А за этими ее словами скрывались другие: «Даже если красота и вечна, она не спасет вас. Ведь не помогла же мне красота удержать Кита и вовсе не красота отняла его у меня».
Они в упор смотрели на нее. Нет, дело вовсе не в том, что она на фотографиях выходит теперь хуже, чем прежде, – наоборот, после поездки за границу она стала еще эффектнее.
Внезапно она почувствовала, как поток крови хлынул по невидимым жилам, заставив ее покраснеть до корней волос. Горло перехватило. Она засмеялась заученным смехом.
– Конечно, если говорить по существу, то вы верх совершенства, – разглагольствовали они, – но, к сожалению, за последние пять лет в моду вошел новый тип женщины. Очарование, подобное вашему, отступает. И мы считаем необходимым привлечь для показа этого нового типа более молодую актрису. Но ведь это для вас не страшно. Мы уверены, что найдется новая сфера применения вашего таланта, новая область, совсем не исследованная, – это женщина средних лет. Ведь именно у нее есть лишние деньги, свободное время и… будем откровенны! – она больше нуждается в хорошем портном, парикмахере, косметичке, элегантных туалетах – во всем том, что вы всегда с таким блеском демонстрировали. Но это сейчас не для нас. Мы должны следовать моде. Логично, не правда ли? А вы вряд ли столкнетесь с трудностями в поисках новой работы.
Ей казалось, что она соглашалась с их доводами и объяснениями с такой же легкостью и деликатностью, с какой они их выдвигали.
Расстались они, галантно улыбаясь друг другу, перемежая разговор шутками на давнем своем жаргоне.
– Милая, вы, как всегда, очаровательны… Там еще груда писем, присланных вам недавно. Вот видите, все по-прежнему идет блестяще.
В тот вечер, возвращаясь домой на пароме, она прочла сообщение о рождении у Кита близнецов.
Вот тогда-то она и поняла до конца, до самой последней горькой капли, как жестоко обходится жизнь с женщинами средних лет, обрекая их на пустое, бесплодное существование, в то время как их возлюбленные становятся отцами детей более молодых соперниц.
Малюсенький однопалубный паром с трудом прокладывал себе путь по серо-стальным водам залива. Суровое море под суровым небом. Впереди – ни единого огонька, так как солнце, окутанное хмурыми сумерками, еще не зашло. Хмурый мир, хмурые женщины, возвращающиеся домой с хмурыми от усталости лицами.
Они обогнули мыс Креморн-пойнт, и бухта засверкала перед ними огнями маяка, разорвавшими мглу изумрудными россыпями. Как бы в ответ золотыми гирляндами вспыхнули береговые огни. Небо угрожающе низко опустилось над морем, предвещая шторм. Едва они успели пришвартоваться к Старому Причалу, как началась зловещая увертюра бешеных порывов ветра, примчавшегося с юга. Опустошенная, без каких-либо надежд на будущее, Тэмпи машинально поднялась по ступенькам лестницы до своей квартиры, такой же пустой, как и ее существование.
Именно тогда она и решила умереть.
Днем медицинские сестры, мелькавшие то и дело у ее кровати, были лишь ожившими призраками. Ночами же бестелесные, но более реальные призраки преследовали ее и не отпускали. Глаза отца были полны любви и недоумения; Кристофер пристально смотрел на нее, его лицо было так похоже на ее собственное, что страшно становилось. Она силилась, но не могла понять, что выражает его взгляд, точно так же, как не могла этого понять при его жизни. Но во взгляде этом не было ни любви, ни прощения. Бледный, словно мертвец, бродил вокруг нее Кит, пока ее сознание пребывало где-то на грани сна и бодрствования, а потом она вдруг, как от толчка, пробуждалась. Даже мир ее снов, где он властвовал безраздельно, был невыносим для нее. Вновь и вновь она вспоминала свою жизнь и удивлялась, как могут жить на земле люди, если у них нет ни цели, ни близких – ведь только ради этого стоило жить. Если бы хоть Кристофер был оставлен ей судьбой, она отдала бы ему все сокровища души, потраченные на Кита.
