- Любезнейший дядюшка, Иван Афанасьевич и любезнейшая тетенька, Алена Фоминишна! Благодарю вас всепокорнейше за хлеб-соль и угощение, а особенно за почет вашего двоюродного племянника. А от дальшего угощения прошу великодушно увольнить!
- Как? Почему? - спросили новый мой батенька. - Разве?..
- Честь моя требует выйти от стола, где дан преферанс предо мною троюродному вашему племяннику; а я, кажется, двоюродный.
- Так что ж, что двоюродный? - с прикриком сказали батенька. - Но ты холостой человек, а Тимофей Сергеевич женатый! ты еще без чина, а он майор. Посиди, будем пить и твое здоровье.
- В свиной голос? - сказал азартно Тютюн-Ягелонский: - благодарю за честь! Неужели я должен быть, когда во мне вашей супруги кровь, и унижен за то, что у Тимофея Сергеевича пузо в золоте.
Тимофей Сергеевич, как майор, имел на себе камзол с позументами и был пузаст.
Майор так и вскипел было за честь свою, но вдруг одумался и сказал: "Но я не баба, чтоб из пустяков портить аппетит. Дообедаю и поговорю с тобою".
- Не беспокойтесь ожидать, - сказал Тютюн-Ягелонский: - я отказываюсь не только от обеда, но и от родства. Нога моя не будет у вас и не признаю вас дйдею за оскорбление моей чести. - С этим словом ушел и он.
Вот и братец один со счета вон.
Полагаю, если бы обед еще продолжался и пили бы вновь здоровья, то все бы родные нашли причины почитать себя униженными, рассердились и оставили бы нас одних оканчивать свадебный пир.
Но остальная часть обеда кончена благополучно, и все здоровья, по расписанию, допиты покойно. После обеда пошли пляски. Надобно было видеть меня в польском, как я манерно выступал с своею новобрачною! После нее я сделал честь всем дамам и барышням, проплясал с ними польский, и потом открылись веселые танцы. Тут уже отличилась моя Анисья Ивановна, и какими фигурами она выводила каждую пляску, так это на удивление! Я мог бы и сам пуститься выплясывать, хотя и не учился вовсе, ступить не умел; но мне, бывшему в Санкт-Петербурге, все сошло бы с рук; если бы и фальшь какая замечена была, не почли бы за фальшь; подумали бы, что так должно выкидывать ногами по-санктпетербургски. И так я все сидел с скромными старичками и занимался разговорами. Я им рассказывал о Санкт-Петербурге, о тамошних обычаях, что слышно было там во время моего пребывания. Слушающие смотрели на меня с отличным уважением. Да, у нас не просто смотрят на того, кто побывал в столичном городе Санкт-Петербурге. Зато же и говори - не бойся; наври чего хочешь, всему поверят. Они почитают, что там-то все необыкновенное. Издали так; а побывай, вот как и я побывал, осмотри все с таким примечанием, как и я, так право... ну лучше замолчу.
Какую же отлил со всеми нами штуку брат Петрусь, так на удивление! Быв ума необыкновенного и духа предприимчивого, вздумал так всех нас обидеть, что никому бы подобное и на мысль не пришло.
Среди развалу нашего веселья, когда молодые танцуют, а степенные люди сидят и угощаются жидкостями, вдруг подают письмо моему новому батеньке. Они, полагая, что есть нечто важное, при всех распечатывают: прочтя несколько раз, бледнеют, комкают письмо, бросаются схватить посланного, но его и духу нет, словно исчез. Оправившись не скоро от своего смущения, потом показали мне это ужасное письмо... и что же? Какой-то Терешка Маяченко, якобы дядя Ивана Афанасьевича, моего нового родителя, пишет к нему и пеняет, что не позвал его, как ближайшего своего родственника, на свадьбу своей доченьки Ониськи и прочее такое.
