Сидней. Прошло еще три дня, и оказалось, что все это хуже трибунала. Только из уважения к моему отцу и матери, заявил полковник (старый лгун, он уважает только свою собственную шкуру!), он будет лично расследовать мое дело и постарается обойтись без формальностей. Впервые после одиннадцатилетнего перерыва, то есть со времени возвращения отца домой после войны, я увидел своих родителей вместе. Они сидели, уставившись друг на друга, и один обвинял другого. На лице отца было написано: «Конечно, что и говорить, он весь в тебя!» А мать всем своим видом выражала одну мысль: «Полюбуйся, к чему привело твое воспитание!» Оба они были вне себя от ярости, ибо все содеянное или не содеянное мною так или иначе бросает тень на их репутацию. Никто не любит сыновей-преступников, даже если преступление их состоит только в том, что они отлучились за пределы лагеря. Но, конечно, они переполошились не из-за этого. Все стало ясно, когда полковник в конце концов обвинил меня в непристойных отношениях «с аборигенкой-служанкой из Уэйлера». Тут уж я взорвался. Я бросился бы на него и сбил его с ног, не схвати меня в этот момент отец. Никак не могу понять, неужели нельзя с пожилым человеком подраться только потому, что сам ты еще молод. Видимо, пожилые защищены своим авторитетом куда надежнее, чем молодые своими бицепсами. Меня всего трясло, я ругался последними словами – разумеется, только про себя.
Когда же полковник сказал: «Боюсь, это одна из городских проституток», – мой голос, который я и сам узнал с трудом, произнес: «Вот и тут вы совершенно не правы, сэр. Сюзанна Свонберг – моя невеста».
Можно себе представить, как они были ошеломлены, но и я был ошеломлен не меньше. Однако я вдруг почувствовал, как гора свалилась у меня с плеч, и был невероятно счастлив, будто наконец справился с решением очень трудной математической задачи. Я знал, что сказал все это не в пылу гнева – нет, в тот момент я осознал, что не смогу жить без Занни.
Все сразу кинулись отговаривать меня. Глаза их были суровы, я понимал, что они объединились против меня вовсе не потому, что их волнует мое будущее, а потому, что они боятся за свои репутации.
Самым ужасным для меня было открытие, что их ни в малейшей степени не интересует, живу ли я с Занни или нет. Их вывело из себя само слово «невеста».
Кажется, именно в тот момент я перестал думать о них как о своих родителях. Теперь я видел в них лишь представителей той скандальной, безнравственной, лицемерной толпы, которая не знает правды и боится ее узнать.
Вся кровь во мне вскипела, когда я услышал, как мать воскликнула:
– О, какой ужас!
А отец проворчал:
– Никогда не мог бы подумать, что мой сын докатится до этого.
– Какая-то полукровка! – крикнула мать, и до сих пор в ушах моих звучит ее голос, пронзительный, как у попугая, до сих пор я вижу, как брезгливо сморщился ее нос, словно она учуяла вонь.
– Они берут себе в наследство самое плохое от обеих рас, – сказал отец. – Я достаточно насмотрелся этой дряни в Дарвине.
Видя, как они оба разрываются между гневом и отчаянием, я решил покончить с этой комедией и молчать. Я знал, что любое мое замечание только ухудшит дело, и думал лишь о том, как уберечь Занни от этих грязных языков, пока они не принялись чернить ее чистую, как родник, душу.
Дорогой Дневник! Ты даже не представляешь себе, что произошло за последние пять дней.
Полковник посадил меня под домашний арест, но отец поручился за меня. Я дал им честное слово, но, само собой, не собирался его сдерживать. В тот вечер, когда отец отправился на обед в клуб ветеранов, я позвонил матери и стал умолять ее так, как никогда в жизни никого не умолял, чтобы она поехала и повидалась с Занни. Она завопила:
– Я умываю руки. Если ты не переменишься, отец отправит тебя в Малайю. И тогда, в первый раз за всю свою жизнь, я буду на его стороне.
