Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тайна гибели Есенина

ModernLib.Net / История / Кузнецов Виктор / Тайна гибели Есенина - Чтение (стр. 17)
Автор: Кузнецов Виктор
Жанр: История

 

 


Ведь вся суть как раз в этой шляпе. Есенин в деревне должен поклониться именно шляпой – недаром же он в «Исповеди хулигана» так настойчиво говорит о лакированных башмаках и своем лучшем галстуке. Так и теперь в залитом солнцем номере «Новой Европы» он показывал «американские штуки», радуясь им, как дикарь радуется бусам, презирая их как легко покорившегося врага

Потом с четвертого этажа, по широкой лестнице, поднимались мы на крышу отеля, в сад-ресторан – позавтракать, разговаривая об изданных его книжках за последнее время. И тут все по тому же он свел разговор на построчную плату: «Сейчас в России кому хорошо платят? „Русский современник“ только мне и Ахматовой по 3 рубля дает. Еще Маяковскому хорошо платят. Поэтов много, – а хороших нет?» И опять в этом наивном хвастовстве и хитрой улыбке не было самодовольства, – нет, просто ему было забавно говорить об этом, звучало все это приблизительно так: «Вот, мол, смотри, какие дураки нашлись, за стихи какие деньги платят!»

В ресторане, за столиком, разговорились о его любимых поэтах. «Я все так же Кольцова, Некрасова и Блока люблю. У них и у Пушкина только учусь. Про Маяковского что скажешь. Писать он умеет – это верно, а разве это стихи, поэзия? Не люблю я его. У него никакого порядку нет. Вещи на вещи лезут. От стихов порядок в жизни быть должен, а у Маяковского все как после землетрясения, да и углы у всех вещей такие острые, что глазам больно».

Потом стал читать свое очень остроумное стихотворение про Кавказ, написанное на днях в Тифлисе, – тут и Маяковскому за «Моссельпром» досталось. Сейчас этого стихотворения у меня нет, но оно было напечатано здесь, в газете, тогда же. Там начинается с того, что, мол, все поэты отдавали дань Кавказу. Есть цитата: «Не пой, красавица, при мне».

Подали белое и холодное «Цинандали». Чокнулись «на встречу». Есенин стал уговаривать закусить с ним. Я мяса тогда не ел и потому «богобоязненно» отказался, не говоря, конечно, причины. Тут он мне впервые с глазу на глаз читал свои стихи:

Отговорила роща золотая

Березовым, веселым языком,

И журавли, печально пролетая,

Уж не жалеют больше ни о ком.

<……………………………………>

Это стихотворение мне так врезалось в память, может быть, оттого, что тогда меня неожиданно поразила его простота, иногда даже доходящая до примитивного романса. Я сразу понял, какой большой путь уже пройден, понял, что не случайно так изменилась интонация Сергея. Какая разница! То как барс он прыгал на эстраде арбатского литературного особняка, энергически жестикулируя и выкрикивая «Пугачева», из которого больше выглядывал имажинист Есенин, чем Пугачев, просивший:

…Расскажи мне нежно.

Как живет здесь мудрый наш мужик?

Так же ль он в полях своих прилежно

Цедит молоко соломенное ржи?

Так же ль здесь, сломав зари застенок,

Гонится овес на водопой рысцой,

И на грядках, от капусты пенных,

Челноки ныряют огурцов?

Теперь:

Не обгорят рябиновые кисти

От желтизны не пропадет трава.

Как дерево роняет тихо листья,

Так я роняю грустные слова.

И если время, ветром разметая,

Сгребет их все в один ненужный ком…

Скажите так… что роща золотая

Отговорила милым языком.

Потом читал отрывки из «Песни о великом походе», которую тогда только написал. Читал нараспев, как частушки:

Эх, яблочко, куды котишься…

Я высказал опасение, что вещь может получиться монотонной и утомительной, если вся поэма будет выдержана в таком стихе. «Ясам этого боялся, а теперь вижу, что хорошо будет».

