а мы нет. Интересно, как бы мы повели себя, случись все наоборот?
Теперь Поль лежал без сна, курил и боялся уснуть, хотя снотворное неминуемо должно было доконать его.
Почему он всегда видел сны о Вьетнаме? Почему так часто переживает их с такой устрашающей реальностью и чувствует ужас, которого не переживал на месте событий? Там, с одной стороны, он выполнял всевозможные трюки по ведению боя в джунглях, входившие в их задание по умиротворению, а с другой — старался остаться в живых. Борьба за выживание стирала весь ужас того, что они совершали.
Джунгли были не менее сильным врагом, чем Вьетконг. Всякий раз, когда их взвод отправлялся на прочесывание каучуконосных плантаций, солдаты выходили из лагеря с высоко поднятыми головами, как и подобало добровольцам, в форменной одежде, предназначенной для джунглей и болот. При возвращении обратно от них оставалась жалкая кучка нервных, искусанных насекомыми и пиявками, полубезумных парней, готовых стрелять по чему попало и швырять гранаты в любую яму или лачугу, примостившуюся где-нибудь на возвышенности. Каждая конусообразная шляпа становилась для них олицетворением лесных братьев. Вначале они заглядывали под них, но потом просто стреляли и оправдывали себя: «Или они, или мы».
Много ночей сны возвращали его к одной операции по розыску и уничтожению, запечатлевшейся настолько глубоко в его памяти, что он видел теперь то, что раньше как-то не доходило до его сознания.
Они проходили через такое множество деревень, похожих одна на другую, выполняя задания по умиротворению, что в тот раз он даже не обратил особого внимания на очередную. Но почему именно эта деревня и именно эта операция будили его по ночам? Почему?
Сон всегда начинался одинаково. Тяжело нагруженный амуницией, с рюкзаком, давившим плечи, он пробирался сквозь густые зловещие заросли джунглей, прислушиваясь к громкому хлюпанью шагов солдата, шедшего впереди и с трудом преодолевавшего топи. Звуки казались преувеличенно громкими, видимо из боязни, что в действительности любой звук означал бы для вьетконговцев сигнал опасности.
Резиновые сапоги казались еще тяжелее, рюкзак врезался в плечи. То, о чем он не думал, выходя на выполнение задания, теперь, казалось, разрывало его мозг.
Пиявки на самом деле не причиняли слишком уж большого беспокойства, но во сне он чувствовал, как они присасывались к его телу. Они были тем ужасом, который наполнял его чувства непреодолимым отвращением и отвлекал его мысли, когда он отдирал этих чудовищных скользких паразитов от своего тела и видел круглые раны, из которых сочилась кровь.
Почему же его мысли, как на заигранной граммофонной пластинке, вновь и вновь возвращались именно к этому заданию, если подобных было много?
Они вышли из джунглей по узкой дорожке на поляну, где стояли изможденные жители деревни возле своих лачуг из тростника и бамбука. Три старика, одна старуха и пять женщин смотрели на солдат. Темнокожие женщины держали на руках совсем еще маленьких и новорожденных детей, и в их черных раскосых глазах застыл ужас. Они были невероятно бедны. У них не было ничего, кроме тряпья, прикрывавшего худые тела, да нескольких горшков, в которых они готовили свою скудную пищу.
Он снова и снова видел эту поляну в джунглях, бамбуковые лачуги, крыши из пальмовых листьев, и через открытые двери — ямы в земле, которые крестьяне вырыли для защиты от осколков бомб.
Почему они не поверили им, что эти ямы сделаны лишь для защиты от бомб?
— Ничего вы не понимаете, — кричал Сноу, — эти ямы вырыты, чтобы из них стрелять по нашим солдатам!
— Зачем снайперу лезть в такую яму? — убеждал его Джонни. — Они могут просто спрятаться в джунглях и оттуда перестрелять нас.
Но Сноу все знал лучше, и они открыли огонь, обстреливая одну за другой крыши, покрытые пальмовыми листьями. Стреляли, хотя женщины о чем-то просили и испуганно вскрикивали, дети плакали, а старики стояли молча, на их морщинистых лицах застыло недоумение.
— Ла даи! — крикнул Сноу какому-то старику, чья тень мелькнула вдали. — Ла даи!
Солдаты выучили несколько слов, чтобы люди понимали, чего они хотят, когда выкрикивают свои команды. Они знали, как сказать: «Иди сюда!», «Ложись!», «Руки вверх!»
Из-за укрытия вышел, еле передвигая ноги, худой старик, его тощая борода развевалась на ветру. Сноу кричал, чтобы он проворнее пошевеливался. Его крик заглушил бормотание старика. Старик все еще бежал к ним, широко раскинув руки в стороны, а Сноу уже вытащил предохранитель из гранаты, и в тот же момент граната взвилась вверх. Лачуга превратилась в фонтан из обломков и дыма. Старик с трудом поднялся на ноги, из его дрожащих губ вырвался звук, похожий на жалобный вой.