В конце концов я с отвращением бросил трубку.
Не в силах заснуть, я открыл одну из своих книг по математике, но сосредоточиться никак не мог. Когда отец вернулся домой, я пошел к нему и стал просить его поехать и встретиться с Занни и со всеми обитателями Уэйлера, но он в ответ только сказал:
– Я не хочу говорить об этом, сын. Это слишком мерзко.
Я чуть было не бросился на него, когда он добавил:
– Бесчестно совращать девушку, даже если она черная.
Я ушел к себе, решив, что только такие твердолобые люди могут быть такими грязными.
Я лежал и думал о Занни, пытаясь найти какой-то выход. И я нашел его.
Я сделал это на следующее утро, как только отец ушел на службу, заставив меня повторить данное ранее обещание сидеть дома (наверно, он просто считал меня непослушным ребенком, а не восемнадцатилетним солдатом, обученным убивать и умереть за свое Отечество). Я взял деньги из ящика его письменного стола и незаметно выскользнул за дверь, пока экономка предавалась послеобеденному отдыху. Я надел старую школьную форму, а поверх нее габардиновый плащ, сунул кое-что из своих гражданских вещей в чемодан, а военную форму аккуратно сложил на кровати – специально, чтобы позлить отца.
Был ненастный зимний день, с юга то и дело налетал шквал дождя с градом, хлеставший меня по лицу крупинками льда. Я забрался в уголок вагона второго класса и погрузился в мечты.
В Уоллабу я приехал уже после полуночи. Дежурный контролер взял мой билет, даже не взглянув на меня, и направил луч карманного фонаря вдоль платформы, а я зашагал по дороге к дому пастора, где в кабинете еще горел свет. Я постучал, он открыл дверь, строго посмотрел на меня, пригласил войти в дом, налил стакан горячего молока, дал рюмку виски, а когда я начал рассказывать ему обо всем, прервал меня, сказав:
– Сейчас ложись спать, мой мальчик. Мы обо всем поговорим утром.
Я улегся спать под огромным пуховым стеганым одеялом, и мне приснился странный сон: множество звезд, которые складывались в цифры, я пытался сосчитать их и просыпался весь в поту, совершенно измученный. Видимо, этому способствовало сочетание виски и пухового одеяла. Штора была спущена, и я очень удивился, когда пастор открыл дверь, принес мне чашку крепкого чая и сказал, что уже девять часов.
Холодный душ (тут уж выбора не было!) окончательно разбудил меня. За завтраком я все ему рассказал. Пастор пристально смотрел на меня и время от времени тихонько ворчал. Мне посчастливилось, что в тот день Занни работала только полдня. Он позвонил ей и попросил по дороге домой зайти к нему, потому что мне нельзя было показываться на улице.
Когда раздался стук ржавого дверного молотка, сердце мое запрыгало так, словно хотело выскочить из груди. Она вошла и сказала:
– Привет, Кристофер.
И, услышав ее воркующий голосок, я чуть не расплакался. А она просто стояла и смотрела на меня, в своем белом дождевике, застегнутом на все пуговицы, в капюшоне, скрывавшем ее волосы, и теперь я уже знал наверняка: то, что я сказал родителям, было сказано всерьез.
Мы сели за стол, заваленный книгами и газетами, – на нем едва нашлось место для моих локтей. Занни сидела с краю, против окна, и я не мог видеть выражения ее лица. Пастор сел посредине, как судья. И хотя я думал, будто разговариваю с ними двоими, на самом деле я говорил только с Занни и проклинал себя за то, что из моей головы выскочили все умные слова, которыми изъясняются в книгах.
Она положила подбородок на сложенные руки, лицо ее еще больше заострилось, а глаза на темном лице казались еще темнее. Все время дождь бросал в окно пригоршни дробинок, а когда он перестал, ветер принялся стучать голой веткой по раме, словно отбивая азбуку Морзе.
