— Ну, как моя темка? — Не думали? — Если хотите, могу ещё пару подбросить, мне бы писателем родиться, я день бы и ночь писал… Но, честно признаться, меня огорчает: Селезнёв сказал мне, что комбинат вам кажется чудовищем, уродством и тому подобное. Нет, вы неправы. Может, и я не дорос, отстаю, а может, извините, это ваш снобизм? -… Ну, что вы, помилуйте, это красиво! Это особая красота, не существующая в природе. Да даже и в той же природе: есть, например, вулкан, это красиво или нет? -
«О чем я ещё там говорил? — — думал Павел. — О домнах-чудовищах, об авралах, которые пора кончать… про члена бюро… так, о чём ещё? -»
— Эстетические понятия меняются, — сказал он. — Эстетика дымящих труб, покрытых сажей конструкций, — это, по-моему, недоразумение. Представить землю, сплошь застроенную этим, но тогда стал бы Дантов ад? -
— А вот мы, — сказал парторг, — мы в двадцатые годы изображали на картинках будущее: заводы, фабрики, лес труб! Мы видели в этом символ коммунизма.
— Пожалуй, то был символ ближайших лет, а вскоре выяснилось, что дымы портят воздух, реки, леса, что с ними надо бороться. Думаю, при коммунизме не будет вообще дымящих труб: уже сейчас это — вопиющее безобразие.
— Да? — — задумчиво сказал Иващенко. — Значит, вашему поколению это уже не нравится? -…
— Да… да… Возможно, вам виднее. Простой вопрос, мне бы в голову не пришло думать над ним, но послушайте, что теперь я думаю: значит, это хорошо? — Было время, дымящая труба нужна была, как хлеб. Теперь ваше поколение думает уже не о том, где взять хлеб, а о том, чтоб он выглядел хорошо! Значит, в общем-то ничего, а? -
— Ничего! — сказал Павел, смеясь.
Когда наконец Иващенко отпустил его, по лестнице сбегали спешащие по домам служащие. Павел дернул дверь библиотеки, но она не поддалась. Он стал стучать.
Потом, с горя, попытался посмотреть в замочную дыру и убедился, что ключ в ней изнутри не торчит. Он поехал домой, ощущая, как раскалывается голова.
Глава 12
Ночью ему было жарко, казалось, что наступило лето, пришли душные, безветренные ночи, а в гостинице всё топят и топят, так что нечем уже дышать.
Утром он долго, упорно воевал с собой, пытаясь открыть глаза, а они не открывались, и он проваливался в безразличие, то наказывал себе не забыть то-то и то-то возразить Димке Образцову, в то же время зная, что того нет, он умер и ничего ему не возразишь.
Наконец, он проснулся и понял, что заболел, только этого и не хватало. За окном же было не лето, а самая настоящая пурга.
Стекла сантиметров на тридцать выше подоконника были засыпаны снегом, он непрерывно ударялся в них с сухим, песчаным шорохом, и ничего в них не было видно, никаких равнин, только сплошной несущийся поток снега.
С трудом заставляя себя двигаться, Павел привалился к телефону и принялся звонить в Косолучье. Раньше других ответил, к превеликой радости, Селезнёв Славка.
— Дело сдвинулось! — закричал тот издалека, как с того света. — Начали утром загрузку, сделали семь подач из ста — и всё к чёрту опять поломалось, неизвестно, когда возобновится. Так что можешь отдыхать. Ты что делаешь? -
— Кажется, простыл я из-за той форточки. Заболел.
— Ну-у!… Ты выпей чего-нибудь.
— Выпью, ладно.
Он лёг в постель, накрылся по самые глаза, уставился в голый потолок, и ему опять стало всё безразлично.
Серый, тусклый свет из окна, серый потолок, серые обрывки мыслей в голове, сплошная серость и пустота.
Семь ли подач, сто ли — не всё равно? — Ему стала окончательно и бесповоротно неинтересной эта домна, вся вообще поездка, тем более, смешно подумать, какой-то пошлый очерк. Он лежал и вообще не мог понять, зачем сюда заехал, какой во всем этом смысл, ему хотелось одного: как бы всё это кончилось.