Поль и Джонни подошли ближе к тому месту, где раньше стояла лачуга, и подняли старика. Возле ямы лежало искореженное тело женщины и новорожденный ребенок, сосавший ее грудь.
Вскоре он забыл об этой женщине, и о ребенке, и о высохшем старике, потому что один день миссии по умиротворению сменялся другим, похожим на предыдущий.
Но теперь во сне все эти отвратительные подробности, забытые когда-то, возвращались с новой силой и причиняли мучения.
В то время он не смог остановиться, чтобы подумать обо всем этом, иначе он никогда вновь не вышел бы ни на одно задание. Он не мог позволить спросить себя самого, кто был вьетконговцем, и кто им не был, потому что. если бы не он стрелял первым, то стреляли бы они. Он не мог задать вопроса, кто остался в лачуге: мать с новорожденным или вьетконговский снайпер, не мог даже спросить себя, что может сделать этот худой старик, мелкими шагами приближавшийся к нему с раскинутыми руками.
— Мы не можем позволить себе такую роскошь — ждать и выяснять, — внушал им Сноу. — Лесные братья слишком хитрые, они одеваются как крестьяне, живут как крестьяне, да и ведут себя как крестьяне.
Почему-то во время выполнения миссии по умиротворению странным образом исчезало все то, во что он верил, находясь дома. Исчезал здравый смысл. Оставался лишь страх, подчинявший себе все остальное, и он пугался каждого, кто был одет в черные широкие штаны, свободную рубашку и конусообразную шляпу. Крестьянин, который, как им казалось, днем был на их стороне, с наступлением ночи превращался во врага. Неумолимого. Искусного. Бесстрашного. Он мог напасть, где и когда ему хотелось. Это была его страна, и он знал ее как свои пять пальцев, а они были чужими, увязшими в этой чужой для них войне.
— Обращайтесь со всеми, как с вьетконговцами, пусть они сами доказывают обратное, — так звучал приказ Сноу.
— Если речь идет о мужчинах, — протестовал Джонни. — Но как быть с женщинами и детьми?
— Пора раз и навсегда запомнить, — отвечал Сноу, — раз они живут с вьетконговцами, то отвечают за все наравне с ними.
Правда же состояла в том, что крестьяне днем были просто крестьянами с юга страны, а ночью они становились северными вьетконговцами, и Джонни сам в этом не раз убеждался. Он сам в начале войны был полон веры в то, что вьетнамцы призвали австралийцев, чтобы те освободили их от Вьетконга. Но в первые же три месяца, в джунглях, он понял, что вьетнамцы — это Вьетконг, а Вьетконг — это вьетнамцы. И действительно, не было необходимости подтверждать слова Сноу, но тем не менее Джонни понимал все совсем не так, как Сноу или Элмер, считавшие, будто война не закончится до тех пор, пока они не перебьют всех вьетнамцев до единого: мужчин, женщин и детей.
В памяти у него, словно в фильме, промелькнуло лицо старухи с выпирающими скулами, впалыми щеками, лицо, залившееся потом, когда Сноу приставил к ее уху дуло пистолета и таскал ее за волосы до тех пор, пока рот не исказила гримаса боли.
— Где прячутся вьетконговцы из вашей деревни? — орал он.
Переводчик орал еще громче и еще пронзительнее. У Поля сжалось сердце, когда он увидел ребенка, вылезшего из ямы и неуверенными шагами приблизившегося к ней, а потом ручонками обхватившего ее худые ноги. Не обращая внимания на пистолет, она наклонилась, подняла ребенка на руки и дала ему грудь.
И тогда всем стало ясно, что перед ними никакая не старуха, а женщина, состарившаяся от войны. Но допрос продолжался, голос Сноу звучал все яростней, переводчик кричал визгливее, на лице женщины уже чувствовалась предсмертная агония, а ребенок все прижимался к ее груди, в которой не было молока.
Теперь все представлялось ему по-другому. Сейчас уж он не намочит штаны от страха, когда из джунглей раздастся выстрел. Лесные братья не тратили патроны попусту. Они находились в джунглях намного дольше австралийских солдат и способны на более продолжительные бои. Джунгли были их родным домом, они там жили, любили, умирали. Все это подтверждало простую истину: жизнь нельзя уничтожить.
Хиросима ничему не научила людей. И теперь трагедия этой страны тоже ничему не научила людей.