У меня было впечатление, что и сам я объясняюсь о помощью азбуки Морзе – из моих слов невозможно было понять, что происходило у меня внутри, как холодело у меня под ложечкой, как быстро стучало сердце, и мой голос отдавался у меня в ушах, словно кто-то бил по куску жести.
Занни ни разу не пошевелилась, в комнате становилось все темнее, и я с таким же успехом мог бы беседовать с тенью. Я слышал, как она судорожно глотнула воздуха, как будто у нее вдруг кольнуло в боку, когда я пробормотал, что уже объявил всем, что она моя невеста. После этого я не мог продолжать, горло мое свела судорога, сердце переполнилось от чувств, мне хотелось кричать: «Я говорю это серьезно, это серьезно, Занни!»
Но кричать в присутствии пастора я не мог. Он сидел, покусывая свою старенькую трубку, кивал головой, а иногда переводил свой проницательный взгляд с меня на Занни и с Занни на меня. Когда я закончил свой рассказ, мы все долго сидели молча.
Я уже давно вырос из своей старой формы. Она была мне не только слишком узка, но и слишком коротка, руки выпирали из рукавов, талия полезла под мышки. Вероятно, я выглядел в этом наряде посмешищем и был рад, что не вижу глаз Занни. Я, наверно, прочел бы в них жалость, а жалости я не хотел.
Наконец, когда я почувствовал, что больше не смогу переносить это молчание, пастор вынул изо рта трубку, которая всегда была у него в зубах и уже порядком поизносилась, и спросил:
– Ну и что же ты теперь собираешься делать?
– Жениться на Занни, – отозвался голос чревовещателя.
Пастор повернулся ко мне, пронзив меня взглядом. Я съежился и стал похож на стрекозу, которую однажды, еще в детстве, наколол на булавку, только теперь насекомым на булавке был я сам.
– Вы оба еще слишком молоды, – сказал он наконец, – к тому же я уверен, что ни твоя мать, ни твой отец не дадут на это своего согласия. Я думаю, что и Капитан вряд ли разрешит Занни выйти за тебя замуж, даже если она этого очень хочет. А ты, Занни, хочешь выйти за него?
– Да, – громко сказала она, и ее сильный, красивый голос эхом отозвался по всей комнате, зазвенел, ударившись о стекла окна и пронесся в воздухе, как шаровая молния. Сердце вырвалось у меня из груди, взлетело, словно ракета, и только спустя некоторое время снова забилось ровно.
– Я не могу этого сделать, – сказал пастор.
Я видел, как исчезает единственная возможность в моей жизни, и вдруг мне в голову пришла отчаянная мысль. Я могу только поблагодарить своего отца за идею, внушенную мне, ибо сам я никогда бы до этого не додумался.
– Но вам придется это сделать, сэр. Занни беременна.
Пастор так сильно прикусил свою трубку, что стало слышно, как зубы его стукнули о мундштук. Он посмотрел на Занни и спросил суровым голосом:
– Это правда, Занни?
– Да, – ответила она, на этот раз почти шепотом.
Я возненавидел самого себя за то, что покрыл ее таким позором – хоть я и солгал, – ведь она всегда была чиста, как брызги морской воды.
Пастор глубоко вздохнул и медленно произнес:
– Ну, в таком случае ничего другого, кажется, не остается. И видимо, будет лучше, если мы сделаем все раньше, чем Занни расскажет об этом дедушке, иначе это его убьет.
Итак, мы обвенчались в этой маленькой комнате, в окно стучала сухая ветка дерева, на Занни был белый халат, в котором она ходит на работу, а на мне школьная форма, слишком узкая и слишком короткая. У меня не было кольца. Пастор подошел к своему столу и достал старое массивное кольцо с печаткой. Он сказал, что когда-то в молодости носил его на мизинце, но со временем палец растолстел, а на руке Занни оно будет выглядеть неплохо.
Мы поставили свои подписи в книге регистрации браков.
– Ну а теперь, молодожены, что же вы собираетесь делать? – спросил пастор.
– У меня еще шесть дней, пока за мной не пришлют солдат, и я хочу провести их с Занни.