Она страдала от бессонницы. Картины последних двадцати лет жизни скользили перед ее глазами, как по льду замерзшего озера на горе Косцюшко – ослепительный блеск ярких красок, лучи прожекторов, затмевающих звезды на небе, толпы конькобежцев, которые ткут разноцветные узоры, нимало не задумываясь о глубине, таящейся подо льдом. Однажды лед проломился, и молодая девушка погибла под ним. Ее труп так и не нашли.
Часто в сновидениях являлось к ней теперь это милое создание, окоченевшее в ледяной бездне. Являлся иногда и Кристофер, плывущий по неведомому озеру где-то далеко в джунглях.
Она просыпалась, задыхаясь от угрызений совести, и лежала без сна, медленно возвращаясь к пониманию того, что выхода у нее нет. Безвыходность положения усугублялась теперь новыми душевными страданиями. Эти страдания нельзя было облегчить слезами, и не было такого бальзама, который смягчил бы эту разъедающую боль.
Кристофер был мертв. Она старалась отделаться от мучительной мысли, что, если бы она вела себя иначе тогда, его не послали бы в Малайю. К чему теперь говорить себе, что сделано это было ради его же собственной пользы. К чему оправдываться незнанием того, что, поддерживая решение Роберта об отправке туда сына, она послала его на верную смерть. Столкнись она вновь с подобной ситуацией, она поступила бы так же. Другого решения нельзя было и представить себе.
Что еще могли они сделать для своего беспутного сына?! Нет, это был уже не прежний застенчивый, молчаливый мальчик – его место занял другой человек, которого она никак не могла понять. Ни разу не удалось ей услышать, о чем он говорит, или увидеть, чем он занят. Раньше у него был единственный способ противодействия родителям: замкнуться в себе, молчаливо, но упорно отказываться исполнять их желания и не делать того, чего он не хотел делать. Теперь было уже нечто другое. Это была бешеная сила, накопившаяся в нем от безрассудной страсти, колдовских чар пола, нахлынувших на мальчика, которого слишком строго ограждали от того, что мальчишки его возраста считали само собой разумеющимся. За это она винила его отца. Она и Кит все-таки старались показать ему, как должны жить нормальные люди, но отец держал его в тепличной атмосфере воскресных утренних церковных служб, воскресной школы и всего того старомодного и отжившего, в чем сам Роберт видел смысл своей жизни.
Проснувшись, она поняла, что наступил следующий день, который она ненавидела за то, что он был светлым и ярким. Но сегодня она наконец должна решить, как ей быть дальше. Нельзя же бесконечно лежать в больнице под предлогом какой-то фантастической болезни, пытаясь уклониться от встречи с жизнью.
Она отложила в сторону письма, не раскрывая их, и без особого интереса взглянула на пакет, который протянула ей сестра.
– Ну-ка, – голос сестры был очень оживлен, – раскройте его. А если вам трудно, я помогу.
Сестра разорвала бечевку, сняла обертку и вручила ей тетрадь. На кожаной обложке золотыми буквами было вытиснено «Дневник».
Тетрадь обожгла ей руки. Вся дрожа, она испуганно отбросила ее в сторону. Ей вдруг почудилось, что в комнате возник призрак Кристофера, полный горечи и ненависти к ней.
Сестра недоуменно взглянула на нее, повернулась и вышла.
Тэмпи немного успокоилась, торопливо выпила чай, принесенный сестрой, – почти кипяток, – открыла дневник и принялась читать.
Часть вторая
«16 января. Итак, с этого дня начинается дневник Кристофера Армитеджа, который сегодня празднует восемнадцатую годовщину своего нежеланного рождения. Аминь!