Подразделения, которым приходилось прокладывать путь по этой мертвой земле, знали цену тотальной войне. Даже самые упрямые среди солдат были устрашены, а менее упорные рассматривали ее как предостережение на будущее. Может ли нечто подобное безжалостное, бесчеловечное обрушиться на них самих? Смогут ли их старики, женщины и дети так же умирать во имя свободы, освобождения или еще чего-то, называемого высокими словами? Если есть бог, который смотрит на землю и видит это жестокое уничтожение и ненасытное убийство, то, возможно, он когда-нибудь призовет их к ответу. Могут ли американцы и австралийцы участвовать в этой трагедии так бездумно, мимоходом лишь потому, что сами они, не познали ужасов современной войны на своей земле?
Поль еще как-то мог понять Элмера, искренне верившего, будто он защищает Соединенные Штаты. Он мог понять Сноу, построившего себе карьеру на искоренении «красных». Но он не мог понять, каким образом священники связывают эту войну с богом, бормоча что-то о христианстве, служат молитвы перед тем, как отправить солдат, да еще благодарят бога, когда те возвращаются не только в изодранных одеждах, с продырявленными телами, но и с душами, запачканными сильнее одежды, с сознанием, в котором остались следы более глубокие, нежели шрамы на теле.
Будь у него мужество, он никогда не позволил бы отцу уговорить себя. Будь у него мужество там, он предпочел бы предстать перед военным трибуналом. Будь у него мужество, он, увидев свое лицо после госпиталя, перерезал бы себе горло или выпрыгнул с пятнадцатого этажа своей больничной палаты. Но он ничего этого не сделал.
Чем он собирался заняться теперь? В давно прошедшие времена его вовсе не заботило будущее. У него, как он считал, всегда будут деньги, всегда будут девушки, любящие его, пока он сам этого хочет и пока какая-нибудь единственная женщина не станет его женой.
У него не было планов. Он жил одним днем, уверенный в том, что завтра будет лучше, чем сегодня.
Трещиной в их благополучной семье явился развод родителей. Но сам Поль страдал от этого больше, чем отец и мать. В нем стала зреть банальная мысль, будто он сможет жениться и счастливо прожить всю жизнь.
Именно тогда он женился и переживал счастливейшие в своей жизни дни. Он не мог представить себе конца захватившей его страсти, счастья от покупки слишком дорогого для них дома и катера, которые они никогда не смогли бы приобрести, если бы основным символом их поколения не стала покупка в кредит.
Теперь ему казалось, будто вся его жизнь, вплоть до момента, когда жена испустила вопль ужаса, увидев его освободившееся от бинтов лицо, давалась ему в кредит. А сейчас нечем оплатить очередной взнос, и жизнь перестала существовать точно так, как перестают быть вашей собственностью взятый в кредит телевизор, лодка или дом, если у вас больше нет денег для погашения очередного взноса.
Ему следовало бы умереть там и покончить со всем на свете — с думами о Пак То, ночными кошмарами, не дававшими ему покоя.
Глава двенадцатая
Кемми несказанно удивился, когда, проблуждав по лесу, они вдруг оказались у входа в пещеру. Он никак не мог предполагать, что щенок сознательно вел его сюда.
— Молодец, Наджи! — сказал мальчик, погладив собаку и улегся на кучу листьев в дальнем углу пещеры, куда он их предусмотрительно сгреб, чтобы не дать ветру раскидать в разные стороны.
Кемми натянул на себя соломенную дерюгу. Щенок удобно примостился рядом с ним, положил голову на грудь мальчика и крепко заснул.
Светило яркое солнце, и, взглянув вверх на тусклые отсветы красноватых облаков на потолке пещеры, похожие на распростертые руки, Кемми почувствовал себя не таким уж заброшенным. Грампи рассказывал, как давным-давно, когда они были еще свободны, их племя любило забавляться во время сезона дождей: один из аборигенов клал руки на крышу или на стену хижины, а другой краской брызгал на руки, и получались отпечатки. Вот и здесь, в пещере, какие-то аборигены оставили свои следы, следы эти были очень большие или совсем маленькие, некоторые он мог даже закрыть своей ладонью.
Наджи вдруг вскочил, ринулся к входу и остановился, залаяв. Кемми тоже выбрался из пещеры вслед за ним и увидел у корня дерева огромное насекомое, вылезавшее из земли. Он часто и раньше видел гусениц саранчи в резервации, точно так же выползавших из своих нор, но сейчас для саранчи еще не настало время — ночи были слишком холодные. Но, возможно, здесь на солнцепеке землю прогрело и саранча решила, будто наступило лето?
— Не смей, не трогай, — крикнул он щенку, который начал скрести лапой около норы.
Заскулив, щенок положил голову на лапы и стал наблюдать, как гусеница прокладывала себе путь. Она медленно поползла вверх по стволу дерева и зацепилась там, словно маленький омар, все ее тело пульсировало от напряжения.