– Но где? – спросил пастор. – Не думаю, что в Уэйлере к тебе сейчас отнесутся с большой симпатией. Подождите, пока я хоть как-то все улажу. А на северном побережье нет приличной гостиницы, куда вы оба могли бы поехать.
– Вспомнила! – воскликнула Занни. – У Джеда есть хижина на Богга-бич, самом безлюдном месте побережья. Он скрывается там, когда все мы надоедаем ему до смерти. Я знаю, где он прячет ключ.
– А у тебя есть права? Я имею в виду водительские права, – спросил меня пастор.
– Есть, – ответил я, решив, что еще одна невинная ложь – прав у меня с собой не было – это ничего.
– Тогда можете взять мой старый форд.
И вот мы уже едем в темноте по дороге, густо заросшей с обеих сторон кустарником, море глухо шумит, ударяясь о берег, перекрывая гудение мотора этой, должно быть, самой старой на свете машины. Но шла эта машина хорошо, мы подпрыгивали на камнях, тряслись на бревенчатых переездах, с трудом перебирались через разлившиеся речушки. Я целиком сосредоточил свое внимание на дороге – мне приходилось то и дело объезжать кенгуру, которые сидели, сверкая своими красными глазами в свете фар, и еле-еле справлялся с переключением скоростей (в жизни не ездил с подобным сцеплением!) – и ни минуты не имел свободной подумать о том экстраординарном факте, что я еду справлять медовый месяц, что рядом сидит моя жена, которую считают беременной, но которую я еще ни разу даже не поцеловал.
По-настоящему это начало меня волновать уже после того, как мы зажгли в хижине керосиновую лампу и развели огонь в камине, сложенном из неотесанных камней, и я обнаружил, что там всего одна комната и одна кровать, похожая на солдатскую койку. Занни крутилась как белка в колесе, вытаскивая из ящика простыни и одеяла, стеля постель и давая мне распоряжения сделать то или это. Я же притворился, будто меня больше всего интересует огонь в камине, и все время подкладывал туда дрова; запах горящих листьев эвкалипта смешивался с запахом дождя. Когда все было готово, я под каким-то предлогом выскочил на улицу, чтобы Занни могла раздеться.
Дождь перестал, но гром еще гремел, ослепительные молнии кромсали тучи где-то у горизонта и освещали небо, и белые буруны волн, и пустынный берег, и густые заросли кустарника по его кромке.
Потом водворялась кромешная тьма – до следующей вспышки молнии, озарявшей все вокруг странным голубоватым светом. Эта картина до сих пор стоит перед моими глазами, как негативное изображение предметов, которые я видел когда-то, но не могу узнать: прибитые к берегу бревна, песок, покрытый рябью; а когда я закрывал глаза, в них мелькали темные полоски, будто молния оставляла свой след на сетчатке.
Я увидел лампу в окне хижины, подумал, что Занни ждет, и вдруг меня охватила паника. Я прямо готов был поколотить себя за то, что упустил столько возможностей приобрести хоть какой-то опыт, общаясь с девчонками. Как и всякий восемнадцатилетний парень, теоретически я знал все прекрасно, но даже не представлял себе, как нужно целовать девушку, не говоря уж о чем-нибудь еще; и вот теперь я бродил взад и вперед по берегу, ветер хлестал меня по лицу, над головой раздавались удары грома, то и дело сверкала молния, а я ни на что не мог решиться. Потом я пристыдил себя, вспомнив о Занни, которая все это время была там одна и, наверно, беспокоилась, уж не случилось ли со мной чего. Я собрал все свое мужество, подошел к двери и постучал, готовый крикнуть: «Занни, я не знаю, что делать».
Когда я открыл дверь, Занни стояла на коленях у камина, закутанная в одеяло. Видна была только одна ее рука, бросающая в огонь пригоршню сухих эвкалиптовых листьев. По ее испуганному взгляду я понял, что она в такой же панике, как и я. Я подошел, наклонился и поцеловал ее (наши носы столкнулись), одеяло соскользнуло с ее плеч, ярко вспыхнули листья в камине, пламя осветило всю ее, такую темную и красивую. И тогда я уже знал, что делать.