«Берёшься писать о людях, — думал он с насмешкой, — поучать их, видите ли, а что понимаешь сам? — Ах, как ловко, ах, как лихо распределил всем должности: Белоцерковский — блестящий учёный; Селезнёв — скромный служащий, обременённый семьей; Иванов — рабочий, домино и „на троих“; Рябинин — преподаватель вуза; и Женя — мать троих воспитанных детей… Пре-вос-ход-но! Нокаут».
Его противно затошнило от сознания своей бесполезности.
— Маятник, — сказал он себе, чувствуя, как кровать под ним качается волнами, тошнотворно, мучительно, так, что пришлось напрячь голос, чтоб пересилить эту возмутительную качку, и он повторил упрямо: — Маятник, маятник!
Дальним уголком сознания, по опыту, он знал, что все это пройдёт, только нужно выждать, терпеливо пережить. Пройдёт, потом даже не вспомнишь. Тем более болезнь. Маятник туда — маятник сюда, на том построены все наши состояния.
Это он вычитал. Толковая была, учёная статья. В нас жизнь пульсирует нервно: подъёмы, спады… Так и нужно. Без спадов нет подъёмов. Подъём — используй, радуйся, твори, живи. При спаде в панику не ударяйся, спокойно жди и чем-то занимайся неважным, «подчищай тылы», и маятник качнётся.
«Особенно не рекомендуется, — Павлу прибредилось, что он пишет инструкцию, не то ироническую, не то всерьёз, а ручка так и бегает по бумаге, и буквы так славно вяжутся, вяжутся одна за другой, словно готовые, выдавливаются с пастой. — Особенно не рекомендуется принимать серьёзные решения при спаде, уходить с работы, разводиться, бросать дело… Пройдут день-два, и с изумлением видишь: какой ты был чудак…»
Он многое хотел ещё написать: о счастье, что-то очень важное, а то забудется, но он устал. Откинулся, прислушиваясь к треску снега, попытался вообразить солнечные тропические острова, песчаные полосы берега с пальмами и бегущие с синего океана белые валы… Но воображение упрямо-кошмарно выдавало чёрные конструкции в саже, циклопические песочно-розовые гробницы, где он блуждал в поисках выхода на берег, а выхода все не было, и вот кто-то ему говорит несусветную чушь (но откуда бы это он взял!): что, мол, уже вся земля, и берега, и сами океаны застроены, впритык. Павел не поверил.
Постучали в дверь, он проснулся. Он подумал, что это ему приснилось, и продолжал лежать, не отвечая. Тогда дверь сама раскрылась, и вошла Женя — в своем потрёпанном пальто, меховой шапке, занесённая снегом, он дотаивал у неё на плечах и на шапке.
— Не может быть, — сказал он. — Бред какой-то.
— Вот я тебе сейчас задам бред, — сказала Женя весело. — Отчитывайся, что с тобой? -
— Не знаю. Простыл, башка трещит,
— Температура? — Мерил? -
— Чем? — Ты как явилась? -
— Сейчас я отогреюсь, всё объясню. Славка сказал. Я подумала, что тебе одному в гостинице не очень светит.
— Ты на работе? -
— Закрыла, смылась, ничего, сойдёт.
— Ну и ну… Постой, я встану.
— Сперва, ты извини, дай лоб, — сказала Женя деловито.
Она наклонилась, прижала губы к его лбу, словно целуя, задержалась на секунду.
— Я определяю лучше, чем термометр. Тридцать восемь. В груди болит? -
— Нет, это просто грипп, ты заразишься, чудачка.
— Сам ты такой. Что ел? — Что хочешь? -
— Кофе.
— С молоком? -
— Нет, чёрного. Много дней хочу кофе, но это такая проблема, а из посуды у меня — чайник.
— Так, лежи тут. Можешь тихо ругаться. Я быстро вернусь.
Она решительно закуталась, хлопнула дверью и исчезла. Он подумал: «Может, приснилось? -» Но посмотрел — на стуле её сумка стоит, влажная, оттаивает. Значит, вернётся.