Напротив, на качающемся кольце, сидел зеленый попугай. Он сильно забавлял Сергея своей болтовней. Было еще занятнее смотреть на их разговоры. Есенин хотел попугаю втолковать что-то, уже не помню что, – попугай не понимал. Помню только ласковые глаза: «Чудная птица, а только скворцы лучше».

Потом мы пошли в редакцию «Бакинского рабочего». Здесь его обступили со всех сторон. Я ушел, условившись зайти на другой день, чтобы идти гулять. Сергей стал диктовать машинистке свои стихи.

На другой день мы встретились в редакции. Есенин был уже там, когда я вошел. Какой-то рабкор ругал его за то, что он не признает Демьяна Бедного. Сергей отплевывался. Гулять нам не удалось, потому что ребята потянули его в духан. Кажется, тогда же произошел при мне занятный разговор о гонораре за стихи в «Бакинском рабочем».

Есенин долго доказывал, что стихи его очень хорошие, что никто так теперь не пишет, а Пушкин умер давно. «Если Маяковскому за „Моссельпром“ монету гонят, – ужели мне по рублю не дадите».»

Редакция сдавалась. А выходило в общей сложности немало. В каждом номере печаталось по два-три больших стихотворения Они потом вошли в сборник «Русь советская», изданный в Баку.

Получив деньги, Есенин часто шел на почту – отправлял матери. Много он раздавал беспризорным, с которыми часто пил и среди которых у него было немало друзей.

Раз уже совершенно пьяный встретился он мне на улице. Взял за руку и стал доказывать, что его никто не понимает. Стал говорить, что он самый первый в России большевик. Много говорил… Таких уличных встреч в Баку у меня с ним бывало много и днем и ночью. Я был один из немногих, кто не пил с ним вместе и регулярно. Бывали случаи каждый день, но я уклонялся, хоти знал, что теряю многое – нигде он так хорошо не читал, как в духане. Было слишком тяжело на все это смотреть…

Раз мы условились зайти к нему компанией, чтобы ехать кататься на парусной лодке. Долго ждали, пока он освободится – ему вообще здорово надоедали все мы. Наконец, бесконечные телефонные разговоры были окончены, телеграммы в деревню составлены и отправлены на телеграф. (Есенин почти никогда не писал писем домой, но посылал с деньгами сопроводительную телеграмму.) Казалось, все было готово, но, на нашу беду, на лестнице встретился хозяин гостиницы, и начались бесконечные препирательства с ним по поводу счетов. Сергей убеждал его, что он большой поэт, которому «все надо даром давать, лишь бы он только согласился взять».«Я тебе, милый человек, откровенно говорю, я не интеллигент какой, чтобы скромности строить. Один я. Ты подумай, какие цены. Да что я, буржуй, что ли, не нэпман я. Один я такой, а ты, сволочь, шкуру дерешь! Да я в Москву буду жаловаться!» Дальше шли новые возмущения, упоминания, что и у буржуев в Европе все дешевле и т. д.

Наконец хозяин пугался этого чудака, махал руками и делал уступку.

Мы спустились в вестибюль, когда Есенин вспомнил, что мы собирались катать его на лодке. «Нет, я не поеду! Я воды боюсь. Цыганка мне сказала, чтобы луны и воды боялся, я страшной смертью умру».

Я уверял его, что морс сегодня спокойное, – все было напрасно.

Я попросил у него посмотреть ладонь левой руки. Меня поразила глубокая и небывалая линия Солнца – прямая и чистая, перерезанная Сатурновой линией у кисти. (Линия Солнца аполлонийская – искусство и слава, Сатурна – рок и судьба.)

Обо всех случаях и встречах не расскажешь. Не все сейчас и в голову приходит.