Прошло четыре дня. Дорогой Дневник, только сейчас Занни дочитала тебя до конца. Я дал ей прочитать тебя потому, что хотел посмотреть, будет ли она относиться ко мне так же, узнав, каков я есть на самом деле, и она сказала, что будет относиться ко мне еще лучше. Она сказала, что очень благодарна тебе, объяснившему ей многое.
Она спросила, собираюсь ли я писать о том времени, что мы провели здесь вместе, и я ответил, что не собираюсь. Я понял теперь, почему писатели ставят многоточие, когда доходят до таких вещей, – они делают это совсем не потому, что в них есть что-то постыдное, а просто потому, что не существует таких слов, которые хоть в какой-то степени могли бы отразить действительность. Все, что было и есть между Занни и мной, останется только с нами. Это наше и ничье больше. Единственное, о чем я хочу еще написать здесь, – это о том радостном чувстве, которое я теперь испытываю: впервые в жизни я обрел дом. Дом – это место, где ты нужен, каким бы ты ни был. Занни – это мой дом. Никогда раньше я никому не был так нужен. Я имею в виду не только это. Это – только часть всего. У меня сейчас такое чувство, будто настал счастливый момент в жизни, когда все намерения начинают сами собой осуществляться. Я имею в виду все те мелочи, которыми мы занимаемся вместе: разводим огонь, с разбегу бросаемся в прибой, носимся, словно дети, по берегу, гуляем в лесу и все такое. Вплоть до этого времени я находился как будто в пустоте. Матери отчим был дороже, чем я, а отцу – мать. И только Занни нужен я, я сам. Я рассказал ей, что в эпоху средних веков влюбленные писали дружественные числа на листочках бумаги и потом съедали их в знак вечной любви друг к другу. (Вот тебе и раз, я только что снова написал слово «любовь»!) И Занни сказала:
– Давай и мы сделаем так же.
Я написал числа на листке, вырванном из доброго старого Дневника, мы разорвали его пополам, разжевали и съели, хотя я вовсе не верю во всю эту мистическую чепуху, и, чтобы сохранить нашу любовь, нам ничего такого не нужно.
В любви Занни похожа на молнию. Даже когда молния исчезает, свет ее остается со мной. Я называю ее Черная Молния – ведь она помогает мне видеть мир таким, каким я его раньше никогда не видел.
За эту неделю все узлы во мне развязались. И еще одно, очень важное: я больше не питаю ненависти к своим родителям. Если у матери было такое же чувство – или хоть капля такого же чувства – к отчиму, я прощаю ее. И если мой отец, потеряв мать, испытывал то же самое, что я бы испытывал, потеряв Занни, – я и его прощаю. Бог с ними, они мне больше не нужны. У меня теперь есть Занни. Если же они захотят вернуть сына, им придется взять к себе и Занни.
Я теперь должен много работать. Когда закончится срок этой проклятой военной службы, я вернусь сюда к Занни и буду работать так, чтобы ее народ, который теперь стал и моим народом, а также наши дети обрели равные возможности с белыми.
Ну, вот и все. Сейчас, Дорогой Дневник, Занни напишет здесь свое имя. Смотри! Сюзанна Свонберг Армитедж. (Это я настоял, чтобы она сохранила и свою фамилию.) А теперь адрес: Рай.
Часть третья
Самолет оторвался от взлетной дорожки. Итак, они уже в воздухе. Тэмпи припала к иллюминатору, глядя вниз на Сидней, раскрывающийся перед ее взором как картинка-загадка: дома с красными крышами, голубые бухты, окаймленные изрезанной линией порта, огромный голубой Тихий океан. Покрытые деревьями холмы полуострова, отделенного от моря сверкающим рукавом Питтуотера, были для нее всего лишь фоном к воспоминаниям о прогулках на яхте с Китом. Но жгучей боли эти воспоминания уже не вызывали.