Ни этого дяди нет на свете, никто и письма не писал; а это брат Петрусь отлил такую штуку, чтобы уязвить моего батеньку и меня. Ему, конечно, досадно было, что я и моложе его, но уже наслаждаюсь брачною жизнию, а он сидит в холостых. Вот он и за насмешки. Почерк его я тотчас узнал и сказал новому батеньке. Они было взбесились сначала куда как! Письмо приобщить к делу, подать новое на Петрусю прошение, просить о бесчестии... но потом и присели, затихли и замолчали, а письмо уничтожили; видно, боялись, что по следствию открылось бы, что Терешка в самом деле ближайший нам родственник...
Затейливый дух Петруся этим не удовольствовался: он еще придумал новое нам огорчение. Утром очень рано, на другой день свадьбы, когда я еще в "храме любви", то есть в парадной спальне покоился на роскошной постели и погружен был в сладкий сон, вдруг услышал я страшный стук в дверь, запертую от нас. Испуганный, бросился я к дверям и, не отпирая, спрашивал: кто стучит и зачем?
- Трофим Миронович! - сказал громко грубый голос: - скажите подданной пана Горбуновского, Аниське, что теперь у вас, чтобы скорее поспешила к своему барину на кухню мыть посуду.
Поспешно схватил я верхнее платье, отпер дверь, бросился за дерзким, кликнув людей; но нигде не могли его найти, а сказывали, что у ворот останавливалась тройка и в повозке сидел брат Петрусь. Его великого ума была эта новая мне обида, о которой я не сказал ни батеньке, ни даже моей Анисье Ивановне. Она была в глубоком сне и ничего не слыхала.
Утром, после обыкновенных поклонений родителям, поднесения им от меня подарков, ими же для себя купленных, и приняв от них кучи желаний здоровья,
благополучия, многочадия и всего, всего со всею щедростью желаемого, мы приступили обдаривать новых моих родственников. Но как ни заботились, чтобы каждому было приличное и соразмерно степени родства, но не предусмотрели всего и навлекли неприятности.
Майору подарили серебряного глазету на камзол. Он, рассмотрев, швырнул его в глаза Анисье Ивановне, сказав: "Нейдет, голубушка, серебра дарить мне на камзол, когда я выслужил золотой". Он был пехотный майор и носил красный камзол с золотыми галунами.
Особливо от женского пола было много упреков: одна сердилась, что подаренная ей материя вовсе будет не к лицу, и она будет казаться старее, нежели есть; другая швыряла свой подарок с презрением затем, что дальней родственнице поднесли лучше, нежели ей, ближайшей. Были расчеты и в том, кому прежде и кому после поднесли подарок. Пожилая девушка, обидясь, что ей дарили темного цвета материю, а не светлого, швырнула мне, новому родственнику, и сказала: "Возьмите назад себе: как умрет ваша жена, так покройте ее этой дрянью".
Вот такова-то от всех была благодарность, если не за усердие, так за долг наш, исполненный нами весьма неохотно, а в особенности мною, потому что все это накуплено было на мой счет. Спор, упреки, обидные слова слышимы от них во все утро, и все эти обиженные родные после обеда (а обедать остались-таки) тотчас и разъехались.
Мы не были этим огорчены, постигая, что они так поступили от аллегорики: притворно обижались, чтобы не соблюсти политики и не отдаривать нас взаимно. Мы ожидали такого пассажа от них.
Отдохнув немного после свадебного шуму, новые мои родители начали предлагать мне, чтобы я переехал с женою в свою деревню, потому что им-де накладно целую нас семью содержать на своем иждивении. Я поспешил отправиться, чтобы устроить все к нашей жизни - и, признаться, сильное имел желание дать свадебный бал для всех соседей и для тех гордых некогда девушек, кои за меня не хотели первоначально выйти. Каково им будет глядеть на меня, что . я без них женился! Пусть мучатся!