Дорогой Дневник… Мой весьма ограниченный опыт в записывании истории моей жизни приводит меня к убеждению, что подобное обращение является правильным, хотя я и не могу представить себе, почему должен чувствовать привязанность к чистым страницам этой новенькой тетрадки. Ну, если только потому, что тетрадку эту дала мне тетя Лилиан. Кого еще из моих близких и не слишком дорогих родственников осенила бы идея, что этим можно хоть как-то развеять скуку шестинедельного карантина? И разве не типично для моей судьбы, что я подцепил скарлатину как раз во время больших каникул, – ведь случись это немного раньше, я был бы на целых полтора месяца спасен от чертова ада, называемого школой.
Только тете Лилиан (на самом деле она тетка моей матери) могла прийти в голову мысль, что мне, который и письма-то всегда писал из-под палки, вдруг захочется взяться за дневник. Это вполне в ее духе, и я только теперь понял, как должен быть благодарен ей за все, что она для меня сделала. Странно, но именно тетя – единственное существо на свете, которому я могу открыть душу. Да еще, пожалуй, учитель математики, временно преподающий у нас в школе. Я называю его В. У. Это он познакомил меня с единственным предметом, действительно заинтересовавшим меня, – математикой. Когда я занимаюсь математикой, у меня словно лампочка зажигается в голове. С тетей Л. я болтаю без умолку, и мне кажется, будто эти наши разговоры – продолжение моего младенческого лепета – ведь тетя Л. ухаживала за мной в те дни, когда у моей матери начался Великий Роман, а отец сражался на войне, на второй мировой войне, которая должна была навсегда покончить со всеми войнами.
Я не мог бы сказать, что люблю тетю Л. Я не хочу ни писать о любви, ни тем более думать о ней. Я ненавижу слово «любовь». Все эти шуры-муры и амуры, ахи, вздохи при луне… Такая пошлятина, такая ложь. Эта так называемая любовь сделала сухого угрюмого человека моим Законным родителем, самовлюбленного волка моим Отчимом (титул этот он носит только по обычаю, а не по закону), а его прекра-а-асную «спутницу» моей Родительницей.
Больше всего я осуждаю родителей за то, что они вычеркнули тетю Лилиан из своей жизни. А значит – и из моей. Не понимаю, почему отец не захотел взять ее в наш дом? Когда умер дедушка (какой, это был человек!), я много раз упрашивал отца разрешить тете Лилиан приехать к нам, чтобы присматривать за нами обоими. В то время я еще был слишком мал и не сумел скрыть от него, что чувствовал себя очень несчастным. Но сколько я ни просил его, он с диким упрямством отказывал мне. У него репутация человека сурового, но справедливого. Он этой репутации не заслуживает. Разве справедливо он осудил меня на то, чтобы я рос в доме, где правил лишь Долг с большой буквы?
Тетя Лилиан могла бы как-то обогреть меня. Но она поселилась не у нас, так сильно в ней нуждавшихся, не у матери, которая была у нее в неоплатном долгу, а в каком-то чужом доме, прирабатывая к своей пенсии по старости – присматривала за детьми, вязала.
И если ей не будет сооружен никакой другой памятник, я хотел бы написать здесь: «Посвящается тете Лилиан, которая служила всему миру, недостойному миру, и ради которой ее внучатый племянник чуть было не написал слово „любовь“.
Небольшое отступление. На тот случай, если тебе, Дорогой Дневник, не понравится мой стиль, разреши объяснить (между нами ведь не может быть никаких секретов), что этот стиль вырабатывался в течение многих лет специально, чтобы приводить в ярость отчима. У меня превратилось в своего рода привычку обходиться минимальным количеством слов и никогда не пользоваться сложными словами, если достаточно было четырех букв англосаксонского алфавита, а это совершенно выводило его из себя.