Она действительно вернулась довольно скоро, неся битком набитую сетку. Стала выгружать из неё: городские булочки, бутылки с молоком, пачку кофе, масло, колбасу, кучу аптечных лекарств. Когда только успела? -
— На, читай инструкцию, — подала она продолговатую коробку, — как оно включается? -
А сама уже принялась мыть и наливать чайник. В коробке был новенький электрокипятильник, этакая блестящая трубка, свернутая спиралью.
— Втыкается в розетку, такое включение, — сказал
Павел, поражаясь, как проблема просто решилась, а он не мог додуматься, ведь кофе мог варить хоть вёдрами.
Через несколько минут он уже пил его, горячий, обжигающий, глотал с наслаждением, так, что дрожь пронизывала, чувствуя, как охватывает его горячее блаженство, и радость жизни, и уверенность в том, что всё хорошо и будет хорошо! «А маятник-то пошёл в другую сторону!» — подумал он. Каких пустяков иногда достаточно, чтоб всё сразу переменилось, — например, небольшая малость чьего-то внимания…
— Бог ли тебя послал или пост содействия стройке, — сказал он, — но спасибо, без дураков. Обидно, что там началась загрузка, а я… так можно и задувку пропустить.
— И пропускай себе: здоровье важнее.
— Ну, на задувку я хоть на четвереньках полезу, но…
— Боже мой, — тихо сказала Женя. — Я этого, наверно, никогда всё-таки не пойму.
— Чего? -
— Как из-за какой-то задувки, загрузки… убиваться.
Она подошла к окну, прижалась лбом к стеклу, и на стекле остались, вокруг запотев, два следа: побольше от лба, поменьше от носа.
— Надо же из-за чего-нибудь убиваться, — сказал Павел, ломая булку.
— Но, прости меня, из-за этого… Железо, машины, цифры, хитроумные игрушки. Убиваются, не спят, болеют, умирать готовы, погоди, из-за чего? — Что это за век сумасшедший и что будет? -
— Век науки и техники.
— Не верю, что от этого счастья прибавится. Не знаю. Пишут фантастику, заглядывают в будущее. Ну вот, сплошная техника, всё человеку гордому подчинено, повелевает, нажимает кнопки, автоматы выполняют его малейшие желания, прихоти. Но разве к подлинному счастью это имеет какое-нибудь отношение? — Ну, радость, приятно, интересно, но это ещё ребёнок может быть счастлив оттого, что ему купили наконец педальную машину — о ней он так мечтал! И люди, как дети, воображают: вот здорово, будут у нас педальные машины разные, какое счастье!
— Счастье не счастье, а всё же интересно!
— Ах, во все века люди жили, страдали, любили, размножались, уставали, радовались и умирали, и ничего-то; в сущности, не изменилось, только у нас стало больше игрушек. Всяких электрических лампочек, автомобилей, счётных машин, проникновении в тайны материи, но это просто разница в количестве игрушек. Это как мальчишка: только что научился что-то сколачивать, привинчивать, паять, обрадовался, с головой нырнул и строит разные моторчики, модели, они для него заслонили весь мир. Ну, пусть игрушки, все любят игрушки, я люблю игрушки, но ты мне объясни, почему нужно на четвереньках ползти на запуск очередной игрушки? -
— Мальчишка вырастет в Эдисона, — сказал Павел. — А Эдисон — творец. Счастливый. Так я понимаю. Ты говоришь «игрушки», да игрушки ли? — Техницизм стал частью сути жизни. Машина неотъемлема от человека. Вообрази на миг, что каким-то чудом вдруг исчезло абсолютно всё, что человеком сделано, от пуговиц до заводов, абсолютно всё — и люди оказались голыми на дикой земле. Миллиарды. Можешь такое вообразить? — Половина сейчас же погибнет, как канарейки, выпущенные из клетки. Значит, техника не игрушка. Идёт гигантский качественный скачок, с которым изменяется и психология, и мораль, и воспитание, и даже любовь, если хочешь. Мы неотъемлемы теперь от техники.
— Что неотъемлемы — да, так. Но мне совсем не ясно, станет ли от этого на свете хоть на каплю больше добра.