Последний раз мы увиделись в Москве летом 1925 года. Это было ночью – за стихами и вином у Софьи Андреевны Толстой (потом его жены). Я приехал к 11 часам. Было уже много выпито, но на смену пустым бутылкам из-под стола доставались все новые. Под столом стояла целая корзина.

Были еще Бабель, Всев. Иванов (все дремал на диване, очкастый и добродушный, накануне кутил); Наседкин[77] наседал на шпроты и деловито крякал. Приблудный[78] в спортивном костюме, оголив могутную грудь, напевал что-то на диване. «Вот – гляди, – сказал Есенин, – замечательная стерва и талантливый поэт… верь мне, я все насквозь и вперед знаю».

Заговорили о моих стихах. Сергей говорил, что я «(хороший парень), только стихи у меня слишком головные». Потом он стал говорить о том, что я «очень умный», «умнее всех» – ему иногда бывает «страшно со мной говорить». Я, возражая ему, не соглашался насчет головных стихов, оценки по части ума но он настаивал на своем и начинал сердиться – он не любил, когда ему противоречили.

Потом, часов с двенадцати, Сергей стал вспоминать о детстве, вызывая остроумнейшие насмешки Бабеля. Вообще он подтрунивал над ним всю ночь, и такого насмешника, как Бабель, я никогда не видывал. Бабель рассказывал, как Сергей в один день продает десяти издательствам одну и ту же книгу стихов, составленную из трех <нрзб> до этого, как редакторы и издатели скрывают друг от друга о своей покупке, и все прогорают через месяц на одной и той же книге.

Потом не давали ему покоя рассказами из его же детства. Знали все чуть ли не наизусть, потому что, выпив, Сергей рассказывал всегда одно и то же: о неладах с отцом либо о своей любви к деду и матери, о сестрах, драках и иногда о первой любви.

Под утро Сергею взгрустнулось. Он подсел к Соне и стал ей рассказывать, что вот они скоро поедут в Тифлис, что там тепло и очень хорошо. Бабель трещал еврейскими анекдотами, Всев. Иванов храпел.

Уже светало. Есенин посреди комнаты с бутылкой в руке напевал, подплясывая:

Есть одна хорошая песня у соловушки,

Песня панихидная по моей головушке.

<……………………………………………>

От этой разгульной и страшной песни, от веселого мотива и тоскливого взгляда становилось жутко (я редко употребляю это слово).

На прощанье Сергей подарил мне «Березовый ситец» с надписью: «Дорогому Вите Мануйлову с верой и любовью Сергей Есенин» – кажется так, книжки этой у меня сейчас нет с собой, она осталась в Черкасске.

Мы простились с ним как-то странно. Сам не зная, что я делаю, я поцеловал его в шею, чуть пониже уха. Я никогда его так не любил, как в эту минуту. Это редко бывает со мной, но мне хотелось плакать. Может быть, потому, что больше нам не было суждено увидеться.

Сегодня в редакции «Бакинского рабочего» видел чуть ли не единственный список неопубликованной поэмы «Черный человек». Мне дали ее прочесть, но не списать, – как жаль, что у меня такая дырявая голова, – я не запомнил ни одной строфы. Ведь совершеннее, исключительнее и страшнее я никогда ничего не читал. Начинается:

«Друг мой, друг мой,

Я очень болен».

И дальше к нему приходит по ночам «Черный человек, Черный, черный!», садится на кровать и, как монах по покойнику, читает над ним какую-то «проклятую книгу». Это бессонница. Такой бессонницы не снилось ни одному шарлатану и авантюристу. А «черный человек» читает жизнь какого-то рязанского мальчика, ставшего большим поэтом. И приходит к нему женщина лет сорока с лишним и говорит «Милый» и еще «гадкий». «Я не хочу слушать тебя, Черный человек». А снега за окном дьявольски белые. Черный человек читает дальше…

<1926 г., январь>

<p>Нина ГАРИНА</p> <p>«НЕУЖЕЛИ ЭТО ВСЕ ПРАВДА?»<a type = "note" l:href = "#FbAutId_79">[79]</a></p>

<…> В двадцать пятом году Устинов появился в Ленинграде, но на более продолжительный срок, о чем он мне сразу же и заявил. Пришлось устраивать его где-либо, помимо нашей квартиры, хотя и очень обширной, так как мужу моему становилось все хуже и хуже. И я устроила его в одной из ленинградских гостиниц, что также было весьма трудно, ввиду полного отсутствия в тот момент каких-либо свободных жилых помещений.

Вслед за ним появился вскоре и Есенин, которого я также устроила в той же гостинице[80], благодаря знакомству с одним из ее сотрудников – большому любителю литературы и искусства.

О приезде Есенина Устинов сообщил мне с несказанной радостью, и дня через два-три они вместе пришли к нам. Пришли оба сильно выпившие, но Устинов, как всегда, корректный и культурный, Есенин, наоборот, развязный и даже наглый…[81]

Устинов успокаивал расходившегося «Сереженьку», но ничего не выходило, и все, что взбрело в тот момент в одурманенную голову поэта, он нам и преподносил, ни с кем и ни с чем не считаясь.

Все это было настоящим и пошлым бахвальством. В конце концов я не вытерпела и после его выкрика: «Я бог!», «Я всё. Вы все ничтожества!» – я сильно и неожиданно для себя самой схватила Есенина за руку… и… выкинула его за дверь, закрыв се за собой.

Устинов как-то съежился и просящим голосом начал уговаривать меня «пустить Сереженьку обратно». Я не соглашалась, мотивируя свой отказ тем, что ему, Сереженьке, надо прийти в себя. И действительно, неожиданное положение, в котором Есенин очутился, сразу привело его в себя и протрезвило. И он вошел к нам обратно тихим и спокойным, – как ни в чем не бывало.

В этот вечер после ужина Есенин много читал нам. Читал прекрасно, вдохновенно, незабываемо.

Дни шли… Устинов появлялся у нас ежедневно[82]. Есенин же пропал бесследно, и я умышленно о нем не спрашивала Устинова. Обижен ли был Есенин на меня, замотался ли он окончательно, – не знаю, но последнее предположить можно было свободно, так как за этот короткий промежуток времени он успел уже устроить несколько скандалов и дебошей. И один из них на вечере у Ходотова[83]. Скандал, как говорится, на весь город. Кто-то что-то не так ему сказал, а между тем не так и посмотрел. Он запустил бутылкой. В ответ полетела вторая… Одни из присутствовавших стали на сторону Есенина, другие – на сторону его противника.

И опять «произошел бой» при непосредственном и благосклонном участии и инициативе Есенина. Этот громкий скандал у Ходотова заставил, по-видимому, московского гостя «скрыться» на время от публики и искать «тихое семейство». Вспомнил он и о нас. И приходил вновь и вновь с Устиновым. И оба выпившие, но, к сожалению, не вновь…

Мы сидели в столовой и пили чай. В этот вечер мы были не одни, и у нас в гостях был один из врачей-хирургов, очень обрадовавшийся встрече и знакомству с Есениным и неоднократно, при моем содействии, уговаривавший Есенина в этот вечер прочесть что-либо.

Есенин «ломался». И вновь и вновь – с самовлюбленным выкриком, неизменным бахвальством и пьяным пренебрежением, которое он и кидал нам, присутствующим, – кажется, и на сей раз всех «богов». Но и у меня «вновь» начала чесаться рука. Есенин, по-видимому, вспомнил старое. Успокоился и прочел два или три из своих стихотворений. Прочел так же прекрасно, так же вдохновенно, как бы перевоплощаясь в далекое ему, уже и безвозвратное прошлое.