Кемми вернулся к своему ложу и снова улегся под соломенную дерюгу рядом со щенком.
Днем в пещере было приятно. Кемми чувствовал запахи кустарника, видел, как листья деревьев укрывают его и стволы образуют изгородь у входа в пещеру.
Когда наступала темнота, когда звездный и лунный свет не пробивался через листву, все становилось иначе. Звуки и шорохи уже не убаюкивали, а птицы пугали. Тогда он и щенок лежали, дрожа от холода, смотрели, как догорает костер, как угли превращаются в пепел, а какая-то птица снова и снова медленно и монотонно издает протяжные звуки.
Грампи боялся темноты, и мама, хотя и не верила ничему из рассказов Грампи, тоже боялась темноты. Только отец ничего не боялся. Он не верил ни сказкам Грампи о сотворении мира, ни рассказам мамы. Он жил в мире, где не было места духам и привидениям. Единственно, кого он опасался, — так это белых. В тот день, когда отец победил в прыжках на спортивных соревнованиях, он взял сына к себе на колени и сказал:
— Никогда не прыгай слишком высоко, сынок. Белым такое не очень нравится.
— Не внушай ребенку глупости, Джозеф, — сказала мама. — Какая польза от того, что ты внушаешь ему подобные вещи и сам же посылаешь в школу учиться у белых?
— Ну, ладно, ладно, — отвечал отец. — Я скажу ему об этом по-другому. Никогда не пытайся стать чемпионом по прыжкам в высоту. Будь чемпионом по ползанью на животе, это очень любят белые. Они всегда будут давать тебе милостыню.
Тогда он совсем ничего не понял из сказанного отцом. Он и теперь не понимал всего. Он знал лишь: если ты черный, то должен быть вдвое осторожнее белых ребятишек. Когда его белые сверстники совершали проступки, полицейские только говорили: «А ну, ребята, марш по домам, а не то я вам задам трепку!» А когда черный мальчик делал то же самое, он мог считать себя счастливчиком, если полицейский не схватил его и не отослал в исправительную колонию. Когда однажды Кемми спросил у отца, что такое исправительная колония, отец засмеялся таким же смехом, как Грампи, выходившим у него откуда-то из живота, и сказал:
— Это место, где учат, как стать преступником.
— А что такое преступник?
Отец снова засмеялся.
— Преступник — это человек, совершающий преступления.
— А что такое преступление?
— Плохой поступок.
— Так почему же они хотят научить плохим поступкам?
— Потому что самое большое преступление в этой стране — быть черным.
Тогда мама положила руку на плечо отца и тихо тряхнула его.
— Не говори так, Джозеф. От таких слов будет одна путаница у него в голове.
С лица отца сошла усмешка, исчезли шутливые нотки в голосе. Он положил руку на более светлую руку мамы и сказал так, словно собирался заплакать:
— Одному богу известно, что с ним станет, Мэри.
Он притянул маму к себе, усадил ее на колени и обнял. Другой рукой он обнял Кемми. Мальчик испугался, он почувствовал по тому, как вздрагивали плечи мамы, что она плачет.
Плачет ли мама сейчас, подумал он, оттого, что никак не может его найти? И вышел ли уже на его поиски отец? Если бы с ним был Грампи, отец легче бы его отыскал. Грампи хорошо умел замечать следы.
Щенок беспокойно зашевелился и заскулил. Он был голоден. Они оба были голодны. Мальчик думал о том, какую лучше всего прочитать молитву, чтобы попросить еду. Мама молилась белому богу, чтобы тот послал дождь, а когда бог посылал слишком много дождей, она читала ту же молитву, чтобы дождь прекратился. У Грампи на каждый случай была своя молитва. А у мамы все молитвы были одинаковыми.
Мама пыталась заставить и отца читать молитвы, но отец лишь выпячивал нижнюю губу, глаза у него становились жесткими, а голос резким, когда он говорил, что аборигенам больше пользы дадут профсоюзы, чем молитвы.
Мальчик не задумывался над словами отца до тех пор, пока ему не пришлось поехать жить к Грампи, на время болезни мамы.
Он с гордостью стал рассказывать Грампи, какая красивая у мамы церковь, но Грампи засмеялся, как отец, и спросил, а есть ли там росписи с изображением черных мальчиков или все они изображают только белых. Когда потом, вернувшись домой, Кемми задал этот вопрос маме, она очень рассердилась и единственный раз за всю свою жизнь дала ему подзатыльник, а еще сказала, будто он нахватался разного устаревшего вздора, который по-прежнему наполняет голову его ленивого деда. Мальчик так и не понял, почему этот вздор был устаревшим.