Дидона и опера. Вот я и вижу и слышу, что эту бабу зовут Дидоною, а тут другая при ней, кое-что прощебечет, как канареечка, да и спрячется домой. Я и заключи, что это "опера". А девчонка - целое канальство: бела, румяна... ну, одним словом, приглянулась мне. Как она выйдет к нам, я сам не свой. Грешное дело и прошлое дело, признаюсь: мне показалось, что она взглянула на меня, да так - бестия! - нравственно, что я никак не выдержал, подмигнул ей, не очень, а так, деликатно, с маленьким приклонцем. Не знаю, приметила ли, но только уже не выходила. Почувствовав позыв и стремительное желание хоть взглянуть на нее, я, когда отпотчивали Дидону сделанном ей чести, отшлепав триумфально в ладоши, я тут, узнав способ выкликать и свой предмет, закричал, как обваренный:
- Опера, опера! Выйди ж, опера, хоть на часочик!
Я ведь думал, что имя ей опера, по словам приятеля моего.
Смех, крик, хохот не дали мне усилить еще крику. Все обратились ко мне, обступили, расспрашивают, кто я, как я, чего кричал, и обо всем хотели знать. Натурально, мне таиться не в чем было, а особливо, что они интересно хотят все знать. Я и распустился перед ними и открыл им все, что было на душе и за душею. Без лести скажу: все были в восторге и не наслушались меня; усадили меня некоторые между собою и искренно подружились со мною. Растолковали мне, что опера не женщина и не девушка, а так, показание одно, вид, - не знаю, как яснее сказать, - и что вот будут сейчас перед нами пускать и оперу.
Ну, да и в самом деле! Как выпустили оперу с мужчинами, с девушками, да какими красотками, да с песнями отличными, при всей гармонии, так я и не знал, где я и что я. А особливо одна!.. Посмотришь, снасть вся мужская, а она девка, да еще какая! И вдавала всесветного тирана, раздавателя мук и радостей, каналью Амура, да как живо! да как хитро! Кто смотрит на нее, подумает - она натуральна, ан нет; одета вся, а это так, обманно, подделано под натуру... ну, не умею рассказать и изъяснить, скажу только, что я заливался от хохоту, и что чувствовал, выразить не умею.
Новые мои приятели восхищались моим восторгом и не натешились надо мною; расспросили, где я живу, и проч., я все им дружески открывал. С тем и расстались, что они обещали за мною заехать.
- Туляки! - знай, твердил мой Кузьма, когда я рассказывал ему, что я видел в тот вечер и что со мною происходило. - Доходитесь по этим комедиям до того, что и есть нечего будет. Скоро ли приедет Иван Афанасьевич и где-то мы его отыщем? Я как раосмотрелся, так этот город не Хорол, а лес; нет ни входу, ни выходу. И людей много, а не можем отыскать дома Ивана Ивановича. Так пока найдем, а вы, знай, будете ходить по комедиям да по полтора рубля им носить, надолго ли станет? Уже всего у вас денег дня на три; а как сходите завтра, так послезавтра и сядем голодом. - Так высчитывал мне Кузьма, а я ему, наоборот, расчитывал, сколько я уже имею знакомых; не доведут до нужды и помогут отыскать дом Ивана Ивановича, где квартирует Иван Афанасьевич,
Кузьма же на все только и говорил: "Глядите, так ли кончится?"
Однако же он нагнал мне было раздумья, и я чуть-чуть не решился отложить проходок в театры, но как вспомнил оперу, то есть уже настоящую, вообразил девку, что была Амуром; привел на память, как она поет разные штучки и на высшие тоны, как взлезет, как задребенчит, так что твои колокола, в которые звонил, было, брат Павлусь, покойник!
Все это живо вообразивши, я махнул рукою и сказал громко: хоть голодом сидеть буду, а театрами буду потешаться. С сими мыслями и уснул сладко.
Что же? Так и вышло. Не успел проснуться, как вчерашние мои театральные знакомые и прибежали за мною, и едва я успел прифрантиться по-своему, как и схватили меня, да к себе. Пошли ласки, угощения; все были мною очень довольны, не отходили от меня, расспрашивали об моих сокровенностях, то есть житейских, и я им все, от самого детства, рассказывал дружески, то есть прямо...