— Станет. В этом даже сомнения быть не может. Один пример. Прогресс техники вызвал рождение целого нового класса людей. Я имею в виду рабочий класс. Этот класс оказался среди человечества качественно новым, передовым, выдвинул идеи справедливого, коммунистического переустройства мира — и взялся за эту работу. Мы живём в разгаре её. Мы готовимся отметить пятидесятилетие Октябрьской революции — пятидесятилетие новой эры. Новой эры! Ещё раз говорю: новой эры в жизни человечества! И ты при этом не видишь связи между прогрессом науки и техники и добром? — Говоришь о каких-то «игрушках»! Извини меня, ведь это как-то… по-детски прямо. Кстати, ты не одинока в своём страхе перед техникой. Ты не читала о своих единомышленниках, о муже и жене из ФРГ? -
— Нет.
— Их было двое, супруги, они послали всю эту цивилизацию к чертям, совсем, решили жить, как некогда неандертальцы. В глухом лесу соорудили хижину, ловили рыбу, собирали ягоды, грибы, и пятеро детей у них родилось. В конце концов им запретили жить в лесу и силой поселили на околице деревни. Запретили! Пара эта никому не мешала. Каждый по-своему сходит с ума. Ну, пусть бы себе жили неандертальцами, если хотят. Но век техницизма не терпит, если его отрицают. Власти предъявили смехотворное обвинение: нельзя в лесу разводить костры… Ещё один парень поселился на необитаемом острове, где-то у Австралии. Тоже порвать с цивилизацией, назад к природе, жил, как Робинзон. Приехал катер, и его арестовали. Мотивировка: проживание на австралийской территории без визы.
— Ты что-нибудь говорил Славке обо мне? — — вдруг спросила Женя.
— Нет, не помню, а что? -
— Сегодня он сказал мне: «Старуха, не теряйся, Пашка был когда-то влюблён в тебя. Он один — требуется лишь минимум понимания и близкая душа».
— Я с ним не говорил. Он подслушивал под дверью библиотеки.
— Почему такие люди считают, что все на свете их касается? — Что они могут и должны всюду вмешиваться, толкать, советовать, поправлять, пресекать!… Добровольные благодетели не спрашивают, нуждается ли мир в их благодеяниях.
— Ты сегодня, между прочим, тоже занимаешься благодеянием, — улыбаясь, сказал Павел.
— Если не нравится, сейчас же ухожу.
— Нет, нравится.
— Откуда он взял, что ты тряпка? — Говорит: из него лепи, что хочешь. Почему он так может говорить? -
— Возможно, потому, что я показался ему не таким воинствующим, как он.
— Ты воинствующий. Если хочешь бежать на четвереньках к домне.
— Да, воинствующий. Только не так лобово, трескуче и настырно, что ли. Не так поспешно.
— Объясни.
— Смотрю сперва, подолгу думаю, хочу проникнуть о смысл того, что вижу, и не спешу с первого раза бурно принимать, бурно отвергать. Любое явление сложно. Увидеть — и тут же клеймить или, наоборот, поднимать на знамя — это надо в голове иметь одни догмы, то есть 6ыть личностью остановившейся. Я сейчас говорю не о Славке. У нас с ним разные профессии и разные задачи.
Женя встала, свернула сетку, сунула в сумку.
— Пока меня там, может, не хватились, поеду. А ты засни.
— Ладно. Если удастся. Лезут в голову всякие металлические конструкции…
— Засыпай с тряпкой.
— Как? -
— Я представляю себе чёрную школьную доску, себя перед нею с тряпкой в руках. Как только что-нибудь на доске появится — быстро стираю. Раз десять сотру — и засну. Только надо, чтоб доска была большая, чёрная, пустая.
— Хорошо, попробую.
— Завтра снова приеду.
«Измерь мне температуру», — захотелось сказать Павлу, но он не сказал, только про себя засмеялся мальчишеской хитрости.
— Ты что там хмыкаешь про себя? — — спросила она, насторожившись. — Надо мной смеёшься? -
— Нет. Помнишь, как мы с Фёдором дрались из-за тебя? — Теперь у него такая семья, шум, визг, шестеро детей.