Мои зануднейшие выступления на уроках бесят учителей и ошеломляют однокашников – они даже испытывают восхищение, хотя ни за что на свете не признались бы в этом: я отказываюсь пересыпать свою речь местными идиотизмами, которые превращают их язык в нечто несусветное, понятное лишь тем, кто находится в одной с ними клике. Я подбираю слова так, как другие ребята коллекционируют фотографии кинозвезд. Теперь я уже выработал собственный стиль, который в сочетании с весьма оригинальной орфографией вполне способен привести преподавателей английского языка в состояние шока.
Но вернемся к нашим баранам, как ни за что не сказал бы француз.
Размышляя о противоречиях в моем воспитании, я порой удивляюсь, как это я не стал каким-нибудь полоумным, как там их называют: шкизоф, шизоп, шиз… Извини меня, Д. Д. Надо будет посмотреть в словаре, но звучит это вроде «шизофреник» и означает, что внутри человек расколот на две части.
Я всегда жил такой вот жизнью, состоявшей из двух половинок, всегда меня тянуло в разные стороны, как это однажды случилось во время подводной охоты, когда я угодил между двумя течениями. Странное, пугающее ощущение.
Мое детство, которое теперь уже официально закончилось, словно перемолото двумя мельничными жерновами. Все мои субботние и воскресные дни проходили поочередно то в слишком большом старомодном доме отца, то в слишком модерновой квартире матери и отчима.
Я совершенно уверен, что между родителями шла жестокая борьба за право затащить меня к себе на время моих двухнедельных каникул. Но делалось это отнюдь не из родительских чувств ко мне, а только из желания досадить друг другу. Оба пытались доказать, что каждый из них мог бы быть образцовым отцом (матерью), если бы она (он) не срывала его (ее) планов.
Тетя Л. говорит, что мне следует жалеть отца. Но как можно чувствовать жалость к человеку, душа которого застегнута на все пуговицы еще со времен прошлой войны икоторый бесконечно разглагольствует с себе подобными о былых сражениях, нисколько не интересуясь событиями, происходящими вокруг него. Это самый настоящий педант. Он никогда не обращается к моей матери иначе как «миссис Кэкстон», при этом живьем сдирая кожу с меня и – мне это только сейчас пришло в голову! – с себя самого.
После скандала, который учинила в Сиднее моя мамаша и который был подобен взрыву атомной бомбы, оставляющей радиоактивные осадки повсюду – и в особенности на мне! – я еще мог бы иметь какое-то подобие дома, если б отец разрешил тете Лилиан приехать жить к нам. Но нет, вместо этого он отослал меня, девятилетнего мальчика, в один из лучших частных пансионов, забрав из обычной школы, где мне нравилось и где никого никогда не интересовало, кто такая моя мать. Там, в этом пансионе, я провел все школьные годы, я – радиоактивный ребенок, на которого все нацеливали свои счетчики Гейгера.
Меня преследовала мысль, что за всеми этими действиями отца скрывалось одно – он хотел быть уверенным, что я общаюсь с сыновьями «лучших людей», ибо где-то в отдаленном будущем моя жизнь могла оказаться в зависимости от одного из сих папаш, владевших огромным капиталом.
Он имел обыкновение говорить: тот или иной «стоит» столько-то тысяч, хотя ни один из них как человек не стоил и подметки тети Л.
Отец и эта частная школа постоянно вдалбливали мне в голову принцип: «Все для бога и для королевы». Они подчас настолько отрывались от действительности, что начинали всерьез рассуждать о Британской империи и даже были готовы на любом столбе водрузить британский государственный флаг. Отец из-за своей демагогии даже отказался купить телевизор. Он, видите ли, не собирается тратить деньги на то, чтобы иметь в доме американскую мерзость, развращающую его паиньку-сына. Когда же я пытался убедить его, что английские передачи ничем не уступают американским, он приходил в ярость и обзывал меня космополитом.
В доме матери мне пели совсем другую песню. Газета, где работал отчим, была подчинена принципу: «Все взоры – на Америку!». Модели платьев, демонстрировавшиеся по телевидению матерью, были американскими, да и весь образ жизни, который она проповедовала, был американским. Пища (кстати, чертовски вкусная!) и вечеринки, которые они устраивали, были на американский лад: в городской квартире – великосветские приемы, а в загородном доме на Питтуотере – сногсшибательные пиршества, которые закатывал отчим в уик-энды.
Вот поэтому теперь я всегда ношу с собой японский транзистор (давнишний подарок отчима) и слушаю только народную музыку из всех стран мира. Это единственные передачи, которые стоит слушать.
Сегодня в моей ничем не примечательной жизни произошло важное событие. Я получил подарки, которые здесь следует перечислить.
№ 1. Чек на пятьсот фунтов от отца. На мое имя заведен по всем правилам счет в банке, и мне выдана новенькая чековая книжка. Видимо, мой возраст требует теперь от меня более вдумчиво, чем прежде, расходовать эту щедрость, выпавшую на мою долю (другими словами, всего лишь два жалких австралийских доллара в неделю на карманные расходы).
№ 2. Шикарный костюм для подводного плавания от матери. Кто знает, почему она сделала мне такой подарок – от естественной ли доброты своего любвеобильного (?) сердца или от сознания вины передо мной? Эту ее вину передо мной я иногда чувствую так же, как Гамлет чувствовал вину своей матери.
№ 3. Классный японский фотоаппарат от отчима, привлекательный с виду и технически совершенный. Но я не могу отделаться от подозрения, что он просто купил его по дешевке где-нибудь в Гонконге, потому что слишком часто ощущал на себе скаредное великодушие человека, любящего делать дешевые подношения.
Ну что ж, Дорогой Дневник, наступило, кажется, подходящее время задать самому себе вопрос: что дали мне мои восемнадцать лет?
Думаю, если принять во внимание все описанное выше, а также мои умственные способности и характер, то можно сказать, что на девяносто девять процентов личность я малопривлекательная, не вызывающая симпатии, даже теперь, когда у меня уже исчезли с лица прыщи.
Здесь мне хотелось бы дать оценку некоторых моих личных качеств; она получится наиболее правильной, если я дам квинтэссенцию всевозможных мнений, вольно или невольно высказывавшихся в мой адрес.
Итак, внешность: большеголовый, долговязый, неуклюжий. Ноги чересчур большие, тело чересчур худое. Плечи сутулые. Упрямый, но отнюдь не упорный в учении. Волосы не очень густые, но всегда взъерошенные. Хорошо укладываются только с помощью дорогих косметических средств, которых полно в доме матери, но я категорически отказываюсь ими пользоваться. Глаза мои сходны с глазами материного любимца – шелковистого терьера Джаспера, хотя выражение их, в отличие от собачьих, не слишком дружелюбное.