Я и обедал с ними, если можно назвать петербургские обеды обедами. Это не обед, а просто, так, ничто, тьфу! как маменька покойница говаривали и при этом действовали. Вообразите: борщу не спрашивай, потому что никто и понятия не имеет, как составить его. Подадут тебе на тарелке одну разливную ложку супу - ешь и не проси более; не так, как бывало в наше время: перед тобою миска, ешь себе молча, сколько душе угодно. Между прочим злом, вошедшим в состав жизни нашей и называемым французским, выпустили они, плуты, еще свой соус. Что же этот за соус? Кушанье, что ли? Совсем напротив: по-нынешнему называется "блюдо". И в самом деле: блюдо-то есть, одно блюдо, да на блюде почитай ничего нет. Пахнет, правда, задорно; но начни получать порцию, так прямо по блюду скребешь и ничего не захватишь. Такими-то обедами петербургцы потчивают заезжих гостей. Такими обедами лакомили и меня. Что же? едва существовал, а жить - и не говори. По моему заключению, тот человек живет и наслаждается жизнию, кто услаждает свой вкус и желудок. Еще в юношестве, а чуть ли и не в отрочестве ли еще, я сочинил такое рассуждение, и тогда домине Галушкинский, выслушав, сказал: "bene, домине Трушко!" Следственно, мысль моя неоспорима.
Вот на таких-то обедах, посидевши я голодным, совсем было исчах и решился поддержать силы и здоровье своим произведением. Заказал в этом чудном Лондоне, где я, по необходимости, квартировал, свои собственные блюда: борщ с молодою индейкою, поросенок в хрену, сладкое, утку с рыжиками, гуся жареного с капустою и вареники. Только вообразите же! глупый кухарь отказался готовить, что у него таких продуктов нет, а о варениках он и понятия не имел.
- Кузьма! а что? - после долгого осматривания кухаря, стоявшего передо мною, спросил я своего Кузьму.
- Тула, туляки!.. - сказал меланхолично Кузьма, стряхивая посредством щелканья с пальцев табак, понюханный им.
- Да, так! - отвечал я ему после долгого думанья.
Кухарь ушел, а Кузьма, конечно, сжалясь над моим патриотизмом, вызвался накормить меня варениками, сказав: "Не велика штука! я и сам их налеплю; был бы достаток".
- За достатком дело не станет, - сказал я и пошел покупать, чего нужно; а Кузьма принялся доставать муки.
Ну, хитрый же город этот Петербург! Пошел я по лавкам вдоль. Так что же? выбегают, бестии, и почти за полы хватают, тащат к себе в лавку и кричат: "пожалуйте, господин приезжий!" NB. Надобно знать, что я известен был всему городу Петербургу и, где бы ни являлся, тотчас меня спрашивали, давно ли я из Малороссии? Так вот даже и купчики знали; с полною охотою предлагали свои услуги и, почитая меня богатым, рекомендовали свои товары: тот бархат, атлас, парчи, штофы, материи; другой - ситцы, полотна; оттуда кричат: вот сапоги, шляпы! и то и се и все прочее, так что, если бы я был богат, как царь Фараон, так тогда бы только мог искупить все предлагаемое мне этим пространным купечеством. Но что же? и тут не без хитростей. Уговорят, убедят, упросят зайти непременно в лавку, уверяя, что все у них найду; зайдешь, спросишь чего мне надо... а мне нужно было сыру на вареники... спросишь, так и надуются и "никак нету-с, мы этим не торгуем!" скажет, отворотился и пошел других зазывать.
Ну, уж народец! Послушайте далее.
Выморившись порядочно от ходьбы по лавкам, насилу имел удовольствие услышать "у нас-де продается сыр; сколько вам его угодно?"
- Я и сам не знаю, сколько мне угодно, а отвесь, голубчик, сколько нужно на две персоны для вареников! - сказал я, желая полакомить нашею земельскою пищею верного моего Кузьму.