— Фёдор — хороший человек. Он лучше нас всех. Потому что он добрый. Спи.
Она ушла, а Павел долго ещё лежал, глядя на метель за окном, думал, думал. Потом взялся за опыт с тряпкой.
Он вообразил себе класс, тот класс, в котором когда-то они учились все вместе, первый этаж, за окнами крыши сараев и голубятня. Себя он поставил у доски, а класс сделал пустой, совсем пустой, чтоб было тихо и никто не отвлекал. Будто бы он остался после уроков. Доска показалась ему мала, он расширил её во всю стену, от окна до дверей. Взяв в руки мокрую тряпку, он стал смотреть на доску и приготовился.
Несколько секунд на доске ничего не было. Потом стала рисоваться полированная гранитная глыба с буквами золотом, его имя, отчество, фамилия… «Э, нет, — подумал он. — Долой». И быстро стёр.
Немедленно стала рисоваться домна, но не подлинная, а та, которую он сам нарисовал на картинке, и рядом прямоугольник — тридцатиэтажный дом. Он быстро стёр их, сначала дом, потом домну.
Тогда появился помост, освещённый яркой лампой, Фёдор Иванов с сосульками волос на потном лбу, шевелящий губами: «Эх, ребятки мои, да я же вам…» Поспешно, панически Павел стёр и это.
Медленно возникла Женя, только одно лицо её, глядящее из темноты. Она смотрела вопрошающе, с вниманием, невесело. Ему было жаль стирать её, он долго смотрел на неё задумчиво, с добрым чувством.
— Дрыхнешь, гад? — Валяешься? — Раз-бой-ник! — Павел так и вскинулся от этого крика и несколько секунд не мог понять, что это не Женя вернулась, а Славка явился.
— Ну, чего-чего-чего? — — кричал тот. — Не стыдно? -
— Стыдно.
— Эх, ты, прин-цес-са на го-ро-ши-не! От свежего воздуха заболел! На, жри!
Славка вывалил на одеяло пакет апельсинов, порылся в карманах, ещё три достал, добавил.
— Из-за тебя специально на базу мотался. Старик, дорогой мой, что с тобой? — — спрашивал Славка с каким-то жалобным, почти собачьим сочувствием в глазах. — Врача привести, говори живо? — Я могу быстро, у меня внизу машина стоит, я тут в горкоме по делам, но могу куда угодно смотать, всё приведу в движение!
— Брось, пустяки, — заверил Павел, — я уж не рад, что по телефону тебе сказал.
— Да как ты смел! Тебя лечить надо!
— Наглотался тройчатки — пройдёт.
— У тебя хоть есть? -
— Есть.
— Так… И пища, вижу, есть, ну, ничего, и это не помешает…
Он продолжал рыться в карманах, за пазухой, вытащил что-то съедобное, в бумаге, пропитавшейся маслом, горсть конфет «Ромашка», консервы «Сельдь в горчичном соусе» и, что уж совсем убило Павла, свой великолепный перочинный нож с ножничками и вилкой.
— Знаю я эту гостиницу, — ворчал Славка, — у них не то что вилку, снегу среди зимы не выпросишь.
— Да ты сам-то с чем останешься? -
— У меня дома охотничий нож! Так. Можно в два счёта в больницу, полежишь, сестрички там молодые, я могу устроить в полчаса, у меня там все врачи знакомые…
— Кончай. Мне на задувку домны надо попасть.
Славка присел на кровать, всё так же глядя на Павла любовно и преданно.
— Не беспокойся, на твою удачу, там всё так и стоит!
— И загрузка не возобновилась? -
— Нет.
— М-да…
— Старик, всё прекрасно! Могло быть хуже. Чехов говорил: если у вас в кармане загораются спички, благодарите бога, что там не пороховой погреб! Надо именно так смотреть на всё. Благодари бога, что у тебя не чахотка, не рак, не сифилис! Грипп — какая красота! Советую: придерживайся моего правила.
— Оттого ты такой оптимист? -
— А что же, надо же как-то спасаться.
— Там в машине тебя кто-то ждёт? -
— Нет… Послушай, а что, по мне видно? -
— Да.
— Ага, ждёт.