Фу, какой знатный дом брат Петрусь взбудоражил, так это на удивление! И верхний этаж мой!.. Да какие комнаты, какое убранство!.. Туда пойдешь, там зеркало и кресла; сюда посмотришь, тут софы и столы... да чего? все и везде было аккуратно, и я, как бывший в столице, тотчас заметил, что все по-санктпетербургскому методу. Чрезвычайно меня восхитил дворецкий, сказав, что хотя все эти вещи и убранства барина его Петра Мироновича, но, как их некуда снести; то они останутся в моем распоряжении до времени, с тем, однако ж, чтобы все было в целости сдано и бесспорно. Я охотно согласился и секретно благодарил брата за такое снисхождение. Где бы я мог достать столько отличных вещей и в такое короткое время?
Осмотрев все в доме, я озаботился рассмотреть и расчислить, буду ли иметь возможность дать желаемый бал? К утешению моему, все было в порядке и ни в чем не было недостатка. Птицы и прочей живности, по методу маменьки покойницы выкормленной, равно и прочего всего, было в изобилии; оставалось накупить вин и всего нужного, и я был в состоянии все это сделать: денег хотя издержал много, но брат Петрусь должен мне был более того, и векселей от него лежит у меня за пазухою. Я решился блеснут Новый мой батенька зазывал сорок персон, а я катнул на восемьдесят. Знай наших Халявских! Целый вечер, и даже заполночь, я, все от скуки без жены, писал зазывные письма и только к свету уснул.
Что же? в самое то время, когда я находился в приятнейшем положении и, говоря по-пиитически, божок Морфей осыпал меня маковыми цветами, то есть когда я, со всею нежностью, спал сладким сном, вдруг разбужен был страшным ревом и гулом!.. От сна мне показалось, что это новая моя родительница шумит со служанками, что я, живши у них, слышал каждое утро; но нет; прислушавшись, нашел, что все еще грубее и сильнее. Посылаю человека узнать, что это такое? и мне говорят, что это брат Петрусь забавляется, приказав своим псарям трубить во все рога изо всей мочи. Мало того: туда же приведены были собаки, кои подняли ужасный вой.
Я рассердился ужасно и послал Петрусе сказать, чтоб он унялся с своею чертовою музыкою и не мешал бы мне спать.
"Он в своей половине дома может делать что хочет, а я в своей поступаю по своей воле" - был ответ Петруси - и гул рогов усилился, собаки снова завыли и прибавилось еще порсканье псарей. Что прикажете делать? Петрусь имел право поступать у себя как хочет, и я не мог ему запретить. Подумывал пойти к нему и по-братски поискать с ним примирения, но амбиция запрещала мне унижаться и кланяться перед ним. Пусть, думаю, торжествует; будет время, отомщу и я ему.
Я с ним не встречался; но когда, распорядивши все, собирался ехать к своим, то - нечего делать! - послал к нему сказать мой поклон, что я дня через три буду с моей женой, а в следующее воскресенье будет у меня здесь свадебный бал, и что гости уже званы, так чтобы сделал мне братское одолжение, не трубил бы по утрам и ничего бы не беспокоил нас по ночам и во время бала, за что останусь ему вечно благодарным.
К удивлению моему, он поручил мне отвечать деликатно, что во все время, пока проживает здесь любезнейшая его невестушка, он ни ее, ни гостей моих не обеспокоит ничем.
Я поехал покойнее и хотя сомневался, чтобы он сдержал слово, но нечем было переменить: гости все званы были прямо в эту деревню и у меня в виду не было другого места для бала. Положась на честь брата Петруся, я удалял беспокойные мысли.
В доме новых моих родителей мы скоро уложили свое приданое и отправили в деревню - поверите ли? - на сорока подводах! Конечно, размещено на каждую было всего понемногу, но все же сорок! Все, видевшие этот обоз, с любопытством расспрашивали, что везут? и узнав, восклицали: "Вот Горб-Маявецкий какой богатый, что столько за одною дочерью дает! Да, видно, и пан Халявский (до женитьбы моей меня, как обыкновенно, называли только панычем, а с того времени целым "паном" величать начали) себе на уме, что такую подхватил!" А того и не знали, что приданое было на мой счет сделано, но суждения их тешили мой гонор и амбицию.