Тетя Л. утверждает, будто мои волосы и глаза напоминают отцовские в дни его молодости, но сколько я помню, он всегда был лысым, с небольшим венчиком седых волос, а глаза его всегда прикрыты толстыми стеклами очков. Ни физически, ни как-либо еще я не похож на отца и не нахожу в себе его генов и хромосом. Он смотрит на тебя прямо как Иегова, хотя больше смахивает на апостола, правда, у него нет бороды, как у того старца, что сидит в ночной рубашке на облаке в Библии тети Лилиан. Может быть, именно из-за этого мы никогда не были близки с отцом. И вовсе не потому, что он по возрасту годится мне в дедушки. С дедом я был близок, и мне кажется, самое счастливое время в моей жизни я провел, живя с ним и тетей Лилиан, когда мать покинула нас ради своей Великой Любви, а отец еще не вернулся с войны. Правда, тогда я не ощущал своего счастья, так как сильно скучал о матери и даже плакал, вспоминая ее. Но все же именно тогда я был счастливым. Дедушка и тетя Лилиан хорошо относились ко мне, я был им нужен. Может, они и избаловали меня. Отец, например, в этом уверен. Но если это и верно, я – за такое баловство. Если хочешь, чтобы ребенок, став взрослым, не чувствовал пустоту там, где должно находиться сердце, нужно еще в детстве дать ему понять, что он тебе дорог. А родители мои никогда к этому и не стремились, я был им нужен лишь как инструмент для игры на нервах друг у друга. Мать любит только отчима и себя. Отец вообще никого не любит. Он мог бы обменять меня на несколько акций какого-нибудь ракетного завода, а мать – на лекарство, гарантирующее ей сохранность красоты тела и фотогеничности лица. Красота! Как ненавижу я это слово! Мать торгует ею направо и налево, как последняя проститутка, выставляя напоказ все свои прелести в студии на Кинг-кросс. Но между прочим, она уже стареет, и ей это должно быть виднее, чем кому-либо…»
«Нет, нет, нет! – Тэмпи отбросила дневник. – Это неправда! О Крис!»
Она откинулась на подушки, вся дрожа от мысли, что так мало знала о своем сыне, представляя его себе тихим, невинным, простодушным ребенком.
Так вот как он думал о ней: «Как последняя проститутка».
«Как же ты мог быть таким жестоким ко мне?» – прошептала она.
В ответ, словно эхо, до нее донеслись его слова: «Как ты могла быть такой жестокой ко мне, мать?»
Его презрение к ней заставило ее увидеть, как в нелепом телевизионном фильме, всю свою жизнь. Она услышала его голос: «Красота! Как ненавижу я это слово!»
«Я тоже ненавижу его, Крис, – теперь».
И все же, откуда ему знать, какую радость или печаль несет с собой красота? Красота, которая из знамени, трепещущего на заре каждого нового дня, с годами становится тяжким бременем; красота, которая из тяжкого бремени становится вымогателем, с каждым годом добавляя на туалетном столике все новые и новые улучшенные и дорогостоящие косметические средства; красота, которая наливает в ванну чудодейственные растворы, призванные вернуть цветение молодости; красота, которая безжалостно морит голодной диетой и делает весы в ванной комнате арбитром вашего вкуса; красота, которая управляет вашей улыбкой и вашим смехом, – ведь надо избежать углубления складок, идущих от носа к верхней губе, и морщинок около глаз.
Ей хотелось крикнуть: «Нет, нет, нет!», но аргументов у нее не было, поэтому она вынуждена была признать: «Да, ты прав, Крис, но не совсем. Я обманывала себя, думая, будто делаю полезное дело. А, торгуя красотой, забывала, что жизнь секса коротка. Теперь я вышла из моды. Я торговала сексом утонченно. Теперь с утонченностью покончено».
Кит обычно смеялся, когда она рассказывала ему о закулисной стороне рекламы и рассуждала относительно способов психологической обработки – как заставить людей покупать те вещи, которые им вовсе не нужны.
– Странно, что мы осуждаем других, – говорил он. – Ты вот капаешь на мозги телезрителям, и они рвутся покупать всякую дрянь, а газеты делают то же самое в своих целях. Оба мы занимаемся рэкетом, только в разных областях.
В глубине души Тэмпи не считала то, что она делала, жульничеством, хотя и играла на чувствах женщин и вынуждала покупать недоступные для их бюджета вещи, внушая, словно под гипнозом, мысль, что за ту же цену они покупают и свое душевное спокойствие.
«Нет, это неправда, Кристофер, что я торговала красотой. Я просто хотела сохранить ее, потому что думала: сохранив красоту, я смогу сохранить и любовь. И ты мне был нужен. Ты мне был нужен ради тебя самого. Я любила тебя, но ты меня отверг. И если я потеряла тебя, Крис, то я потеряла и себя».
Она снова взяла тетрадь.