Купец был так вежлив, что предоставлял мне на волю взять, сколько хочу, и я приказал подать... Что же?.. и теперь смех берет, как вспомню!.. Вообразите, что в этом хитром городе сыр совсем не то, что у нас. Это кусок - просто - мыла! будь я бестия, если лгу! мыло, голое мыло - и по зрению, и по вкусу, и по обонянию, и по всем чувствам. Пересмеявшись во внутренности своей, решился взять кусок, чтобы дать и Кузьме понятие о петербургском сыре. Принес к нему, показываю и говорю:
- Кузьма! а что это?..
Он, не думавши, тотчас и решил:
- Мыло. А на что оно нам?
- На вареники, - говорю я аллегорично.
Он стоял долго, выпуча на меня глаза, потом сказал:
- А давно мы стали собаками, чтоб нам есть мыло?
- Отведай! - говорю я. Он отведал.
- А что? - говорю я.
- Чорт знает что: ни мыло, ни сало! - сказал он решительно. Долго мы, советовавшись, не придумали, как с этим сыром делать вареники. После того уже узнали, что в Петербурге, где все идет деликатно и манерно, наш настоящий сыр называется "творог". Но уже нас с Кузьмою не поддели, и мы решились оставаться без вареников. То-то чужая сторона!
Пожалуйте же! я, кажется, совсем отбился от материи; обращаюсь к своей цели. С этими приятелями и другими, подружившимися со мною, я проводил время преприятно. Каждый раз они водили меня с собою в театры, и там я так привык, как будто дома. Не боялся вовсе чертей, в адском пламени горевших; не любовался и не прельщался актерщицами; я узнал, что это не натура, а так, вдают только. Черти такие же люди, как и я; пламя их не жгущее; красота актерщиц не истинная, а так, красками подведено для нравственности мужчинам. Все это узнавши, я до того в театрах бывал бодр и смел, что, заложив руки в боковые карманы моего необходимого платья, прохаживался себе бодро и негляже ни на кого.
Объявили, что будет театр "Коза" и какая-то "Рара" . Дай посмотреть и этого дива! Приятели меня привели. Правда, козы не было, но зато и штука была преотменная. Верите ли! как запоют актерщицы, так даже в ушах звенит. Прелесть! А тут выскочит к нам актерщик, да и станет подлаживать под их; да как стакаются, и он пойдет басовым голосом, а тут музыка режет свое; так я вам скажу: такая гармония на душе и по всем чувствам разольется, что невольно станет клонить ко сну. Невольно чмокаешь и губы утираешь. Да мало ли чудес видел я в этом, подлинно комедном доме, что должно называть "театр"! Вдруг сад; не успеешь налюбоваться, глазом мигнуть, уже и дом, а там город, пустыня, море... как это делается - теперь, хоть сейчас убейте меня, не объясню вам, потому что не понимаю ничего!.. А балеты? вот высокая прелесть! Это, изволите видеть, танцуя действуют, а действуя танцуют... Но и танцы ничего; а вот плясуньи, танцорки, так это, будь я бестия! сойти с ума. Молодо, ужасно красиво, да как высоко одето, да как живо, вертляво!.. а как скакнет, закружится, поднимет ножку."- высокая, самая высокая прелесть!.. канальи, да и полно! Через силу оставишь театр, придешь домой плясуньи в глазах; ляжешь - плясуньи тут, и продумаешь всю ночь о высоких прелестях бесподобных плясуньев, которых у нас, в Короле, и не говори когда-либо увидеть! куда!
В один театр, только что мои милые со всем усердием расплясались в лесу, я слушаю, восхищаюсь, и был готов вздремнуть; везде все тихо, будто и все уснуло; вдруг, сзади нас, раздался громкий, резкий голос: "Панычу, гов!" Все засуетилось, всполошилось: многие вскочили, актерщицы замолкли, музыка смешалась... слышен шум; кого-то тискают, удерживают, а он барахтается и кричит: "Та гетьте, пустите, я за панычем!" Все смотрят туда, и я за ними... глядь! ан это бедный мой Кузьма попался в истязание!..