Прибыв в деревню, я располагал всем устройством до последнего: назначал квартиры для ожидаемых гостей, снабжал всем необходимым, в доме также до последнего хлопотал: а моя миленькая Анисья Ивановна, что называется, и пальцем ни до чего не дотронулась. Лежала себе со всею нежностью на роскошной постели, а перед нею девки шили ей новое платье для балу. Досадно мне было на такое ее равнодушие; но по нежности чувств моих, еще несколько к ней питаемых, извинял ее.
Скажу вам о нашей перемене. С самого дня свадьбы Анисья Ивановна перестала быть ко мне ласкова и не оказывала вовсе нежностей, коих я ожидал и как бы следовало от новобрачной жены. А оттого, как я рассказывал вам про свою комплекцию, что без ее ласк не чувствовал к ней любовного влечения, то теперь, по совершении брака, я заметил, что, при ее холодности ко мне, и я делался холоднее. Видно реверендиссиме Галушкинский, как во всем, так и в этом, говорил правду. Он риторически доказывал, что божок Амур есть великий шалун и большой мучитель человеческого рода, тешащийся страданиями нас, влюбленных. Возжет обоюдное пламя и, соделав нежно любящихся счастливыми чрез любовь, вмиг улетает, исторгнув и самые стрелы из пронзенных сердец, и тогда на этих любовников с их любовью - хоть наплевать. Видно, и мы стали такими. Посмотрим на последствия.
Ночи мы проводили покойно, то есть со стороны брата Петруся не было ни трубления в рога и никакого шума, как он и обещал; но все же не пришел познакомиться с своею любезнейшею невесткою, как долг от него требовал, по респекту к прекрасному полу. Правда, ведь он не был в Санкт-Петербурге, как, например, хоть бы и я.
Все к балу уже было устроено. Не было уже у нас городового "кухаря", как в оное время, при жизни покойников, моих истинных родителей; повара ученого я у себя не "мел и за собою жена в приданое не привела... Ох, мне это приданое! Придало оно мне много долгу и потом беспокойств - выплачивать его!.. но не о том речь. И так как простые куховарки, готовившие нам кушанья, не могли скомплектовать нам "званого обеда", или, как называлось это во дни батенькины, "банкета", то я и должен был отыскать известного своим талантом повара. Таковой был у нашего предводителя. Он учился у отличных, по этой части, немцев - и, во время открытий наместничеств в нашем крае, был при кухне наместника. Славился знающим свое дело и разумеющим кондитерское. Он был приглашен мною; спросил, на сколько персон готовить; договорился в цене и потребовал дать ему во всем волю. При договоре я спросил у него, на сколько перемен он располагает стол? Но он посмеялся над бывшим временем, покритиковал прошедшее, похвалил теперешнее и начал требовать продуктов целые горы.
Вот уже и пятница. К вечеру приехали наши дражайшие родители. Мы их встретили со всею политикою и чванно. Они были нами довольны. Хвалили все. Новый мой батенька поощряли меня прилежнее наблюдать за хозяйством и извлекать больше доходов; а новая моя маменька настаивали, чтобы я не копил денег и, не жалея их, доставлял бы удовольствия, каких пожелает жена моя, "яко в целом мире единственный друг мой". В таких полезных нам и приятных в особенности для жены моей, а их дочери, советах и разговорах проведши весь вечер, легли спокойно спать.
В субботу мне понадобилось встать поранее и сойти вниз. Я поспешаю на парадную лестницу... и вообразите мое удивление! не нахожу лестницы: она исчезла... сломана от самого низу до верху, и признака не осталось, чтобы она существовала!.. Не имея времени размышлять, отчего и как это случилось, я побежал на домашнюю лестницу... и о ужас! и там то же. Ни малейшего признака лестничного!.. Я пришел в неизъяснимый восторг! Как? Я, жена и новые мои родители остались одни в пустом доме, как на необитаемом острове. Мы одни, то есть одни наши персоны были здесь, а все, без изъятия, все, в чем и до чего мы могли иметь нужду, все осталось в кладовых и вообще внизу. Как пройти туда? Как сойти вниз? Как добраться, куда нам надобно? К вечеру же начнут приезжать гости; как мы их введем, без лестниц, к себе? Не на веревках же их поднимать вверх и опускать вниз?
После таких запутанных идей и жестокого беспокойства мне пришло на мысль: отчего же это лестниц нет? Не сломал ли кто их? И кто бы это так наштукатурил? Стесняемый и мыслями и всем, я начал сперва ворчать, потом говорить, а далее уже кричать, стуча от гнева сильно ногою.
Не увидел, откуда явился внизу брат Петрусь и отозвался ко мне будто и чистосердечно, с приветствием: "А, здравствуй, любезный Трушко! (прилично ли женатого человека называть полуименем? Подите же с ним!) здравствуй! Здорова ли моя вселюбезнейшая невестушка? Не угодно ли вам, по-родственному, пожаловать ко мне чаю напиться?"
Я, по собственной моей комплекции, не подозревая, что он говорит аллегорикою, с признанием отвечал ему, что охотно бы пожаловал я и жена моя, но у нас лестницы ни одной не стало...
- Ничего, братец! - сказал он: - можно спрыгнуть. Оно не так высоко, как кажется.
- Хорошо туда; а оттуда как? Ты мне, братец, скажи, где девались наши лестницы?
- Лестницы... - сказал меланхолично, как будто бы спрашивал себе стакан воды испить: - Я приказал их сломать обе.
- На что? - вскрикнул я, уже начиная приходить в азарт.
- Они были мне вовсе не нужны, так я и приказал их сломать. - Сии слова он произносил с великим смехом, что меня еще более оконфузивало.
- Как же вы смели их сломить? Как же мне быть без лестницы? Как мне сойти вниз?
- А мне что до того за дело? Нижний этаж и в нем что ни есть все мое собственное: я властен распоряжать.
Как сказал он эти слова, у меня дух замер. Точно так. По разделу, при предводителе, сделанному, так точно было постановлено. Теперь я всесемейно пропал в этом ужасном доме, откуда ни нам сойти, ни к нам никому притти не можно. А темперамент Петрусин мне совершенно был известен; он ни за что не сжалится над нами, что бы тут с нами не случилось.
Но, оставляя в стороне всю мою ссору с братом Петрусею и все, что вытерпливал я от теперешней его штучки, скажу аккуратно, что этакий пассаж могла произвести только его голова. Разберите в тонкость, сколько тут необыкновенного ума! Уверяю вас, что он и ногою не был в Санкт-Петербурге, а какова его хитрость, а? Приватно уверяю вас, что жилец санктпетербургский, родившийся и взросший в этом хитром городе, едва ли бы выдумал такую интермедию! Это прелесть сколько ума! Конечно, действие злое, но очень хитрое, и при всем том он имел законное право так поступить. Низ, то есть нижний этаж, есть его собственность.
Мою досаду сменила справедливость, а потом, как будто в чужом теле, взял смех, видя, в каком жалком положении мы остаемся.
Брат Петрусь продолжал издеваться над моим положением и преспокойно предлагал мне спрыгнуть сверху. Но, оставив его шуточки, я начинал опасаться, если не придумаю ничего к нашему исходу, что последует с нами? Как вот явились мой новый батенька, без всякого убранства, и над местом, где была лестница, стали, опусти руки и свеся голову вниз, с всею готовностью посвистать от такого необыкновенного казуса.
Вскоре явился и наш женский пол, осужденный вместе с нами на бедствия. Это были жена моя и маменька ее. Они не могли выговорить ни слова, но плакали тихо, а охали громко!..
Новый мой батенька, кажется, стояли просто, но изобрели решимость. Они с большою запальчивостью начали кричать на брата Петруся, все внизу стоявшего и утешавшегося нашим неописанным мучением.
- Ты изверг... ты убийца... ты умышляешь на жизнь нашу... ты расстраиваешь здоровье наше!.. - Во множестве собравшаяся от бешенства во рту их пена не позволила им объяснить дело в подробности.
А Петрусь префлегматично стоял себе внизу, хохотал и только знал, что на все наши требования и оханья прекрасного пола отвечал: "А мне что за дело?.. мне все равно... мне нужды нет!.."