«…Учитель английского языка, Д. Д., был прав, считая моим главным недостатком неумение сосредоточиться на чем-то одном. Я всегда отвлекался и оставлял работу, не доделав ее до конца.
Итак, описание номер два. Умственные способности: сообразительный, быстро схватывающий, но ленивый и неусидчивый. Ах, вот где камень преткновения! Вот почему меня не жаловали учителя. Школьные же товарищи недолюбливали меня за те призы, которые я неизменно получал по математике, хотя проваливался по другим предметам. Взрослые неодобрительно смотрели на мои успехи в математике, считая, что они не способствуют выработке характера – ведь у меня был природный талант, и победа давалась мне без труда.
– Достижения без усилий, – говорил старший наставник, – это совсем не то, к чему мы стремимся, Армитедж.
Но если это действительно так, почему же репутация финансиста, которая закрепилась за моим отцом, дала ему прочное положение в школьном совете? Очевидно, потому, что на него работали деньги, а сам он ровным счетом ничего не дал миру, кроме хаоса и кризиса? (Я цитирую В. У.)
Описание номер три. Характер: никакого. Но раз уж мы изучаем классические науки, то давайте лучше скажем: я – nil [1]. И все. Точка. Или знак вопроса???
Может, они правы, а может, и ошибаются. Я этого не знаю, так же как не знаю, что это вообще такое – характер. Если это означает способность подлизываться к учителям, или избивать младших, или заискивать перед педагогическим советом, или с вожделением глазеть на девчонок через бокал с содовой и лимонным соком во время встреч, устраиваемых раз в месяц, то такого характера у меня нет. Если это означает стремление проводить свободное время с одноклассниками, то такого характера у меня тоже нет. Если это означает желание жертвовать своим призванием ради карьеры, вроде той, какую отец уготавливает мне, то и здесь вряд ли что получится. Одним словом, Дорогой Д., к сожалению, должен повторить, что характер у меня отсутствует. Я – nil.
Мне никогда не нравилась школа. Идеи, которыми здесь руководствуются, нельзя назвать доэйнштейновскими – они скорее догалилеевские. Мораль, которой нас пичкают, скорее монашеская, чем обезьянья, хотя окружающий мир подстрекает нас именно к последнему, а не к первому.
Манеры, которые в нас воспитывают, – викторианские. Нам говорят, что мы должны вести себя по-джентльменски, хотя мы не вполне ясно представляем себе, что такое быть джентльменом. Разве что иметь собственный дом и машину стоимостью в две тысячи фунтов. В нашем мирке престиж человека растет в зависимости от того, насколько быстро этот человек обзаводится собственной машиной. Впрочем, отец никогда не разрешит мне иметь машину. У него, знаете ли, характерец!
Наши наставники произносят напыщенные речи – мол, при выборе карьеры мы должны руководствоваться не только личными выгодами, но и думами о пользе обществу… Но все это такая дребедень! Не нужно быть чересчур грамотным, чтобы прочитать библию делового человека – рубрику газетных объявлений о вакансиях «Для тех, кто вступает в жизнь» или посулы вроде: «Если вы зарабатываете пятьдесят фунтов в неделю, приходите к нам, и ваша зарплата удвоится!» Но для этого нужно иметь приличную внешность, приятные манеры и, самое главное, дубленую шкуру.
Поскольку я не обладаю сими достоинствами, плевать я хотел на их приманки. Конечно, это все от зависти!
Но нет, Д. Д., я правда не хочу такой жизни. Когда однажды нам предложили написать сочинение о наших мечтах, никто, кроме Уитерса по прозвищу Зубрила, не написал, что хочет заниматься трудной, интересной работой. Никто не пожелал стать ни ученым, ни исследователем, ни моряком. Различны были лишь пути, которыми мои одноклассники собирались прийти к тому, чтобы к тридцати годам стать начальником. Начальником чего? А это неважно, лишь бы доход составлял пять тысяч фунтов в год. Я написал, что намерен стать начальником ассенизационной тележки – мне нравится работать по ночам на свежем воздухе, к тому же не придется опасаться безработицы, да и занятие это полезное, так как помогает содержать общество в чистоте. Ну и переполох же тогда поднялся! (Виноват, Дорогой Д., больше такого я себе не позволю. Слишком это типично для подростка, а я из этого возраста уже вышел.)