— Кто? -
— Ну, та, ну… член бюро. Как раз бюро сегодня, вот…
— Ну, что ж ты сюда не привёл? — Я б посмотрел.
— Знаешь, я побоялся. Ты же гад. Ты всё понимаешь, у тебя мозг — кибернетическая машина. Потом скажешь мне, что она дура или ещё что-нибудь, а я расстроюсь, потому что не поверить тебе не смогу.
— Я не буду говорить, обещаю.
— Паша, для меня это серьёзно… Такие большие, хорошие иллюзии…
— Ты ценишь иллюзии? -
— Привет, а как же, — неожиданно печально сказал Славка. — А как же, скажи пожалуйста, жить на свете без иллюзий? -
— Беги, пожалуй, ведь она замёрзнет.
— Не замёрзнет, она здоровая, спортом занимается. Посидит. Я очень рад тебя видеть, что ты не при смерти.
— Сейчас я вообще встану.
— Не смей, дурак.
— Сам ты дурак.
— Не смей, сказал, эта зараза сейчас ходит, такие осложнения, ты потом будешь всю жизнь жалеть, прошу тебя! — Славка замахал руками и схватил Павла, словно тот уже в самом деле вставал и его следовало держать силой. — Ты хоть ради меня! Тебе осложнение на голову перекинется, а я буду всю жизнь мучиться, что писателя загубил, положил, на свою беду, под форточкой тебя, мимозу. Пожалуйста, ну, не болей, ну, ладно? -
— Ладно, — сказал Павел, протягивая руку. — Спасибо, и беги.
Славка с чувством пожал ему руку, надолго задержав её.
— А то, что мы ругались, — это в порядке вещей ведь! — сказал он.
— Конечно.
— Я всегда охотно признаю, если в чём-то дурак. Но ты мне это докажи, докажи! Тогда я честно признаю. У меня сильный комплекс неполноценности, но иногда я могу наступать ему на горло, если только честно, по правилам… Мы ведь ещё поговорим? -
— Давай.
— Сейчас иду. Только скажи: а что ты думаешь про нашего парторга? -
— О боги! — воскликнул Павел, раскинув руки.
— Ладно, чёрт с тобой, не мучаю. Я завтра снова вырвусь и заеду, что надо — телефон. Пока!
— Привет членам бюро! — крикнул Павел.
Глава 13
Под потолком сияли десятки ослепительных солнц. Со стен были направлены лучи прожекторов прямо на печь. И горели костры, казавшиеся оранжево-кровавыми, наполнив воздух запахом пожара.
Костры горели в канавах, по которым пойдет металл, горели с самого утра: следовало хорошо прожечь канавы. Там распоряжался Николай Зотов, ходил, помешивал, а то стоял, опершись на длинную кочергу-пику, похожий на пастуха.
Плакат на домне возвещал: «Дадим металл 31 января!»
Печь иногда издавала звук. Раздался глухой, словно подземный удар, — это наверху опрокидывался скип, обрушивая очередную порцию величиной с товарный вагон. Нагружалось в домну нечто называемое «агломерат». Прежде когда-то в домны насыпались руда, уголь и известняк. Всему этому вместе название — «шихта». Теперь шихта подготавливается на аглофабрике: мелкая руда, известняк и колошниковая пыль спекаются в куски. Это и есть агломерат.
У подножия печи стояла тихая паника: что-то подвинчивали, звякая ключами, простукивали трубы, бегали озабоченные газовщики. Под крышей литейного двора, глухо ворча, медленно-величественно катался туда-сюда колоссальный мостовой кран, словно разминался. И в висящей над пустотой кабинке его виднелась прозаическая женская головка в платке. Прежде кран скромно прятался в самом дальнем темном конце, под потолком, а тут, гляди, разъездился…
И от всей деловитой суеты, от костров и ослепительных прожекторов стало необычно, как-то по-цирковому празднично, словно готовилась большая огненная феерия какая-нибудь.
Павел видел, как люди волнуются, возбуждены. И он поймал себя на том, что волнуется, как все, что сердце жадно и гулко ударяет в предчувствии невероятного, неповседневного чуда.