Жалость меня взяла; я бросился на выручку моего верного Кузьмы, а его уже подхватили под руки и ведут, не слушая моих уверений, что это мой Кузьма... Куда! так и исчез в глазах моих!
Уж мне было не до театров и не до актерщиц; пропадай все, жаль одного Кузьмы. Мы с ним двое заезжие были, теперь я один остался, а его, может, запроторят на край света. В таких чувствительных мыслях отправился я домой... глядь! в квартире сидит у меня Иван Афанасьевич, мой поверенный Горб-Маявецкий...
Вот как это случилось, что он меня неумышленно нашел.
Приехавши в этот Петербург, он прямо к Ивану Ивановичу... меня нет и не было... Принялись они разыскивать; стояло в записке, что я въехал, но где остановился, никто из начальствующих не заботился. Меня и без того все знали. Горб-Маявецкий подумал было, что я и совсем пропал, и недоумевал, как без меня начинать дело, потому что некому было отхватывать: "к сему прошению"... Как вдруг попадается ему книжечка, да не такая, чтоб книжечка настоящая, а так, чепуха. Изволите видеть: Петербург хитрый город, и люди в нем живут на все руки. Некоторые и примутся за особый промысел. Дело не дело, правда не правда, слышал или выдумал, да все это в строку: напишет, отпечатает в книжечку, да и рассылает по городу и по всему свету. Состряпавши одну, принимается за другую, и так через весь год; а за все это денежки и лупит. Как же надобно, чтоб застоя не было, так он в своих книжечках дует, что зря. Там и любовь всех сортов, и всякая механика, и про пирожное, и про актерщиц, и про сапоги... одним словом, про все, что этому проказнику на мысль придет. Как же не всегда у человека мысли бывают, так он и пустится по улицам; что подметит, а что, ходя, выдумает, да тотчас и в список, что при себе так и носит.
Хитрый город!
В один день этот публичный балагур и прийди к реке; увидя меня и познакомься со мною; вот как я рассказывал, да все мои речи, что я тогда, сидя над рекою Невою, ему по дружбе говорил, умные и так, расхожие, все в список, за пазуху, да и домой; а там в свою книжечку, да в печать, хватавши, правду сказать, многое и на душу ради смеха, да и ославь меня по всей подсолнечной. Пошли читать все.
Эта книжечка, какова ни есть, попадись в руки моему Горбу-Маявецкому. Прочитал и узнал меня живьем. Принялся отыскивать; отыскал петербургский Лондон, а меня нет, я любуюсь актерщицами. Он Кузьму за мною: призови, дескать, его ко мне. Кузьма отыскал театр, да и вошел в него. Как же уже последний театр был, и на исходе, то никто его и не остановил. Войдя, увидел кучу народу, а в лесу барышни гуляют; он и подумал, что и я там где с ними загулялся. Вот и стал по-своему вызывать.
Не дешево достался ему этот выход! Его потащили и заперли в преисподнюю, пока до завтра, а тогда в расспрос. Пошел Кузьма городить околесную! Он говорил дело, да его не понимали. Он правильно отвечал, что приехал из Хорола с панычем с Трофимом с Мироновичем с Халнвским: что я ему нужен был, и потому он звал меня. Ему дали памятное наставление, чтобы он впредь иначе отыскивал своего господина; а Кузьма, этим не удовлетворившись, начал спорить и доказывать, что когда паныч ему нужен, так он везде пойдет и будет кричать, отыскивая его. Чтобы убедить его, что он ошибается, ему поручили чистить улицы, и вечером, не накормивши, прислали его ко мне. Но досталось же и притеснителям его. Куда! Кузьма целый вечер ругательски их ругал и, лежа в своей конурке, все вертел шиши и посылал в ту сторону, где его так поучили. И поделом им! Так напасть на безвинного человека и обругать его!