Врач слушал восторженно и внимательно, но все упорнее и упорнее не сводя глаз с Есенина И когда чтение окончилось, он вдруг, совершенно неожиданно, обратился к Есенину с вопросом: «Не болит ли у Есенина нос?»

Есенин замялся и ответил… отрицательно. Попросив разрешения пройти ко мне в спальню, врач попросил туда же и меня, и Есенина, и, поставив Есенина вплотную перед собой, он быстро обеими руками вправил Есенину поврежденную, по-видимому, переносицу. Есенин «смирился» и стоял сильно смущенным.

Ни я, сидевшая рядом с Есениным, и никто из остальных присутствовавших не заметили совершенно не уловимого простым глазом дефекта на лице Есенина, кроме глаза хирурга.

На все мои вопросы – как и когда «это» произошло – Есенин неохотно начал рассказывать мне о «падении его с лошади» во время верховой езды. Где и когда «катался верхом» Есенин, в каком «помещении», – так и осталось покрытым мраком неизвестности. Но… как «катался» Есенин – было ясно… Об этом «падении» не знал ничего даже и Устинов, давший мне в этом слово.

Прощаясь, уходивший врач дал Есенину карточку с указанием места нахождения клиники, времени приема и тому подобное, искренне советуя Есенину обязательно на другой день зайти к нему на прием. Есенин так же искренне поблагодарил. И через неделю, если не более, на мой вопрос – был ли Есенин в клинике, я услышала отрицательный ответ хирурга.

Телефона в номере гостиницы у Устинова не было. Телефон был лишь внизу, в швейцарской, куда Устинов и сходил обыкновенно говорить.

…Около часа ночи в моей комнате раздался телефонный звонок. Все, кроме меня, уже спали. Я подошла и услышала совершенно незнакомый мне голос, спрашивавший меня. И на мой утвердительный ответ последовала фраза: «С вами сейчас будут говорить». А затем и голос Устинова, приветствовавший меня в этот день вторично и сообщивший мне, что они с Сереженькой собираются к нам[84] и что Сережа стоит тут же, рядом. В ответ я начала доказывать Устинову, что очень поздно, что мы уже все спим; чувствуя по голосу Устинова, что он выпивши, я высказала ему и это.

Он начал меня разуверять. Тогда я выставила второй, более веский мотив, болезнь моего мужа и необходимость для него полнейшего спокойствия.

Устинов принялся доказывать мне, правда, в весьма осторожной форме, что < «квартира громадная и что они не будут ни мешать ему, ни шуметь, так как оба трезвые». И закончил фразой: «Подожди… С тобой хочет говорить Сережа…»

Когда заговорил Сережа, – сразу стало ясно и несомненно, что они оба уже совершенно «готовы», в особенности Есенин >[85].

И я в категорической форме, чтобы не узреть их опять в таком виде и в такой поздний час – да что самое главное – при наличии в квартире больного, отказалась и очень дружески, дабы их не обидеть, закончила: «Сереженька, завтра приезжайте, – хоть в шесть утра. Я буду очень и очень рада, но сегодня не надо…»

В ответ я услышала отчетливую и «убедительную» фразу: «То есть как это – „не надо“, раз мы этого хотим». И вот это «мы», да еще повторяемое Есениным «я», вновь взорвало меня, и я резко и коротко оборвала разговор: «Ты опять пьян… раньше… протрезвись». Даже моему бесконечному терпению и то пришел конец.

* * *

< Часов около пяти утра я проснулась от телефонного звонка[86]. Недоумевая и посмотрев быстро на близлежавшие часы, я схватила трубку, совершенно еще сонная, и услышала опять совершенно незнакомый голос, опять спросивший: «Это Нина Михайловна?»[87] – «Да.. Кто говорит?!» И в ответ услышала коротко, но ясно: «Есенин приказал вам долго жить!..»[88]

Я фразы этой сразу не осознала, но в мгновенье ока проснулась. Сначала меня форменно всю затрясло. Но затем, моментально придя в себя, я крикнула: «Кто это говорит?! Алло!.. Hello!» >

Ответа не было… Полная тишина… <Я была «разъединена». >

Какое-то странное, я бы сказала, 'жуткое' чувство – чувство непреодолимого, непонятного страха подкрадывалось ко мне и овладевало мною.