Да, в конце концов не чудо ли — зажечь такую махину, такой впервые в мире огонь? — Никто на целом земном шаре именно такого не разжигал, опыта нет, как сказано…
И все волнуются, каждый буквально до муки хочет, чтоб всё вышло хорошо, чтоб удался этот самый пуск, чтоб печь хорошо разожглась, ожила, заработала, дала металл. Чтоб такое было, значит, чудо.
Прибывали разные люди: инженеры, начальники из других цехов, рабочие — поглядеть, собирались группами, уважительно поглядывали на печь.
Фёдор Иванов увидел Павла, подошёл, возбуждённый, красный и потный, он тут уже суетился с рассвета. Был он всё в той же затасканной тужурке и немыслимой шапке с неизменными прилипшими ко лбу сосульками волос. Снял шапку, старательно выколотил о колено, тучу пыли и сора выбил — и где только набрался? -
— Ну, всё. Комиссия заседает, пишет акт о приёмке. Сейчас либо дадут приказ задувать, либо… О! Слышишь? — Это последняя подача. Полон самоварчик доверху…
Он старался не показывать, но всё же видно было, как он весь напрягся, как в нём всё мобилизовано до предела. Рассеянно спросил:
— Да! Ты тогда домой хорошо доехал? -
— Хорошо. Всю ночь потом думал о твоих астронавтах.
— Ага, да, да…
Фёдор, кажется, даже не понял, о чём Павел говорит: он был весь в себе. Что-то решал. Потом вдруг посмотрел на Павла изумлёнными, по-детски раскрывшимися глазами, стукнул Павла в грудь, так что тот пошатнулся.
— А помнишь ли ты, собачий сын, а помнишь ли, как ты мне все рёбра за Женьку пересчитал? -!
— Ну!
— Ну, битва была, скажи? — На всю жизнь память!
— А я в твоём великодушии не нуждаюсь: рёбра-то пересчитал в общем-то ты мне…
— Не говори, ты и сам тогда здоров был, бычок, как свалил меня!
— Так подножкой же.
— А девочка ни тебе, ни мне не досталась… За что кровь проливали? — А? -
— Да.
Глаза Фёдора метнулись на домну, окинул этак её сверху донизу оценивающе, хлопнул шапкой по колену, нахлобучил её на голову покрепче.
— А, задуем, чёрт её дери! — сказал он бесшабашно.
У железных дверей образовалось какое-то торжественное движение: поплыли шляпы, белые воротнички, зашныряли два или три деловитых корреспондента.
Никого из важных этих лиц Павел не знал, кроме парторга Иващенко: тот шёл, придерживая под локоть сухонького, очень элегантного, маленького старика с торчащим из кармашка уголком ослепительно белого платочка, словно он не на задувку домны, а на торжественный банкет явился, и, жестикулируя тонкой ручкой с массивным золотым кольцом, старичок увлечённо говорил:
— Решительно советую, сногсшибательный пансион! Здание — модернящее, последнее слово архитектуры, и вокруг господня дичь, вершины, скалы, первозданный хаос такой, что вы первое время устаёте и роняете вилки за обедом…
Павел поздоровался с Иващенко.
— А! Ну, вот видите, — сказал тот весело, — а вы спрашивали: когда да когда. Знакомьтесь: писатель из Москвы — главный мировой специалист по домнам, товарищ Векслер, это он создал такую красоту!
Иващенко подмигнул Павлу.
— Не подлизывайтесь, — сказал Векслер. — Вопрос о недоделках всё равно останется… А вы из Москвы? — Так мы земляки.
— Я вас оставлю на минутку, — сказал Иващенко.
Он озабоченно убежал, и Векслер с Павлом, точь-в-точь как на банкете, должны были завести что-то вроде светской беседы.
— Ещё одна попытка написать о домнах нечто художественное? — — спросил Векслер весело.
— Не знаю, — сказал Павел искренне. — Когда я ехал сюда, имелся в виду просто очерк.
— Как жаль и как обидно, что пишется много, но скверно. Не то, не то, а иногда просто безграмотно!… Погодите, давайте отойдём.