Наконец, новому моему батеньке, по сродному им благоразумию, которого у них, правду сказать, была куча, пришла, из сожаления к нам и собственно к себе, счастливая мысль: поддобриться к брату и поддеть его разными хитростями, чтобы дал способ свободно сходить сверху.
Сколько ни подпущал Иван Афанасьевич разных ему лестей, сколько ни упрашивал, как ни сильно доказывал, что он это делает нехорошо, глупо, подло и бесчестно, но Петруся ничем не урезонил; наконец, сказал ему: "Ну, возьми с нас хотя деньги, только устрой сообщение".
Брат Петрусь обрадовался этому - и начался торг. Как, впрочем, ни шумели, как ни настаивали новый мой батенька, чтобы Петрусь что-либо уступил, но не успел ничего, и Петрусь не отступил от своего требования: уничтожить бумагу, по которой он должен мне уплатить несколько тысяч за доходы, им полученные. Дорого, правда, обходилась нам свобода; но я, если бы Петрусь потребовал, я бы и один из хуторов придал ему за свободу.
Что делать? Мы находились в самых стесненных обстоятельствах. Долго споря и ссорясь, решили мы с батенькою разорвать вексель Петрусин; но для этого надо было сделать условия, обеспечивающие нас во всех предметах. Полдень приближался, гости скоро начнут приезжать, а у нас ничего не распоряжено, и мы не только не завтракали, но и горячего не пили. Для уничтожения этих неприятностей, мы, бывшие в осаде, объявили осадившему нас Петрусю, что сдаемся на условия, им предложенные, но для приведения всего в ясность нужно Ивану Афанасьевичу слезть вниз и кончить все дело.
Приставили лестницу и по ней, как условлено было, спустили одного Ивана Афанасьевича. Брат Петрусь дал обязательство немедленно уставить лестницу, как и была она, и во все время бала и даже никогда не снимать ее и, одним словом, не причинять нам и гостям нашим никакого беспокойства. Тогда уничтожен был и его вексель.
Лестницы, которые не были разорены, а только разобраны, мигом поставили и уладили, и мы скоро имели удовольствие воспользоваться свободою; но чего нам это стоило? Беспокойство замучило меня, если все не устроится к приезду гостей! Принявшись, однако же, со всем усердием за распоряжения, я уладил все прежде, нежели начали съезжаться гости.
Никто не отказался от приглашений, и экипажи поминутно въезжали и разводимы были по квартирам, прежде для каждого семейства назначенным. Там они, вырядившись, вечером собрались к нам и время проводили в приятных разговорах.
Как хозяин, я обязан был заводить разговоры, чтобы не скучали гости. Любимейшею и твердою матернею было у меня - вояж мой в Санкт-Петербург, и я немедленно начинал описывать его от самого дому, чрез каждую станцию, до самой столицы. О тульском и некоторых других пассажах, постигших меня даже в Санкт-Петербурге, я умалчивал; зато уже санктпетербургскую жизнь, и в особенности театры, объяснял гостям со всем моим красноречием и всем петербургским штилем, примешивая часто модные слова. Признаюсь, весело было моему честолюбию рассыпаться в рассказах того, что никто из моих гостей не слыхал и о чем понятия не имел. Все они слушали меня, разинув рты, а некоторые и дремали.
Так удовольственно проведя вечер и поужинав не парадно, расстались до утра. Надобно сказать, что все гости сделали мне честь, пожаловав со всеми деточками малейшими и даже грудными. Кроме гостей, должно было угостить и всех кормилиц, мамушек и нянюшек привезенных детей, прислужниц разных и всякого народа.
А сколько было гостиных лошадей? иные забрали все свои конюшни, привезли даже и заводских жеребцов, под предлогом похвастать ими на таком съезде. Эти три дня угощения, конечно, равнялись с трехгодовою жизнию обыкновенного помещика. Но нечего было делать: обычаев нам переменять не должно. А сколько собственно мне было хлопот! Моя возлюбленная супруга не вмешивалась ни во что; все занималась своими нарядами и мало сидела с гостями: посидит, посидит, да и уйдет понежиться, как говорила она, полежать. Она уже начинала чувствовать себя нездоровою. Везде я один хлопотал.