Однажды, когда я приехал к матери на уик-энд, я услышал передачу о проникновении в среду подростков идеи пресыщения: выступал какой-то умник из низкооплачиваемых литературных критиков, разбиравший подростков – героев книг, театральных постановок и фильмов – буквально по косточкам, рассматривая в отдельности, как и почему функционируют конечности, кровяные сосуды, мускулы, нервные узлы, извилины мозга. Ох уж эти мне умники! И какие они глубокомысленные – этакая метафизическая глубина, которая в конце концов теряется в тумане ими же самими придуманных небылиц. Но несмотря на всю их глубокомысленность, они ровным счетом ничего не знают о подростках. Большинство из нас представляют собой сплошной комок нервов. Коралловый полип знает, что делает. Если у тебя слишком уж слабые нервы, постарайся создать вокруг себя оболочку. Даже если ты в ней и задохнешься. Но на самом деле все не так уж страшно – лет через десять эти чокнутые, дерганые сопляки создадут общество бывших одноклассников и станут распевать старые школьные песни, только чтобы не думать о том, что им скоро исполнится сорок, а еще лет через двадцать, уже сделавшись церковными старостами, начнут рассказывать своим внукам, что дни, проведенные ими в школе, были лучшими в их жизни. И никогда до них не дойдет, что единственный способ преодоления неприятностей подросткового возраста – просто вырасти из него.
Вот с такими «детишками» мне приходится жить, работать, а иногда, к несчастью, и проводить свободное время. Большинство из них – отпрыски всяких «шишек», и их пустые башки заняты только одним – как бы удовлетворить свои половые потребности. По разным причинам не всем удается это, хотя я знаю парней из нашего класса, которые уже с тринадцати лет путаются со шлюхами. Нетрудно догадаться, что если они и не представляют себе, как размножается амеба, это не столь уж важно для них.
Ага, слышу-слышу, Д. Д. Ты хочешь спросить, что знаю я о сексе?
Этот вопрос часто задает мне отец, и делает он сие, разумеется, самым благородным манером. Он с торжественностью просвещает меня, рассказывая о некоторых явлениях жизни, а я знаю о них уже давным-давно. Я слушаю его с невозмутимым видом, еле сдерживая душащий меня смех – мне не хочется, чтобы он что-нибудь заметил. А он желает знать, что именно я знаю.
Конечно, он интересуется этим не из праздного любопытства – он попросту хочет увериться в том, что я не развращен обществом презирающих условности друзей моей матери. Я выслушиваю его с бесстрастным выражением лица, удивляясь, как это интеллигентный человек (а отец интеллигентен в своем роде, хотя и не так, как бы мне хотелось) может быть столь туп, что полагает, будто воспитанника одной из привилегированных школ способны развратить еще больше футбольные матчи или вечеринки в частных домах – эти великие созидатели наших характеров.
Здесь, Дорогой Д., мне хотелось бы посвятить тебя в кое-какие тайны подростков. Меня просто воротит от того, как эти великовозрастные бычки, мои однокашники, часами откровенничают о своих сексуальных подвигах. Я в этих разговорах не участвую, а раз так, меня считают тварью и подонком. Они не верят, что я, имея такие возможности проникнуть в этот заманчивый мир, где моя мать – звезда первой величины, а отчим – целая планета, не могу рассказать ничего такого, что заставило бы побледнеть всех болтунов и свело бы ласки Клеопатры к неуклюжим поцелуям какой-нибудь провинциальной секс-кошечки.