Взгляд ее скользнул по вечно удаляющемуся горизонту, по безоблачному небу, по всему этому прозрачному, как хрусталь, миру, в котором прошлое изменило ей, а будущее еще не прояснилось.
Тэмпи открыла сумочку и вынула конверт с письмом, вздрогнув при этом так же, как и в тот момент, когда обнаружила этот конверт приколотым сзади к обложке дневника Кристофера. Она развернула листок из ученической тетради и снова – в который раз – перечитала письмо, но уже с меньшим недоверием, чем раньше. Оно начиналось словами: «Дорогая бабушка…»
Нетвердые буквы были старательно выписаны на линованной бумаге.
«Дорогая бабушка,
мой папа сказал маме, что если когда-нибудь ей нужна будет помощь, то вы ей поможете. Сейчас она нам очень-очень нужна. Вы нам поможете?
Любящая вас внучка Кристина».
Последнее слово было написано неправильно, зачеркнуто и снова написано с величайшим старанием. Тэмпи отложила листок в сторону, откинулась в кресле и стала смотреть, ничего не видя, на прибрежные озера, блестевшие в зарослях кустарника, на море, пенящееся у изрезанных берегов, на дым, поднимающийся из высоких заводских труб.
Теперь, когда напряжение наконец спало, Тэмпи чувствовала себя совершенно обессиленной. Она вспомнила, как поспешно выписалась из больницы, как лихорадочно бросала вещи в чемодан, боясь опоздать на самолет. Но она все же успела позвонить Роберту и рассказать о письме. Разговор оставил у нее горький осадок. Впервые за шестнадцать лет она позвонила ему по телефону. Кристофер бы сразу догадался, что именно он ответит:
– Ах, вот оно что! Теперь понятно, куда шла его пенсия. А ведь я думал, что ее получаешь ты.
– А я думала, ты, – ответила Тэмпи.
– Я совершенно отстранился от всего после того, как его убили, и не думай, что тебе удастся вновь втянуть меня в это грязное дело. Мне безразлично, женился он на этой девице или нет. А если женился, то тем хуже. Я не намерен взваливать на свои плечи позор шестилетней давности.
Когда она попыталась возразить ему, он сказал:
– Ты просто сошла с ума.
И повесил трубку.
Она закрыла глаза и в первый раз после того, как приняла внезапное решение, серьезно задумалась. Может быть, она действительно сошла с ума, как сказал Роберт? Для него существование внучки обернулось позором. Она же видела в этом свое спасение. Это вытащило ее из пучины депрессии, дало цель жизни. Теперь же, когда Роберт с таким пренебрежением отстранился от всего, ее начали мучить сомнения.
Какая жестокая необходимость заставила Занни, молчавшую шесть лет, заявить о существовании Кристины? Во что ее втягивают? Люди, которых, как ей казалось, она уже знала по дневнику Кристофера, начали воплощаться в ее сознании, и она боялась их, в особенности Занни. Неужели и в ее глазах она прочтет ту же ненависть, что и у Кристофера?
Самолет вынырнул из облаков над самой Уоллабой и сделал большой круг. Ясно, словно глазами Кристофера, она увидела зеленые очертания Уэйлера, который во время прилива превращался в остров, со всех сторон омываемый морем цвета синьки.
Наконец показался аэропорт. Тэмпи тщательно отмечала все, что попадало в поле зрения, стараясь отвлечься от мысли о предстоящей встрече. Самолет покатил по примятой траве, и, когда он остановился, Тэмпи начал с излишним старанием возиться с привязными ремнями, боясь даже взглянуть на толпу встречающих у здания аэропорта. Ей хотелось как можно дольше оттянуть момент встречи, на которую она так неосмотрительно и так поспешно решилась.
Теперь, когда уже было слишком поздно что-либо изменить, рассудок кричал ей: «Назад! Назад!»
Это был момент, который мог обречь ее на жизнь без надежды на спасение. Но нет: она потеряла Кристофера – она не могла потерять его дочь.