И вдруг взамен так же неожиданно и быстро я была во власти другого уже чувства – чувства страшнейшего возмущения, вернее, негодования, выраставшего постепенно в неприязнь, так как я ничуть уже не сомневалась, что Устинов и Есенин, оставшись вдвоем после разговора со мною, допились «до чертиков» и, решив «отомстить» мне за мой отказ встретиться с ними накануне, решили разыграть меня, специально подговорив кого-то сообщить мне эту «веселенькую» историю.

Успокоенная этими своими доводами и предположениями, но все еще полная негодования, я решила действовать и впервые за долголетнюю верную дружбу нашу высказать наконец Устинову несколько теплых слов правды и этим разговором убедиться окончательно в их несомненном разыгрывании меня.

<И, успокоившись окончательно своими предположениями, но полная негодования, я соединилась с гостиницей и, вызывая Устинова к телефону, решила в категорической форме… высказать ему несколько «теплых» слов правды. К телефону подошел тот же человек… И я его на сей раз уже узнала определенно по голосу…[89]>

«Попросите, пожалуйста, Устинова», – сухо сказала я. «Он подойти не может», – так же сухо услышала я в ответ.

«Тогда попросите Есенина», – с непонятной, вновь появившейся тревогой попросила я.

«Он также подойти не может».

< Сердце вдруг начало леденеть… А вдруг правда?! Резко и жутко закрались вопросы: «Почему это они оба подойти не могут?! В чем дело?! Что случилось?! Стремительно начала я бросать вопросы в телефонную трубку. В комнату, как бомба, ворвался холодный ответ: «Есенин скончался…Он лишил себя жизни…[90] Да вы же не пустили его сами вчера к себе».

Трубка выпала.

Я все поняла.

* * *

Какой страшнейший упрек кинул мне кто-то!.. Кто?! И по какому праву?! Какой все ужас… Неужели это все правда?! Вот мысли, которые резали, перегоняя друг друга, мой мозг.

И я опять соединилась, но уже как в гипнозе, с гостиницей. Опять говорила… Узнала, что комнату Есенина уже опечатали…[91] Никого не пускают… И т. д. и т. д.

Семи утра, вероятно, не было еще, как я мчалась уже на извозчике в гостиницу[92] – совершенно раздетая, в халате, в накинутой сверху шубе и в не застегнутых ботах.

На улице было еще тихо и пусто кругом. Мысли сковали разум. Неужели – правда?! Не может этого быть… И в то же время вырывался другой вопрос: «А как иначе могла кончиться жизнь человека, зашедшего в настоящий тупик?»

* * *

В комнате Устинова был форменный разгром. У стола Устинов – черно-лилового цвета. Сгорбленный, осунувшийся. Горе… Невыразимое горе было на его лице.

Я вбежала в комнату и крикнула: «Ну что?! Сделали свое дело?! Довели, мерзавцы!»

Кроме Устинова, в комнате уже были Садофьев, Никитин[93] … Стоя в шубе и ботах посреди номера, увидя растерянные, подавленные лица, я кинула «Случилось то, что должно было случиться; все это ваша работа, теперь поздно!»

И вдруг глухой, сдавленный голос Устинова оборвал мои разбросанные слова: «А ты сама, вчера..»

На это детское самоуспокоение Устинова пришлось в тот хрупкий момент смолчать. Уж слишком велико и неожиданно было общее горе.