После рассылки по квартирам каждому семейству транспортов чаев и кофеев, гости, разряженные в пух, вовсе не по-санктпетербургски, а каждая по своему вкусу, собрались на бал.
Не успел окончиться огромнейший завтрак, как поспел и обед. Убил меня, собачий сын, этот выписной повар своим обедом! Кроме чрезвычайных издержек, послушайте, сколько было мне конфузу.
Когда отворил дверь в столовую, то подлинно пышность и нарядство стола изумило всех. Что правда, то правда. Что хорошо, не потаю и не похулю. Я на правду - чорт! Представьте себе длинный стол, покрытый чистыми скатертями, уставленный восемьюдесятью приборами, украшенный карафина: ми с разноцветными винами, и все в пестроту. Картина чудесная! Но посреди стола... вот штучка! была сделана зеленая гора, изукрашенная разными цветочками, а на верху этой горы чашечка, а из этой чашечки бьет красное вино струею вверх на поларшина. Это удивление, да и полно! Пожалуйте же, это еще не все.
У подножия этой горы посажены были две куколки, мужчина и женщина; он на нее возлагает венок, а она на него возлагает такой же, и обе эти куколки смотрят друг другу в глаза и улыбаются. У ног мужчины был вензель Т. X.. а у ног женщины - А. X. Мужчина изображал меня, Трофима Халявского, а женщина представляла жену мою, Анисью Халявскую. Сверх же нас, то есть куколок, представляющих нас, чорт его знает, как он умудрился, невидимо за что, укрепить и повесить божка Амура, державшего над нами пылающие сердца. А сказать правду, этот плут, растравивши наши сердца, давно улетел от нас. Но все-таки мысль была богатая и чудесно устроена.
Этого мало. По концам стола стояли две стеклянные банки, завязанные золотою бумагою. Но что в банках было? Прелесть. Вода, правда и простая, но в этой воде плавало несколько живых разных рыбок. Премило было смотреть ка это украшение.
Затем стол был установлен двумя чашами горячего, шестью блюдами с разными холодными, двенадцатью соусниками, шестью разными жаркими и к ним солеными овощами, а в заключение красовалось четыре пирожных. Все это, уставленное симпатически, делало вид превосходный, возбуждающий к еде.
Когда вошли в залу, я просил дорогих гостей, как всех равно для меня милых и почтенных, усаживаться за стол по старшинству лет. Пусть - думал я - считаются между собою сколько угодно, а мое дело сторона. Не окажу преферансу ни свату, ни брату, и претензий не будет на меня. Пошли старички и старушки между собою пересаживаться, а холостые, приношенные мужчины, имеющие еще греховные помышления, склоняющие их к браку, те садились так, середка на половине, к старикам не доходили и от молодых не отставали. Девушки же, так те, без зазрения совести, бежали на самый конец и старались захватить последние места.
- И выкинул же штучку хозяин! - говорил один гость другому, не видя меня, идущего за ними. - Уж как ловко распорядил.
- Видно, что был в Петербурге, - отвечал ему товарищ его.
- То-то и есть. И сам бы что выдумал, так ничто и в голову нейдет. Сказав это, они пошли к своим местам; а я, потирая руки от восхищения, чувствовал неизъяснимое наслаждение, видя с таким блеском все устроенное у меня.
Когда же все уселись и музыка, коей было шесть человек, грянула что-то вроде марша, тут я невольно вздохнул и почти громко сказал: "о, любезнейшие мои, настоящие батенька и маменька! Встаньте из гробов своих! Придите, посмотрите, как ваш сын, Трушко, ваш, маменька, пестунчик, какие пиры задает! Могут ли ваши банкеты сравниться с его балом? У вас была простота, а здесь какое великолепие, пышность... канальство! У вас пищали сурмы и стучали бубны, а у меня гремит хор музыки неумолкаемо: две скрипки, бас, флейта, цымбалы и бубен. Катай! У вас только и знали подавать меды, пива да наливки; а у меня разливною рекою льются вина таких наименований, что я и выговорить не умею. Знай наших!.." Но тут же и пресеклись мои восклицания, и я впал в жесточайшее уныние от постигшего меня позора.