Тэмпи медленно встала. Выбор был сделан. Она изобразила на лице полуулыбку, так хорошо выходившую на фотографиях, машинально кивнула стюардессе, поблагодарив ее, и спустилась по трапу. Она продолжала улыбаться, продвигаясь по гудронной дорожке, потом остановилась, делая вид, что изо всех сил пытается застегнуть молнию на сумке – она просто оттягивала тот момент, когда должна будет взглянуть в черные враждебные лица. Она старалась запрятать поглубже свое смятение, чтобы оно не отразилось на лице.
В тот момент, когда она проходила в ворота, кто-то окликнул ее, и это сразу лишило ее наигранного самообладания. Она повернула голову, и то, что она увидела, потрясло ее больше, чем все, что рисовалось воображению. Между хорошо одетой темной женщиной и белым пожилым человеком стояла девочка – дочь Кристофера! – разглядывая ее удивленными черными глазами, сверкавшими на прелестном личике цвета меда.
Старик стоял, держа в руке шляпу. Он церемонно поклонился.
– Миссис Кэкстон, – сказал он, – меня зовут Дэвид Мак-Дональд, я тот самый священник, который венчал вашего сына с Занни. А это ваша внучка Кристина.
Губы девочки дрогнули. Она прикусила нижнюю губку так, как это делал маленький Кристофер, стараясь не заплакать, потом подняла руку и провела ею по темным вьющимся волосам. Это ее движение начисто смыло прожитые годы. Это был жест Кристофера, это были черты его лица! Во внезапном порыве Тэмпи обняла девочку за плечи и притянула к себе это маленькое непокорное существо. Щелкнул затвор фотоаппарата. Даже здесь эти репортеры!
Она почувствовала, как легко и быстро, словно у маленькой пичужки, бьется сердце ребенка. Девочка чуть-чуть отстранилась, не желая, чтобы ее поцеловали. Тэмпи отпустила ребенка с чувством острой боли – ее искренний порыв был отвергнут.
– А это миссис Бауэр – тетя Хоуп, как ее называет Кристина.
Женщина слегка наклонила голову и вызывающе посмотрела на Тэмпи.
Больше никто не сказал ни слова. Пока они шли к машине, каждый смотрел прямо перед собой. Видимо, их радушие пока этим ограничивалось. Они должны были прежде составить о ней собственное мнение.
Так чего же они от нее хотят, думала Тэмпи, все более раздражаясь. Ясно, что не денег. Одежда женщины и ребенка, машина последней модели исключали подобное предположение. И конечно, не покровительства. Их манеры были совсем не такими, какие бывают у людей, стремящихся снискать чье-то покровительство. Тогда чего же?
Она смотрела то на одного, то на другого, встретилась с проницательными глазами старика, увидела гордый и холодный взгляд женщины и почувствовала, что ее покидают последние остатки самоуверенности. «Смогу ли я хоть что-то сделать для этих людей?» – думала Тэмпи.
Она села в машину на заднее сиденье вместе с пастором. Кристина поспешила занять место впереди, рядом с Хоуп, встала на колени, подбородком оперлась о спинку и устремила свои серьезные глазки на бабушку. Тэмпи захватила с собой конфет, но не осмелилась предложить их ребенку с таким волшебным вопрошающим лицом.
И вдруг ей захотелось смеяться. Все это было так непохоже на то, что она себе представляла: автомобиль новейшей марки, Хоуп – волнистые черные волосы модно уложены, подчеркивая красивую форму головы, коричневые руки уверенно сжимают руль, губа высокомерно вздернута; Кристина – хорошенькая, ухоженная девочка в джемпере и плиссированной юбке. Все совсем не то, что она ожидала увидеть.
А что она ожидала увидеть? Ребенка с плаката «Спасите детей!»? Женщину с картинок отживающих свой век миссионерских обществ – какую-нибудь туземку в бесформенном балахоне?
Хоуп повернулась к пастору, улыбнулась ему, и от этой улыбки лицо ее мгновенно преобразилось.