Постепенно я узнала тут же от заливавшегося слезами Устинова все подробности этой ночи. По словам Устинова, они после разговора со мной больше ничего не пили. Есенин очень нервничал… И вскоре ушел к себе в комнату. Устинов к нему заглядывал раза два; звал обратно, – посидеть с ним. Есенин не пошел. И в третий раз, когда Устинов пошел опять, заглянул к Сереженьке своему – его уже не было в живых…[94] [95]

Часто впоследствии Устинов, думая вслух и вспоминая Есенина, с большой душевной болью говорил мне: «Какую гнусную смерть он, мерзавец, выбрал». >

* * *

…В передней раздался звонок, и передо мной стояла первая жена Устинова, с которой он давно уже разошелся, – приехавшая, как видно, сейчас только из Москвы. Она не успела сказать мне ни слова, как я с сильной тревогой бросила ей нелепый и рискованный вопрос:

«Что-нибудь с Жоржем случилось?»

«Да», – последовал ее короткий ответ.

«Он лишил себя жизни!» – вдруг вырвалась жуткая, дикая моя фраза.

«Да..»

Все кончилось и с Устиновым.

И сильный когда-то Устинов, – так же, как и опустошенный Есенин, – «такую же гнусную смерть и он, мерзавец, выбрал». Оставив лишь на столе записку…

<p>Лазарь БЕРМАН</p> <p><i>ПО СЛЕДАМ ЕСЕНИНА</i><a type = "note" l:href = "#FbAutId_96">[96]</a></p>

Мой рассказ о первых встречах с Есениным (точнее, – с ранним Есениным), опубликованный в №4 «Звезды» (?), в записи Конопацкой, кончается прекращением издания журнала «Голос жизни», где начались эти встречи. После них Есенин исчез из поля моего зрения, – словно Петроград оказался для него исчерпанным. Но вскоре отыскался след Сережин: всего два – но все-таки два письма получил я от него со штампом Константиново, а затем имя его стало появляться в московских изданиях. Видимо, в Москве его паруса наконец «надулись, ветра полны».

В пору исторических переломов и в литературе происходят бурные события; переживала их и поэзия – с наступлением двадцатых годов. Черты ее обострились, напряжение возросло, литературные споры ожесточились. Одни, уже установившиеся поэты, призывали «слушать революцию», другие отгораживались от жизни, уходя в камерную поэзию, и держались установившихся литературных традиций. Третьи опрокидывали эти традиции, становились глашатаями «победившего класса». Поэты сходились в разнообразные, часто эфемерные группы. Так, в одном из выпущенных в 21-м году сборников стихов обнаруживалось 15 разных поэтических направлений. Споры шли в аудиториях Политехнического музея, Дома печати и других публичных местах; выступали поэты и в своеобразных кабачках, в которых оркестру приходилось делить с ними эстрадное время.

В этой словесной войне находили свое отражение и глубокие революционные изменения и вторжение в литературную среду новых имен. «Безъязыкая» до сих пор улица обретала свой голос.

Такова была обстановка, когда «ранний» Есенин второй раз появился в Москве.

Писание стихов – почти закономерность для юношеского возраста, и каждый при этом уверен в своей будущности как поэта. Между тем даже лучшие знатоки литературы, вчитываясь в строки начинающих, не могут достоверно предсказать, утвердится ли данный автор в литературе или нет. Тут много званых, но мало избранных. А полная энергии молодость хочет помочь скрытым во мгле судьбам…

Одним из средств, к которым она прибегала, было провозглашение каких-нибудь литературных принципов, которые будто бы воплощались в их творениях. Они возвещались в громких манифестах, непременно от лица какой-либо группы. При этом каждая группа выбирала себе броское название, а внутри ее обычно выделялся свой лидер. Он мог обладать наибольшим, по сравнению с остальными, литературным талантом, но необязательно: напористость тоже могла пригодиться. В результате сколько-нибудь продвигались все.