Радость наша при свидании с Иваном Афанасьевичем была неописанна. Он радовался тому, что отыскал меня; а я радовался, что нашел его. Он боялся за меня, что меня, неопытного, не знающего света, одного в чужих людях, оберут, обманут. (NB. Не на таковского напали! только и обобрали в Туле, да в театре, за лишние билетики, да за сапоги, что я купил. себе щегольские, смазные, и подошвы были не пришиты, а приклеены; обобрали еще меня разные парикмахеры, цырюльники и проч.; издержал многонько денег для вспоможения бедным; но это в счет нейдет. Вот только и лишнего расхода. Куда меня обмануть кому-либо!), я же обрадовался, нашедши Ивана Афанасьевича, потому что у меня не осталось вовсе денег и на завтра; не только обедать, но и в театры итти не с чем было.
Спасибо ему: он рассчитался за меня с хозяином Лондона, и хотя много шумел, что лишнего много было на меня приписано, чего я и не употреблял вовсе, но должен был заплатить, и вывез меня в дом к Ивану Ивановичу, приятелю своему.
Прошу же покорно отыскать дом Ивана Ивановича, когда он был очень далеко и в таком глухом месте, что и доступиться к нему не можно было! Но домик очень порядочный, комнат шесть, и в нашем Короле он был бы из первых.
Ивану Афанасьевичу ничто не нравилось в моем одеянии и во всей наружности: вследствие чего обшит я был с головы до ног снова. Фу ты, канальство! что за франт вышел из меня! Сапоги со скрипом, фалды у кафтана так и болтаются, в кармане платок белый, чистенький на каждый день, с красными краешками. Все было мило и щегольски. Я не мог налюбоваться собою. Давал мне деньги и на радости жизни, например, в театры, на апельсины и другие лакомства. Сам же он занялся по моему делу, а я обязан был раз пять в день подписывать ненавистное мне "к сему прошению". Один раз повез меня к судьям, у коих было мое дело, без надобности, а так, для блезиру, напоказ. Каждый из судей заговаривал со мною меланхолично, и при мне говорили, что я жалкий молодой человек, без образования. Не знаю, что они разумели; но я был очень хорошо образован: платье все по последней моде, волосы на голове завиты, взъерошены, распудрены... Какого же образования? Больше я к ним не пожелал ездить, и Иван Афанасьевич не находил в том надобности.
Получивши отличное, щегольское образование и не имевши чем заняться, я не хотел попусту сидеть дома. Притом же возгорелась во мне прежняя мыслишка, чтобы женить себя. Где удобнее это сделать, как не в Петербурге? Женского пола тьма тьмущая, и каждая - красавица, и каждая имеет все необходимое показаться в свете, потому что вечно увидишь их кучи на улицах, или гуляющих, или по делам своим идущих. Выбирай только любую. Но я располагал иначе. Выбрать на улице из встречающихся - это никуда не годится, и мне ли, пану Халявскому, так жениться? Хотя беспристрастно сказать, страстишка велика была, как бы ни жениться, да жениться; но я помнил все, чем обязан был роду своему. Я хотел, чтобы моя жена имела тон в обществе, то есть голос звонкий, заглушающий всех так, чтобы из-за нее никто не говорил; имела бы столько рассудка, чтобы могла говорить беспрестанно, хоть целый день (по сему масштабу - говаривал домине Галушкинский - можно измерять количество разума в человеке: глупый человек не может-де много говорить); имела бы вкус во всем, как в варенье, так и в солении, и знала бы тонкость в обращении с кормленою птицею; была бы тщательно воспитана, и потому была бы величественна как в объеме, так и в округлостях корпорации. Худых, не только жен, но и вообще людей худых не люблю, по неоспоримому - все же домине Галушкинским изобретенному силлогизму, что худо, то и нехорошо.
Положивши на мере, какой комплекции мне нужна жена, я полагал: пусть лучше в меня несколько из них влюбится, и тогда из десятка можно будет избрать для меня симметрическую. На таков конец, разодевшись самым щегольским штилем, я ходил из улицы в улицу... Скажу без лести, многие на меня посматривали, и тут я должен был проходить несколько раз мимо тех же окон, но предмет страсти моей скрывался, а на ее место выходил слуга, и, без всякой политики, говорил, чтобы я перестал глазеть на окна, а шел бы своею дорогою, иначе... ну, чего скрывать петербургскую грубость?.. иначе, - говорит, - вас прогонят палкою. Подумаешь - и это Петербург? У нас в Хороле не так!
Бывал и в таких улицах, где не только на меня смотрели, - кланялись, приглашали к себе. Но... каких только людей в Петербурге нет. Во всех частях хитрый город!
Я все ходил, но к женитьбе не подвинулся нимало; а Иван Афанасьевич покончил все свои дела и выиграл мою тяжбу. Присуждено было принадлежащую мне часть возвратить всю сполна, как движимого, так и недвижимого, и уплатить за все годы следующую мне часть дохода. А что, Петрусь? Что, взял? Я теперь, как выражаются у нас, целою губою пан. Роду знатного: предок мой, при каком-то польском короле бывши истопником, мышь, беспокоившую наияснейшего пана круля, ударил халявою, т.е. голенищем, и убил ее до смерти, за что тут же пожалован шляхетством, наименован вас-паном Халявским, и в гербовник внесен его герб, представляющий разбитую мышь и сверх нее халяву - голенище - орудие, погубившее ее по неустрашимости моего предка. Итак, прямая, чистая, благородная кровь обращалась в жилах моих; сам собою я был очень недурен, даже хорош; обороты мои и все ухватки щегольские; кланялся значительно, ходил важно и все-таки хорошо. Что небольшого чина, это ничего: хоть мал чин, но заслуженный. А достаток? тьфу ты, канальство! достаток такой, что на, да поди! Сколько душ, земли, домашней богатели!.. Будь я гунстват, что если бы не выехал так скоро из Петербурга, то верно такую бы сударку подхватил, что из-под ручки посмотреть.
Но надобно было оставить Петербург. А что я в нем видел и каким его заметил? опишу свое мнение.
Санкт-Петербург город большой, обширный, пространный, многолюдный. Пышный, огромный, великолепный, красивый - все правда; но хитрости в нем на каждом шагу; так там люди заучены. Будто и знакомится, будто и дружится с вами, а это с тем, чтоб от вас воспользоваться. Я сам делал так. Пока отыскал своего Горба-Маявецкого и был без денег, то нарочно старался отыскивать побольше приятелей, чтобы они меня звали с собою обедать и в театры водили. Обед, совсем не обед, а лишь бы деньги содрать. На театрах нет натуры, а все выманки денег: черти не черти, а наряженные люди; будто королева, а смотри - она жена актерщика. Все актерщицы вовсе не красавицы, а так, подправлены. В театр приглашают, прося сделать честь своим посещением, а денежки берут. На них глядя, и многие хозяева домов просят знакомых пожаловать откушать; вот и накормил, да потом как завинтит их в карточки, и обед с лихвою завертится. Прекрасный пол точно прекрасен, даже бывает и очень красен от неумеренности в придаче себе красоты или краски. Вовсе не любовного сложения, на мужеской пол никогда не глядят с любезностью: это я на себе испытал. Таких балагуров, как меня в книжечке описал, не мало: будто для потехи других сбывают свои книжечки - пустое! они за них деньги приобретают; иначе, что бы ему за охота ночь и день мучить себя выдумываньем да писаньем. И все так, все так, до последнего. Так вот этот Санкт-Петербург! Правда, таков был при мне, а я в нем был давно; может, теперь и переменился, как и все на свете изменяется.
Но каков бы он ни был, а я в нем находился - что формально и доказал Лаврентию Степановичу, нашему таки соседу. Он было вздумал отвергать, что я-де не был в столице, а это, дескать, я, наслышавшись от других про Неву, про театры, про слона и другие драгоценности, выдаю за виденное самим. Как же я припустил на него! И начал ему доказывать, - и все петербургским штилем, каким у нас не могут говорить, - что я именно видел, что за деньги, а что и без денег: мосты, домы, крепости, корабли и все и все. Так он и язык прикусил. То-то же!
Надобно сказать правду, как мне трудно было, приехавши из Хорола, переучивать свой язык на петербургский штиль и говорить все высокопарными словами, коими я описывал выше жизнь мою в столице: так тяжело мне было переучиваться на низкий штиль, возвратяся в Хорол. Вот с этой точки Петербург неизъяснимо хорош. Сколько в нем людей, говорящих по часу без умолку, да так отборно да так высоко, что не поймешь предмета, о чем он говорит, и что хочет сказать. Завидно! А как этакая голова да испишет свои мысли на бумагу, да собьет с того книжечку? Ах ты, боже мой! не расстался бы с нею, не выпустил бы из рук. Мастерство необыкновенное! именно чудно. Буквы и слова русские, да прошу толку доискаться? И не говори! глубина премудрости, да и только. Полюбивши этот метод, я позанялся им и довольно-таки успел. Где надобно, при оказии, блеснуть, и я распущу свою философию... слушают голубчики провинциалы, развеся уши, и удивляются моему уму; а мне это и не стоит ничего: напорол дичи петербургским штилем и знай наших!
Пустились мы с Иваном Афанасьевичем в обратный путь; Кузьма сидел со мною и тут-то он мне порассказал, какой ему показался Петербург! Это чудеса. Я умирал со смеху. Он обо всем судил превратно и иначе, нежели я. Когда проезжали через Тулу, я не забыл его подразнить услужливым хозяином; а Кузьма сердился и ругал его всячески.
Без всяких приключений совершили мы путь, потому что Иван Афанасьевич все распоряжал, и благополучно прибыли в свой Хорол. Мой знаменитый родительский берлин безжалостный Горб-Маявецкий променял на веревочные постромки, необходимые в дороге. Лишась покойного экипажа, я всю дорогу трясся в проклятой кибитке и должен был пролежать целую неделю, пока исправилось все растрясшееся существо мое и поджило избитое во многих местах.
Горб-Маявецкий не отпустил меня из своего дома, пока-де не окончу дела и не приму следующего вам имения. Пожалуй. Мне очень недурно было жить у него. Его дочь, прежде бывшая Анисинька, а ныне ставшая Анисья Ивановна, потому что была девушка уже со всеми формами и в полной комплекции, требуемой для невесты. Она мне, после дороги, очень приглянулась, и я старался увиваться около нее на петербургский фасон. Анисья Ивановна, заметно было, от того не прочь: но, как девица, воспитанная в пансионе, так все действовала с маленькою меланхоличностью и ужимками. Например, когда мы оставались вдвоем, и со всею страстью я смотрел ей в глаза, то и она делала мне симметрию и улыбалась так же мне, как и я ей; но я вздохну, а она молчит; я хочу взять ее руку, а она спрячет ее под фартух. Занимаясь с нею долго сиденьем вдвоем и молча, я, ради скуки, предложу ей итти в проходку, она наморщится и скажет: "это неприлично". Странные суждения были у нее: предпочитала битых два часа сидеть со мною и молчать, а на прогулку не решалась. Может быть, она находила первое великим для себя удовольствием? Я же напротив; я не влюблялся в нее и не был к тому расположен, а так, действовал по натуре и искал нравственности. Но что значит судьба, и кто может итти против предела ее? Вот увидите, что тут выйдет.
Горб-Маявецкий, возвращаясь от своих по судам занятий домой, всегда, бывало, подшутит надо мною и скажет: "А наш молодец все около барышни?" то жена его и промолвит: "Это что-то не даром. Уж нет ли чего?" Я же, чтоб показать вежливость и что бывал на свете, шаркну по-петербургски и отпущу словцо прямо, просто, по-дружески: "Помилуйте, это просто без причины, пур пасе летан". Они на такое петербургское приветствие, не поняв его, и замолкнут.
Хорошо. В один день Иван Афанасьевич, возвратись из судов, начал мне объяснять довольно аллегорически, что и здесь все дела мои кончены и ведено мне принять от брата имение. "Так видите ли, - заключил он, - какою вы мне благодарностью обязаны? Я, один я, все вам это обработал". - Тут я начал со всею искренностью и довольно меланхолически благодарить его и показывать ему свою готовность отблагодарить ему, чего он пожелает.
- Мне, персонально, ничего не нужно, - перервал он, - но я отец; мне дорого счастье моей дочери. Она, я вижу, страдает; я боюсь... и должен вам открыть... - Тут он нюхал табак и не находил, что сказать.
Я очень ясно понял, в чем дело, и полагая, что не его, а дочь должен отдарить за труды, им понесенные, рассудил подарить Анисье Ивановне золотой перстень, который маменька, очень любя, носила во всю жизнь до самой кончины, и на нем был искусно изображен поющий петух. Полагая, что такой подарок будет приличен, сказал, право, без всякого дурного намерения: "мое главное желание устроить ее счастье (разумея перстнем), и если мое счастье такое..."
- Право? - воскликнул Горб-Маявецкий: - так обними же меня, любезнейший зять! - и с сим словом обнял меня крепко, производя даже икоту, и, не допуская меня ничего сказать, закричал относительно: "Анисинька! иди, обними своего жениха".
Судьба, видно, так устроила, что их Анисинька стояла в это время за дверью, потому что при первом слове нежного родителя она уже и тут и скок! - прямо мне на шею и обвила своими руками, и вскрикнула: "твоя навеки!.."
Никому бы не поверил, если бы не испытывал сам, что значит сила любви и сила судьбы. Я говорил, что не был влюблен в эту Анисиньку и скажу без меланхолии, прямо: есть ли она, нет ли - для меня было все равно, и если и допускал ей куры, так чтобы не быть для нее скучным. Причем, как в деле прошлом, фундаментально сознаюсь, что когда обнял меня Иван Афанасьевич и назвал зятем, я хотел объяснить ему все дело, и что я, вместо своего сердца, подношу перстень с петухом, и сказал бы, точно сказал бы; но тут кстати слова стихотворца:
"Знать судьбины так желали!"
И я не сказал ни полслова. А тут Анисинька как прищемила меня своим сердцем к своему сердцу, сделалось столкновение наших сердец, а тут, конечно, явился и незванный раздаватель любовного пламени, сам Купидон или Амур, и поразил своею пламенною стрелою мое сердце, которое так и запылало!.. Не думано, не гадано, я очутился страстно влюбленным в Анисиньку и - будь я бестия! - если не от одного только ее прикосновения!.. Вся кровь моя взволновалась, в глазах зарябило, ничего ясно не вижу, а кого-то цалую, и не пойму, кто и меня цалует... Для меня эта была восхитительная минута...
И слова ее, в существе своем, так, флегматические, но как произнесены были ею со всею силою любви, то отозвались во всех пружинах души моей до того, что и я невольно провозглашал: "твой навеки! как я счастлив!.."
- Нет, я счастлива, что вы избрали меня в подруги своей жизни, - так сказала она, приклонясь к моему плечу... О! она была многому обучена, как окажется после; знала всю иностранную мифологию, оттого и отвечала с такою остротою.
Чтоб показать себя, что я недаром жил в большом свете, я начал шаркать и хотел было отпустить какое-нибудь петербургское банмо, которых у меня запасено было порядочное количество... но тут открылась новая, трогательная картина...
Когда мы упражнялись в открытии родившейся в нас любви и сообщали друг другу сладостные первоначальные объятия, тут явились родители моей Ани-синьки, отныне ставшие уже и моими; начали нас благословлять и называть сладкими именами: "сын... дочь... дети... любите друг друга, будьте счастливы!.." Я не мог утерпеть и пролил несколько радостных, скорбных слез! От сильного чувства я отошел в сторону и предался размышлениям. "Кто бы поверил, чтобы я так был счастлив? Насилу нашлась же девушка, которая полюбила меня до того, что без принуждения выходит за меня. Да еще какая девушка?" Тут я начал смотреть на нее глазами страстного любовника и нашел в ней все совсем противное от первых моих на нее воззрений. Все то, что было в ней нехорошо, и даже не нравилось мне, совершенно исчезло и, на то место, все явилось прелестно. На что ни погляди, как ни осматривай, все восхитительно! Вот какова сила судьбы и сила любви! Кто Трофим Миронович Халявский и кто Анисья Ивановна Горб-Маявецкая? Восток и Запад. Где был я и где она? На Севере и Юге. А теперь судьба, все это судьба свела и соединила воедино. Судьба, судьба! Кто против тебя!