Тысячу раз благодарю натуру, что она не исполняет человеческих желаний. Что бы с меня было, если бы мои настоящие родители, сиречь, покойники батенька и маменька, серьезно встали из гробов и пришли на наш пир? Что бы сталось с ними, если бы они увидели, что за таким пышно убранным столом, усеянным, по виду, отличными яствами, гостям нечего было кушать? О! если бы они только встали и, от непривычки ходить по нашим лестницам, кое-как взобрались бы в залу, я бы, божусь вам! тут же их за ручки и повел бы обратно, да и сам с ними лег бы в могилу на вечное время!.. Будь я бестия, если бы не сделал такой штуки! Так-то поддоброхотало мне все, и этот зазывной кухмистра, и эти заморские напитки все, таки все.
Вообразите, что произошло! Открыли горячие - о фортуна! тонко, жидко и по словам маменьки-покойницы, "небо видно". Разнесли; некоторым недостало; кто же и получил, не кушают, холодное, как вчера с очага. Холодные - <ни се, ни то: все на горчице, на уксусе, а существенного мяса не спрашивай! Соусы - нечто вроде мазей; ложкою немного захватить, и в них обжаренные косточки, кое-откуда собранные. Жаркие - надсырь и то все застылое. Пирожные бы и порядочные, но как верхние гости брали побольше, то низшим и недостало. Я горел от стыда!
К довершению огорчения, штучка, забавлявшая гостей, испортилась. Винная струя иссякла и делаемое ею увеселение прекратилось. Как же текущее вино струилось по горе и подтекло под куколку, представляюшую Анисью Ивановну, отчего приклейка подмокла, и куколка, шатаясь вдруг... чубурах! повалилась со всех ног и упала неблаговидно!.. За нею вскоре последовал и прелестный божок, по той же причине, и из всех прелестей остался один я, или куколка моего имени, с улыбкою на лице и с венком в руке. Гости, видя сие, производили веселый смех...
В дополнение конфуза, по. винной части оказались большие злоупотребления. Хорольский винопродавец не мог доставить требованного мною числа бутылок вин; чего для решился наполнить их всякою бурдою, засмолил и привесил ярлыки с разными надписями: Французское, Рейнское, Лондонское, Потеште - и прочих нелепых наименований нагородил. Я, не зная в винах толку, знай подношу гостям и упрашиваю выкушать по полной. Никто в рот не берет. Наконец, уже один из гостей, по-дружески, шепнул мне, что все вина мои - просто галиматья, и их употреблять не может никакая натура.
Я думаю, от самого сотворения мира ни один хозяин при потчивании гостей не испытал подобного поражения! Я оцепенел, как окаменелый мрамор!.. Вдруг подбегает лакей и спрашивает меня, пора ли разрезывать жаркие? Я позволяю: но, знав, что это разрезыва'ние долго будет продолжаться, приказываю подавать соусы. Мне говорят, что уже все подносили. Я принялся ревизовать соусники, которые, после подноса, должны были опять поставиться, как и прочие блюда, на стол, чтобы не портить симпатии; осматривая, дохожу до одного, открываю... и что же?.. в нем сыр, или, говоря по-петербургски, творог и недоеденные ломти хлеба... Видевшие это, гости захохотали, но я чисто по фамильной комплекции, следуя маменькиной натуре, готов был сомлеть, но удержался, имея в первой горячности мысль точно бежать на могилу, вмещающую в себе прах нежнейших моих родителей, и теням их жаловаться на нововведения, осрамившие меня с ног до головы. И я побежал было... но в передней попался мне злодей, выписной кухмистра, наделавший мне столько конфузных ударов. Я чуть, в пылу гнева, чуть не прибил его, "о уже бранил громко.