Не отказывались они добиваться успеха и чисто внешним путем – стилевыми крайностями, необыкновенным исполнением стихов, даже покроем или цветом одежды, желтой блузой, деревянной ложкой в петлице, даже гримом. Хочется договорить и то, – а это полностью относится и к Есенину, – что все эти ухищрения для лидера, если он действительно был талантлив, оказывались никчемными: он и без того достиг бы успеха. Но это становилось ясно только задним числом.

В начале 20-х годов довелось мне проехать по командировке из Петрограда в Москву. Я проходил однажды на уровне здания телеграфа вверх по Тверской… Москва не была тогда так многолюдна, как нынче. Дома, образующие эту улицу, не были еще так широко раздвинуты, как теперь, и тротуары были узковаты, почему поток пешеходов по ней казался особенно густым. Вглядевшись сегодняшним глазом в уличную толпу, вы бы удивились внешнему виду людей. До благосостояния было еще далеко: на мужчинах преобладали кепки, одежда была поношена, обувь истоптана. Эпоха не благоприятствовала и женщинам: одежда на них часто была старательно перелицована, текстильная промышленность, по-видимому, не могла предложить им хороших материалов, не располагала она и хорошими красителями.

Вдруг в случайно поредевшем потоке возникла резко отличающаяся от других фигура

Подпрыгивающей походкой шел какой-то молодой человек. Было видно, что он в отличном расположении духа. Блестело черными шелковыми лацканами его легкое пальто, обувь была явно модельная и на совесть начищенная, на голове цилиндр, в руке тросточка с изящным набалдашником. Откуда взялся такой?

Я вгляделся в него, и мне показалось, что я его когда-то встречал. Так и есть, но где же облекавшее его тогда выцветшее и несколько длинноватое осеннее пальто и мятый картуз на голове?

Это не с ним ли бродили мы по улицам Петрограда, ничего вокруг не замечая в беседе? Это не тот ли появившийся у нас в редакции паренек из-под Рязани – Сережа Есенин? А теперь он уже установившийся поэт.

Вот, оказывается, какое превращение произошло с ним в Москве! Вот каким он стал, возглавив шумную группу поэтов, окрестивших себя французского происхождения названием «имажинисты». Слово это происходит от французского image, означающего по-русски «образ». Оправдано ли такое название, как признак какой-нибудь отдельной группы поэтов, отличающий их от других групп, если образность есть специфический признак любой поэзии. Но удобное для манифеста иноязычное слово придавало само по себе какое-то своеобразие есенинско-мариенгофской группе поэтов. На деле различие между поэзией Есенина и Мариенгофа оставалось таким же большим, как различие между рязанским маковым закатом и режущим глаз электрическим освещением столичных литературных кабачков.

Так, оставляя невидимый след, прошел мимо меня мой, уж давний, собеседник и конфидент. Догонять его я не стал…

В декабре 1925 года я узнал, что Есенин в Ленинграде. Большой путь прошел он после наших с ним встреч. Он мог бы сказать: «…десять лет ушло с тех пор – и много переменилось в жизни для меня».

Он завоевал за этот срок наши сердца. Известность его пересекла границы страны, изведал и он вершины и пропасти. Высокое вдохновение и тягостная бредь – все было им испытано. Захотелось мне встретиться с ним.

От редакции «Ленинских искр», в которой я работал, было недалеко до «Англетера», где, как я узнал, он остановился. Приближаясь к дверям его номера, я услышал из комнаты приглушенный говор и какое-то движение. Не приходилось особенно удивляться – о чем я не подумал, – что я едва ли застану его одного. Постучав и не получив ответа, я отворил дверь и вошел в комнату. Мне вспоминается она как несколько скошенный в плане параллелограмм, окно слева, справа тахта. Вдоль окна тянется длинный стол, в беспорядке уставленный разными закусками, графинчиками и бутылками. В комнате множество народа, совершенно для меня чуждого. Большинство расхаживало по комнате, тут и там образуя отдельные группы и переговариваясь.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24