– Куда поедем сначала? – спросила она.
– Ко мне домой. Там мы сможем спокойно поговорить.
Кристина долго смотрела на Тэмпи, потом Хоуп попросила ее сесть как следует. До Тэмпи донесся шепот ребенка:
– Она совсем не похожа на бабушку, правда?
– Помолчи немножко, – сказала Хоуп.
Тэмпи наклонилась к пастору и тихо спросила:
– А где же Занни?
– Занни умерла.
В Уоллабу Тэмпи приехала в каком-то трансе, в таком же состоянии она села на стул возле стола в кабинете пастора, сплошь заставленном книгами. Хоуп села напротив, голова ее вырисовывалась на светлом фоне окна, как некогда голова Занни. Но теперь Занни нет, она умерла. И Кристофер тоже умер. А их ребенок сидит вот здесь рядом, и своими огромными влажными глазами рассматривает женщину, совсем не похожую на бабушку.
Тэмпи пила крепкий чай, и ей казалось, будто все они – пассажиры, случайно встретившиеся, где-то в железнодорожном буфете. Но вот ребенок! Если бы не этот ребенок, она бы совсем не знала, зачем она здесь. Ни старик, ни женщина даже не пытались начать разговор. Уж не затем ли они привезли ее сюда, чтобы судить? Если это так, то она скажет, что в их приговоре нет необходимости. Она сама уже жестоко осудила себя.
Тэмпи отказалась от второй чашки чаю. Пастор подозвал к себе Кристину. Та с неохотой подошла и встала около его кресла. Пастор сказал, что теперь они собираются поговорить с ее бабушкой – это будет разговор взрослых людей, а ей следует пойти на улицу поиграть с собакой. Девочка пошла беспрекословно и лишь на минуту задержалась в дверях, оглянувшись на них со смутившей всех серьезностью.
Пастор подождал, пока дверь за ребенком закрылась, а потом, повернувшись к Тэмпи, пронзил ее взглядом своих бледно-голубых глаз, как когда-то пронзил и ее сына. Она вздрогнула – ей почудилось, будто тень Кристофера подошла и встала рядом с нею.
Старик набивал трубку ароматным табаком и, казалось, был совершенно поглощен движением своих коротких, желтых от никотина пальцев. Тэмпи вдруг охватило раздражение. Она вытащила пачку сигарет, открыла ее, вытолкнула одну сигарету и протянула пачку Хоуп.
Хоуп отрицательно покачала головой:
– Спасибо, я предпочитаю свои.
Все трое молча закурили. Сильный запах трубочного табака смешивался с более легким запахом сигарет, кольца дыма повисали в воздухе. Минуты текли мучительно медленно, напряжение росло, нервы были словно натянутая до предела струна. Тэмпи показалось, что это голова Занни вырисовывается на фоне окна, в которое голое дерево стучится своими ветвями; та самая Занни, которую она отвергла, смотрит сейчас на нее неумолимыми, осуждающими глазами Хоуп.
Пастор снял ключ с цепочки от часов, открыл им ящик письменного стола, достал оттуда какую-то бумагу и, медленно развернув ее, прочитал про себя сквозь полумесяцы очков, а потом так же медленно передал через стол Тэмпи.
Она схватила ее дрожащими руками, предчувствуя, что прочтет нечто ужасное. Бумага оказалась свидетельством о браке. Глаза ее затуманились, когда она увидела небрежный росчерк своего сына: «Кристофер Роберт Армитедж». Рядом стояла четкая подпись Сюзанны Свонберг. Дата шестилетней давности. Внезапно Тэмпи показалось, что с тех пор прошло не шесть лет, а целые столетия, настолько безвозвратно ушедшими были те события.
Тэмпи держала бумагу, чувствуя на себе пристальный взгляд двух пар глаз; она боролась с рыданиями, комом стоявшими у нее в горле, старалась сдержать слезы, которые жгли ей веки, понимая, что ни рыданиями, ни слезами она не вызовет их сочувствия.