Они отошли, сторонясь ребят, тащивших поспешно толстый электрический кабель. Увидя железный сундук, где когда-то отдыхало пальто Павла, щупленький Векслер с удовольствием на него влез, свесил ноги, болтая ими, постукивая каблуками по гулкой стенке, увлечённо заговорил, похлопывая Павла по руке:
— Вы не пишите, как все! Уж если вас угораздило взяться за такую труднейшую тему, так вы уж постарайтесь, прошу вас!… Опишите самое главное: новаторство! Непроторённые пути!
— Вы не перечислите хотя бы главное? -
— С удовольствием. Но только забудьте, что сказал Матвей Кириллыч обо мне, такую, как он выразился, красоту не под силу создать одному человеку, это создавали двенадцать проектных институтов под руководством главного — ЦНИИ чёрной металлургии. Применение новейших машин, конструкций и материалов. Максимальная автоматизация управления технологическими процессами. Повышенное давление увеличит выплавку чугуна на пять-шесть процентов. Абсолютно новая система газоочистки: допустим, один миллиграмм пыли на кубометр, что не достигнуто ещё ни на одном металлургическом заводе. А сооружение! Одно сооружение — сплошное новаторство!
— Да, я слышал: бетонный рекорд…
— Да, да, но это что ещё! Главное то, что домна создана с применением небывалых ещё железобетонных и металлических блоков! Поузловая сборка оборудования! Электрошлаковая сварка! Щитовая проходка подземных коммуникаций! Особенно блоки, крупные блоки, вы непременно напишите об этом. Это главное, главное!
Он говорил, буквально захлёбываясь, блестя глазами, чуть не подпрыгивая на сундуке, стараясь как можно лучше втолковать всё это, объяснить такую важность, грандиозность. Павел поразился, сколько энергии, сколько прямо-таки фанатизма в этом щуплом, безукоризненно одетом старичке.
— Вы упустили, — напомнил он, — что печь эта крупнейшая в мире…
— Пустяки, это как раз меньше всего имеет значения, да и проходит она в лидерах всего-то ничего, сейчас в Н-ске будут сданы две покрупнее, так что не знаю, насколько данный факт имеет даже, так сказать, публицистическую ценность… Конечно, можете упомянуть, но главное — решение сложнейших, подчёркиваю, сложнейших научно-технических задач!
— Можно вам позвонить? — — спросил Павел. — Вы живёте в Москве, я понял? -
— Э, если это можно назвать жизнью! По полгода на объектах, застать меня дома — трудное дело, однако… Минуточку! Однако, кажется, пустили дутьё!
— Идёт! — раздались голоса.
Всё у домны пришло в движение. Пытались прислушаться к трубам, прикладывали руки к соплам фурм: дрожат ли они под напором? — Векслер и Павел присоединились к толпе, хотя, собственно, делать было нечего, и ничего видимого не происходило.
Вдруг из-за домны раздался панический крик:
— Обер! Прорывает дутьё!
Фёдор Иванов так и кинулся туда, проталкиваясь, и за ним побежали многие.
— Не мешайте! Не мешайте! Отойдите! Не заслоняйте свет!
Но толпа сгрудилась так, словно там человека задавило. Слышались стук, звяканье, сдавленные от напряжения выкрики:
— Держи! Подтяни! Хар-рош… Затянули.
Все облегчённо заулыбались.
— Горит! — раздался торжествующий вопль уже с передней стороны домны. — Горит, товарищи! Гори-и-ит!
Тут уж поднялось настоящее столпотворение. Кто успел — прилип к глазкам. Их было мало, всего несколько, и были они укреплены на фурменных приборах как впаянные подзорные трубы с крохотными стёклышками окуляров. Образовались очереди к глазкам, и Векслер скромно стал в хвост очереди, а Павел за ним.
— Темно.
— Не вижу.
— Ага, ага, теплится!…
— Горит, горит!
Вот, оказывается, как зажигаются домны. Не спичкой. Раскаленные потоки воздуха вдуваются через фурмы, до такой степени раскалённые, что поджигают всё, потому говорят: задувка.
Передние выбирались от глазков с сияющими лицами, словно бог весть каких чудес насмотрелись: