После первых восторгов и поздравлений новые родители мои начали устраивать благополучие наше назначением для соединения судьбин наших в одну; им хотелось очень поспешить, но Иван Афанасьевич сказал, что ближе не можно, как пока утвердится раздел мой с братьями. Нечего было делать, отложили.
Во все это время я был неотступен от Анисиньки. И сколько я открыл в ней достоинств? Тьфу ты, мои батюшки! Во-первых, она бегло читала всякую российскую книгу; скоропись - середка на половине, но, протвердивши, уже не запиналась. Играла на клавире несколько штучек и, подчас, на вариации поднималась. Чуть было только выйду к ней, она за музыку и примется; не отвечает мне ничего, а все услаждает меня песенками. В такой степени была любовь ее ко мне! Но когда, с громом музыки, начнет петь, то... о, природа! я ничего разительнее не слыхал! До того чувства мои оледенятся, что я нечувствительно усну и сплю крепко близ нее; вселенную забуду! Разбужают уже к обеду; а по обеде опять те же занятия наши. Подумаешь, как сильна любовь в человеческих сердцах!
Странное, однако ж, дело. Когда я сижу близ своей Анисиньки, точно как Амур близ Венеры, тут я чувствую всю силу любви, страстный пламень жжет меня, и я сетую на медленность в совершении нашего брака. Готов был бы в тот же день все покончить. Эти чувства владели мною при ней. Но лишь спускал ее с глаз, чувствовал в себе довольно равнодушия. Даже и не влекло меня к ней никакое внутреннее стремление. Что же? Я забывал даже, что я сговорен и обладаю такою прелестною невестою; но лишь выйду к утру из вежливости, глядь на нее, и как порох вспыхну... к ней - и не отхожу от нее вплоть до вечера. Это, конечно, было во мне борение природы с любовью. Когда я . оставлял любовь при Анисиньке и уходил от нее, тогда природа торжествовала; когда же я встречался с Анисинькою, тогда любовь, неотлучная спутница ее прелестей, нападала на меня и прогоняла или усыпляла природу. Другой дефиниции, по методу Галушкинского, я не мог вывести.
Скажу признательно, то есть по совести: брак этот казался мне унизительным для текущей во мне знаменитой крови древнего благородства рода Халявских. Изволите видеть: Иван Афанасьевич был прежде Иванька, и по проворству в своих оборотах, отдан был помещиком своим Горбуновским (древнего рода) в научение одному ходоку по делам, сиречь, поверенному, для приучения к хождению по тяжебным делам, коих у пана Горбуновского по разным судам была бездна; для хождения по коим хотелось ему иметь своего собственного поверенного, на коем он мог бы взыскать, в случае проигрыша какой тяжбы; поелику наемные поверенные часто предавались противникам пана Горбуновского и разоряли его нещадно разнородными требованиями. Иванька Маяченко скоро набил руку в делах до того, что товарищи его по ремеслу боялись состязаться с ним. Тяжбы своего пана Горбуновского размножил он до невероятности. Из каждого процесса, кои десятками считались, он развил по шести, по семи. Столетия нужны для окончания всех их.
При подписании сотен прошений, Иванька Маяченко подсунь пану Горбуновскому отпускную себе в роды родов и на вечные времена; а тот, не читав, да и подмахни. Хорошо... Вот Иванька и определись в какую-то канцелярию и выслужил чин, и стал уже Иван Маявецкий. Пан Горбуновский, за своими процессами, этого и не знает, знай подписывает, да вместе и подпиши, что Иван Маявецкий происходит от одного с ним рода благородной крови, в древности именовавшегося Горб, по коему он и пишется Горбуновский; а другая отрасль, от одного Горба происходящая, пишется Горб-Маявецкие, от коих истинно и бесспорно произошел сей "Иван Афанасьевич Горб-Маявецкий" и есть ближайший ему родственник. С такою бумагою Иван Афанасьевич пролез в дипломные дворяне и бросил все тяжбы своего господина.
Пан Горбуновский, узнав все дело досконально, схитрил, зазвал к себе бывшего поверенного, принял его чинно, полюбопытствовал видеть дипломы, положил их на скамью и на них расположил своего поверенного... да как отчистил!.. что тот насилу встал. Пан Горбуновский прочитал тогда все бумаги, признал и подтвердил правильность их, назвал его своим родственником и чинно отпустил во-свояси. Вот ход дела, по коему Иванька Маяченко сделался из крестьян пана Горбуновского сам Иваном Афанасьевичем Горб-Маявецким и новым моим родителем.
Таковое происхождение меня крепко щекотало, и что бы сказали батенька, если бы от них зависело согласие на мой брак? Ни за что бы не согласились смешать кровь свою с холопскою. А если бы и маменька вздумали дожить до сего времени? Те бы уже и руками и ногами забрыкали, не соглашаясь, чтобы их невестка "была письменная". О, маменька, маменька! встаньте хоть на часок из гроба и рассмотрите дело! Вы увидите, что уже необходимо женскому полу иметь ум. Без того нельзя. Необходимо знать и науки. Нынче они уже не занимаются вашими благодатными предметами, предоставили это своим служанкам-экономкам, а сами... Но что говорить! их не переучишь на старый лад.
А каким-то побитом, на Анисиньке ли бы я женился или на другой какой, все бы жена была умная и ученая. В наше время неизбежно зло - иметь такую жену.
Все это я соображавши в уме своем, когда был без Анисиньки, следовательно, вне любви моей, крепко морщился от неравенства брака, и иногда, подчас, приходили разные мыслишки: то написать письмо и изложить все препятствия и причины к моему нехотению или уехать, не сказавши, куда и зачем; заехать подальше и жить там, пока судьбина с Анисинькою не устроит иначе. Первое средство было для меня тяжело и неудобоисполнимо: я не мог терпеть никакого писанья. Последнего же не мог исполнить, потому что не имел ни копейки денег на дорогу, а без того нельзя. Такие мысли колебали меня з моем одиночестве; но когда я выходил в нашу компанию, Анисинька взглядывала на меня своими черными, блестящими глазками, я целовал ей на добрый день ручку, вспоминал, что скоро всеми этими драгоценностями буду обладать бесспорно, вся моя меланхолия и пройдет, и я запылаю прежним пламенем. Подумаешь, как любовь сильна и всемогуща! Она не смотрит на неравенство рода, на низость "крови; все равняет, заставляет презреть все и искать одних наслаждений своих.
Не всегда мы занимались музыкою в нашем полюбовном обращении. Когда наскучит Анисиньке бренчать на клавире, она и пристанет ко мне: "Полноте дремать; поговоримте, как мы будем жить?"
Тут я ободрюсь и пущусь в рассуждения. По всем предметам у нас будет итти ладно; но в одном мы не соглашались тогда, и даже в супружеской жизни: это дети. Анисинька уверяла, что очень хорошо и должно иметь детей побольше, разных полов, потому-де, что сыновья переженятся, дочери выйдут замуж, семейство будет большое; съедутся, будет весело - игры, пляски, и разные потехи. NB. Анисинька была веселой комплекции, любила танцовать и хорошо плясывала. Уж как отожжет "казачок" и все двенадцать фигур, как орешек раскусит... О! она в пансионе воспитывалась. Так вот пожалуйте же, обратимся к нашей материи. Я же, напротив, желал небольшого количества детей: две-три штуки - и баста! Знаю по себе, сколько нас было у батеньки: шум, писк, визг! Куда за всеми присмотреть, приодеть их? А вырастут? Шалости, проказы, своевольства... Не хочу большого числа детей.
Анисинька было и рассердится, а я тут и поддамся; начну аллегорически соглашаться, а тут свое думаю. Поддался ей и помирился. В один день, среди таких нежностей, она спросила у меня, если так страстно люблю ее, то чем это докажу? Я доказательство любви моей обещал выразить на бумаге и завтра представить ей. Она обрадовалась несказанно, даже поцеловала меня, и с гримасою, на петербургский штиль, сказала мне: "Так папенька и маменька говорят, что нужно меня обеспечить насчет моего вдовства..."
Я, занятый моим проспектом, спешил удалиться от нее и не очень взял в толк слова ее, почитая их за влияние нежностей; пошел себе и расположился думать... в чем во времени и успел. А вот что: все уверения, все клятвы, все нежности к живой жене, все можно принять за лесть, за аллегорию, за критику. Нет, голубушка! умри! вот тут-то я истощусь в горести, распотешу тебя моим отчаянием! Но как ты будешь уже мертва, следовательно, не увидишь и не узнаешь меры моей горести, так лучше я опишу теперь же, как буду по тебе сходить с ума, сколько волос оборву и как лютому отчаянью предамся. Читай и плачь о будущей моей горести. Так положивши, я приступил к делу: по методу домине Галушкинского, составил мерку на стихи, схватил бумагу, перо и пошел писать!.. Уж как я писал! И что ни стих, то все мужской, а там женский; и так все вперемежку и ни один стих не перешел через мерку; все в обрез. Рифмы же были самые богатейшие; дешевле полтины и не спрашивай. А вот и сюжет.
Начинаю просьбою, чтобы она умерла, и скорее, дабы я мог доказать любовь свою горестью такою, такою скорбию, отчаянием таким и таким, и пошел, пошел, все, чем далее, тем все выше тоном, все выше тоном, и наконец дописался до того, что пишу - "умер и сам".
На другое утро торжественно отнес ей свою - как бы назвать по-ученому? - не песнь... ну, эпиграмму. Она прочла, и при первых строчках изменилась в лице, бумагу изодрала, - а у меня и копии не осталось побежала к новой моей родительнице: но та, спасибо ей! была женщина умная и с рассудком; она, не захотевши знать, за что мы поссорились, приказала нам помириться и так уладила все дело.
Ставши опять на любовной точке, мы сдружились снова, и тут моя Анисинька сказала, что она ожидала другого доказательства любви моей, а именно: как я-де богат, а она бедная девушка, а в случае моей смерти братья отберут все, а ее, прогнавши, заставят по миру таскаться: так, в предупреждение того, не худо бы мне укрепить ей часть имения...
Я с радостью тотчас согласился, но все же аллегорически, как и о количестве детей, а думал свое, чем и успел совершенно обратить ее ко мне и поставить на прочном основании.
Новый родитель мой, желая поспешить устроением счастья моего, предварительно оканчивал раздел наш. На таков конец просил предводителя миротворством кончить между нами. Предводитель созвал нас, всех братьев, бывших на ту пору дома, и начал нам говорить все умное и дельное. Какая добрая душа была у него, так и сохрани бог! Самых честнейших правил человек! Начал с того, что нам, родным, не должно ссориться, а разделиться по согласию; а затем и приступил к расписанию жеребьев и предложил нам взять их. Мы вынули жеребьи, и всякий из нас остался доволен своею частью.
Следовало брату Петрусю удовлетворить нас каждого доходами на часть всякого брата, потому что он один пользовался всем, а нам давал иному мало, а иному, как и мне, вовсе ничего. Батюшки! какая пошла тут резня! меньшие братья, если бы не при предводителе, на кулаки готовы были выйти! Посмотрите же, что может один благоразумный человек сделать с разгорячившимися. Часа через два насилу он уломал и Петруся и нас всех подписать бумагу, сколько кому следует получить. На мою долю приходило значительное количество тысяч рублей.
Надобно еще обратиться за несколько времени вперед. Один из ближайших сродственников батенькиных, быв человек отличного от нашего времени ума, много путешествовал по всем пределам Российского государства, и что подметит любопытненькое, то и купит. Таким побытом он приобрел довольное количество трубок и табакерок различных сортов, седел, ошейников собачьих, перочинных ножичков, шляп курьезных, пуговиц всяких комплекций и других подобных тому курьезных вещей. На что и для чего? - кроме его никто не скажет; но надобно отдать справедливость: все эти вещи были отличной доброты и фасона. Кроме того, он, по комплекции своей, очень любил книги. И каких книг не насобирал он?! Это прелесть! Теперь таких книг и у разносчиков не отыщешь. Как теперь несколько помню, там были: Похождение Клевеланда, побочного сына
Кромвеля; Приключения маркиза Г.; Любовный Вертоград Камбера и Арисены; Бок и Зюльба; Экономический Магазин; Полициона, Храброго Царевича Херсона, сына его, и разные многие другие отличных титулов. Да все книги томные, не по одной, а несколько под одним званием; одной какого-то государства истории, да какого-то аббата, книг по десяти. Да в каком все переплете! загляденье! Все в кожаном, и листы от краски так слепившиеся, что с трудом и раздерешь.
Вот этот родственник все эти вещи и книги тщательно хранил, и уложенных в короба никогда не разворачивал, боясь подвергнуть все это изъяну, и в таком положении умер. Как же был бездетен, то, по мере любви своей, отказал сродственникам, по назначению, вещи. По особенной аттенции своей к моему батеньке, отказал им свое книгохранилище. Когда это все привезено было к батеньке, то они сначала разозлились было очень за такой, по их размышлению, вздор; а походив долго по двору и рассудив со всех сторон, решили принять, сказав: "Может, мои хлопцы - то есть мы, сыновья его - будут глупее меня, не придумают, чем полезнейшим заняться, как только книгами. Спрятать их бережненько". Вот это книгохранилище и запрятали в погреб, где стояли бочки с наливками. Там оно и пробыло до теперешнего момента раздела.
Разделившись всякою рухлядью, у нас дошло и до книг. Как ими делиться, вопрос был нерешимый. Петрусь, как гений ума, тотчас меланхолично предложил: выбрать ему следующее количество книг, по числу всей массы; за ним выбираю я столько же, и так далее, до последнего брата, коему останется остаток. Меньшие братья мои, быв натуральны, за книгами не гонялись и, чтоб показать нравственность старшему брату, тотчас и согласились; но я, я, санктпетербургский жилец, следовательно, почерпнувший и тамошние хитрости, я предложил новый метод делиться книгами, едва ли где до нас бывший и весьма полезный по своей естественности и который должны принять за образец все братья, разделяющие отцовское книгохранилище. Вот мой метод: "Брат Петрусь! вы у нас старший, вы берите первый том; я, по старшинству за вами возьму второй, за мною берет Сидорушка третий, Офремушка четвертый и Егорушка пятый. Это книги томные. А одиночки и оставшиеся из томных, за недостающим числом братьев, поставить по порядку и брать каждому по книге, начиная с старшего брата". Метод мой очень понравился предводителю; он, от удовольствия, так и прыснул и залился смехом, и очень похвалил мою выдумку. Так Петрусь же на стену полез! Кричит, спорит и требует, чтоб интересная книга не была разделяема. "Покорный слуга! Так это и отдай всего Клевеланда, а самому "тюти"? Нет, любезнейший братец! книга редкая, интересная, и я хоть частичку ее желаю иметь. Что за нужда: вторая ли, четвертая; без начала ли повесть, без развязки, да Клевеланд - мое, мне по праву наследства принадлежащее. Не уступлю ни за какие предложения". Так я резал брату Петрусю. И хотя он гений, а я петербур... не знаю, как дописать? - гец, или жец? - он с умом, а я с хитростью, я и переспорил его; а меньшие братья шли по ветру: кто громче кричал, они с тем и соглашались. Настоящая маменькина комплекция была у них, а особливо в предмете, не интересующем их; начни же обсчитывать их в рубле, тут вспыхнет батенькина природа, и резаться готовы.
Таким побытом удержав свое право, я из всех отличных книг получил вторые и седьмые томы. Брат Петрусь, пересмотрев свои, как взбегается, что у него не полные сочинения. Меньших братьев тотчас и одурил; предложил им первые томы отличного песенника, сочиненного Михаилом Чулковым, и Российского Феатра, сочинения Веревкина; те, по глупости, и обменялись на какие-то хозяйственные. Захотелось было и меня "надуть", как говаривал домине Галушкинекий. Крепко ему хотелось отжилить доставшиеся мне вторые части: Экономического Магазина, не помню, чьего сочинения, и Мирамонда, сочинения знаменитого и навсегда бессмертного Ф. Эмина. Предлагал мне какую-то архитектуру с рисунками. А на чорта мне она? Я не плотник; а хорошенькое, ради скуки, люблю и сам почитать. Сколько брат ни бился, сколько ни просил, но я твердо помнил правило, постановленное у нас на случай разделов: чего брату хочется, не уступай ни за какие предложения, низа какие просьбы; благо имеешь случай причинить досаду тому, кто берет у тебя следующее тебе. Не будь его на свете, тебе не нужно бы и делиться. И я удержал книгу за собою, к немалому увеселению нашего почтенного предводителя, который во все время похвалил как выдумку, так и твердость мою, и довольно хохотал.
Оставался еще один спорный пункт. Был один особнячок десятин двадцать, и на нем лесу строевого двенадцать десятин, и в нем сад из отличных прищеп различных сортов. Батенька-покойник с большим тщанием доставали из Опошни прививок плодовых и сами своими руками щепали и окулировали. Одним словом, сад был чудесный! В саду пасека, ульев до двухсот; при нем пруд с рыбою и мельница, дававшая доход. Местечко это нравилось всем нам, и ни один из братьев не соглашался уступить другому ни полступня. Крику и упрекам не было конца.
Бедный предводитель, уговаривая нас, выбился из сил. За меня стоял новый родитель мой, Иван Афанасьевич, и какими-то словами как спутал братьев всех, что те... пик-пик!.. замялись, и это место вот-вот досталось бы мне, как брат Петрусь, быв, как я всегда говорил о нем, человек необыкновенного ума, и, в случае неудачи, бросающий одну цель и нападающий на другую, чтоб смешать все, вдруг опрокидывается на моего нового родителя, упрекает его, что он овладел моим рассудком, обобрал меня, и принуждает меня, слабого, нерассудливого, жениться на своей дочери, забыв то, что он, Иван Афанасьевич, из подлого происхождения и бывший подданный пана Горбуновского...
Господи! Как же "взбесится мой новый родитель! Тотчас запротестовался в начале Петруси произвести личную ему обиду, а тут и начал упреками, укорами, доказами в таких делах, что это прелесть! С грязью его смешал! И пошло, пошло! Кстати тут сказать, что и я вступился за свою обиду, Как-таки публично назвать меня нерассудливым, а будущую жену мою - подлого рода? Мы с ним имели процесс и выиграли его. Стоило нам каждому до пяти сот, а присудили Петруся заплатить новому родителю моему бесчестья два рубля пятьдесят копеек, а против меня быть впредь скромнее. А что, Петрусь? что, взял? Победа была на нашей стороне. Но это дело особь-сторона: рассказана пятилетняя тяжба для блезиру. Обратимся к нашему предмету. Как ни мучился предводитель с нами, но ничего не успел; а мы, досадуя один на другого и не желая, чтоб кто из нас получил выгоду от того хуторка, решили: лес и сад изрубить и медом разделиться, плотину уничтожить. Каждый из нас торжествовал и в глаза шикал другу другу: "А что, взял? Воспользовался садочком, медком от пчел? Вот возьмешь!" Предводитель насилу нас разнял и, кончив дело, почти прогнал от себя. На этом мире мы больше перессорились, нежели до того были, и уже никогда не были в ладу, исключая встречающейся надобности одного в другом, Тогда нуждающийся и приедет, примирится аллегорически: да как успеет в своем желании, снова зассорится, насмехается, что тот поверил ему - и пошло попрежнему.
Я очень удивился, когда Петрусь, при предложении удовлетворить меня в неимении дома, предложил мне жить в своем доме. А каков этот дом, как это картина! Каменный, в два этажа под железом, не бойся ничего. В каждом этаже по двенадцати комнат. Чудо! Это такой дом сварганил брат Петрусь. Необыкновенный ум! Вот он, с первого слова, дает мне целый этаж, да еще верхний, парадный, отлично изукрашенный, и дает с тем, что каждый из нас есть полный хозяин своего этажа (Петрусь оставил за собою нижний, а мне, как будущему женатому, парадный), и имеет полное право, по своему вкусу, переделывать, ломать и переменять, не спрашивая один у другого ни совета, ни согласия. Хорошо. На том кончили, подписали бумаги и потом все статьи, вместо примирения, кончили, как я описал. Предводитель даже перекрестился, проводив нас, и потом везде описывал нас весьма невыгодно.. Ему извинительно. Он пришел к нам из другой губернии, и это первое встретилось ему казусное дело наше. Потом он прикусил язык. Где дележ, там и ссора. Богатые ссорятся, что есть чем делиться; а бедные ссорятся, что нечем делиться. Это не нами выдумано.
Еще вот в чем чуден мне предводитель. Слышал я, что он, по сторонам рассказывая о нашем дележе, винил моих батеньку и маменьку, что не заботились о нашем воспитании и не поселили в нас благородных правил. Наше воспитание было всем видимо; своими же детьми не мог похвалиться: сухие и тощие, точно щепки. А правила нам преподавали и пан Кнышевский, и домине Галушкинский по всем предметам. Какие же другие правила были бы у нас, кроме благородных, когда мы самые благороднейшие и в нас течет древняя дворянская кровь? Не нравилось предводителю то, что мы за свое, резались и, при лишнем рубле, забывали, что дело имеем с родными братьями. Так это, по его правилам, что брату только понравилось, так и уступай ему, а сам довольствуйся его нежными обниманьями? Нет, прошу погодить! Это они вводят такой метод, а будет ли он полезен частно, еще увидим. По моему рассуждению: брат ли он мне, сват, а своего, на нож готов, а не поступлю. Много можно бы об этом наговорить, но нынешние люди не поймут нас. Замолчим и обратимся к приятнейшему сюжету.
С окончанием раздела пресеклись все препятствия к судьбе моей. Новый родитель мой вывел счет, что стоила поездка в С. -Петербург, жизнь там и здесь у него в доме, все расходы по делу, и на все это требовал от меня заемного письма - это primo. Потом, находя необходимым, чтобы моя жена принесла мне отличное приданое, заказал все доставить из Полтавы и из Роменской ярмарки, все же на мой счет. А в заключении тестюшка мой расчислил, сколько придется на часть жене моей, если я умру, из движимого и недвижимого, и на все это поднес мне для подписания бумагу, укреплящую ей все это заживо при мне. Но нет, новый мой батенька! Я вам не Горб, прежний ваш помещик, с которым вы, что хотели, то и делали; я вам не поддамся.
Посмотрев бумаги и разочтя, я увидел, что Анисинька будет для меня очень недешева. За мою сумму, платимую за нее, можно бы купить порядочную деревню, а тут я беру одну только штуку. Сообразивши все это, я начал не соглашаться и деликатно объяснять, что не хочу так дорого платить за жену, которая, если пришлось уже правду сказать, не очень мне-то и нравится (Анисиньки в те поры не было здесь, и потому я был вне любви), и если я соглашался жениться на ней, так это из вежливости, за его участие в делах моих; чувствуя же, после поездки в Санкт-Петербург (тут, для важности, я выговаривал всякое слово особо и выразно), в себе необыкновенные способности, я могу найти жену лучше его дочери - и все такое я объяснял ему.
Новый или, лучше сказать, сомнительный батенька мой сконфузился крепко от моих объяснений чистосердечных, вспотел, утирался и, собравшись с духом, начал - да как? - и грозил судом, исканием бесчестья вечным процессом: но я, как гора, был тверд и уже начинал было разгорячаться, а избави бог мне разгорячиться! Тут я никого и ничем не уважаю; не слушая ничего, наговорю такого, что и в душу не полезет; но в отвращение всего этого, вдруг, где ни возьмись - Анисинька! Кажется, отец мигнул, чтоб за нею сходили. Она, в легком убранстве, как-то располагающая к любви, вдруг выскочила и, сломя голову, прямо мне на шею... плутовка! знала силу своих прелестей!.. и ну меня обнимать, прижимать, ласкать, целовать и разными невинными именами называть. "Он подпишет", то и дело кричит: "он подпишет; он умница, он душенька, он красавчик"... и се и то, все от чистого сердца мне твердит: "он подпишет!.."
Бух!.. осыпаемый ее ласками, нежностями, не возражая ничего, я освободил из ее рук свою и подписал все, что мне ни подложили. И кто бы не подписал даже смертного на себя приговора, если бы побуждала его к тому молоденькая девушка, в утреннем платьице, полузакрывающем все заветное, охватившая своими ручками, целующая вас... не она, так канальские прелести ее убедят, как и меня. Я ни о чем не думал, ничего не расчислял, а только глядел... нет! скажу прямо: велика сила любви над нами смертными!..
Как скоро я подписал все, так все приняло другой вид. Анисинька ушла к себе, а родители принялись распоряжать всем к свадьбе. Со мною были ласковы и обращали все, и даже мои слова, в шутку; что и я, спокойствия ради, подтверждал. Не на стену же мне лезть, когда дело так далеко зашло; я видел, что уже невозможно было разрушить. Почмыхивал иногда сам с собою, но меня прельщали будущие наслаждения!
Не замедлило все устроиться. Приданое все привезли - и что за отличное было! - сшили, уладили все, сложили, назначили день свадьбы и пригласили ровно сорок человек гостей.
Надобно вам сказать, что новая моя родительница была из настоящей дворянской фамилии, но бедной и очень многочисленной. Новый родитель мой женился на ней для поддержания своей амбиции, что у меня-де жена дворянка и много родных, все благородные. Тетушек и дядюшек было несметное множество, а о братьях и сестрах с племянничеством в разных степенях и говорить нечего. Оттого-то столько набралось званых по необходимости.
Как ни заботился мой новый батенька, чтобы ни перед кем из званых не упустить ничего из вежливости, дабы не навлечь себе неприятностей, но не остерегся. Пославши ко всем письма от одного числа, к одной двоюродной племяннице послал уже на завтрашний день. Та, узнав о такой ошибке, прислала к нам с большим упреком, что Иван Афанасьевич и все его глупое семейство уважает троюродных больше, нежели двоюродных, что прислал к ней приглашение после всех; что после этого, будь она проклятая дочь, если не только на свадьбу, но и никогда к нам не будет; знать нас не хочет и презирать будет вечно.
Одной тетушкой у меня стало меньше - что делать!
Настал день свадьбы. С вечера еще съехались все гости и гуляли на девичнике без всяких счетов. Анисинька моя была весела, чем и возбуждала любовь мою, отчего и я был в кураже и старался знакомиться с новыми родными; но, от множества их, путался в именах и называл одного вместо другого. Угощение было всем равное и отличное.
В день же, назначенный для перемены судьбы моей, я разрядился, как только можно лучше, по самой последней моде, в Санкт-Петербурге мне сшитой, и притом добавил чем только мог, чтоб казаться совершенно санктпетербургским франтом. От восхищения собою и оттого, что я, наконец, женюсь, и земли не слышал под собою; не оставлял ни одного зеркала, чтобы не полюбоваться собою; беспрестанно оборачивал голову, любуясь мотающимся у меня назади пучком, связанным из толстой моей косы. Прическа волос была на мне отлично устроена перукмахером городничего, в малолетстве учившимся также в Санкт-Петербурге. Я также любовался стальными пуговицами на кафтане и беспрестанно наводил их на солнце, чтобы отсвечивали на стену. Камзол у меня был вышит разными шелками, да как искусно. Пряжки на ногах и далее, блестящие... одним словом, совершенный петиметр!
Когда собрались все гости и уселись чинно, тогда вывели не Анисиньку уже - а Анисью Ивановну. Тьфу ты, батюшки! Что за деликатес! Как пава выплыла.
Убранство на ней было все преизрядное и драгоценное!
"Брильянт!" - воскликнул я сам себе, глядя на нее. В самом деле, было на что посмотреть! Не умею описать, как она была убрана, а знаю, что блеску много было. Я утопал в восхищении, зная, что это все мое и для нее купленное.
Нас благословили и обвенчали, как водится. Один из родных был одет маршалом, украшен цветными перевязями и с пребольшим жезлом, также изукрашенным развевающимися разноцветными лентами. Шесть шаферов, с алыми бантами на руке, исполняли все его препоручения. Эти чиновники предшествовали нам к венцу и от венца.
Должно полагать, что я был очень хорош, когда стоял под венцом. Все тут присутствовавшие девушки смотрели на меня с удовольствием и тихо перешептывались между собою. Нельзя же иначе. Во мне была тьма приятностей.
По совершению моего счастья, когда мы возвратились в дом родителей наших, они встретили нас с хлебом и солью. Хор музыкантов, из шести человек, гремел на всю улицу. Нас посадили за стол, и все гости сели на указанные места, по расчету маршала.
Не успели порядочно усесться, как одна из гостей - она была не кровная родственница, а крестная мать моей Анисьи Ивановны; как теперь помню ее имя, Афимья Борисовна - во весь голос спрашивает мою новую маменьку: "Алена Фоминишна! Когда я крестила у вас Анисью Ивановну, в какой паре я стояла?"
- В первой, как же? в первой, - отвечала моя теща.
- А вот эта сударыня? - сказала Афимья Борисовна, указывая на даму, сидящую выше ее.
- Во второй.
- Отчего же это, когда дело дошло до почета, так я ступай на запятки, бог знает к кому? Зачем она у вас выше почтена?..
- Кроме того, что она и кума, хотя и во второй паре, - отвечала теща, - но она жена моего троюродного брата, так потому...
- Так потому? Ни за что в свете не вытерплю такой обиды! - закричала Афимья Борисовна. Глаза ее распылались, она выскочила со стула, бросила салфетку на стол и продолжала кричать: "Кто-то женился бог знает на ком и для чего, может, нужно было поспешить, а я терпи поругание? Ни за что в свете не останусь... Нога моя у вас не будет..." и хотела выходить.
Как та сударыня, которая сидела выше Афимьи Борисовны, вдруг вскочила, да за руку ее, и ну кричать: "Постойте! почему я сударыня? почему я бог знает кто? почему я спешила замужеством? Докажите! Гости любезные! прошу прислушать. Я на нее подам прошение. Батюшка Иван Афанасьевич, защитите обиженную у вас в доме. Вы на то хозяин..." та-та, та-та... и пошла схватка! Обе барыни сцепились между собою и кричали обе вместе. Сколько их хозяин и маршал ни унимали, сколько ни уговаривали, но не могли ничего сделать. Они обе уехали от обеда, поклявшись не быть никогда у нас.
Еще двумя тетушками с костей долой.
По уходе их все успокоилось и пошло чинно. Вместе с раздачею горячего начались питья здоровья. Начали с нас, новобрачных. Весело, канальство! Когда маршал стукнет со всей мочи жезлом о пол и прокричит: "Здоровье новобрачных, Трофима Мироновича и Анисьи Ивановны Халявских!" Я вам говорю, восхитительная минута! Если бы молодые люди постигали сладость ее, для этого одного спешили бы жениться.
После наших здоровьев пили здоровья родителей родных, посаженных; потом дядюшек и тетушек родных, двоюродных и далее, за ними шла честь братцам и сестрицам по тому же размеру... как в этом отделении, когда маршал провозгласил: "Здоровье троюродного братца новобрачной, Тимофея Сергеевича и супруги его Дарьи Михайловны Гнединских!" и стукнул жезлом, вдруг в средине стола встает одна особа, именно Марко Маркович Тютюн-Ягелонский и, обращаясь к хозяевам, говорит: