Круг царя Соломона
ModernLib.Net / Отечественная проза / Кузьмин Николай Павлович / Круг царя Соломона - Чтение
(стр. 3)
Они были потом убиты на войне. Но среди моих школьных сверстников столько убитых, что я не имею разумных оснований думать, что этих бог особенно покарал, припомнив их греховный поступок.
Счастье
Счастье, какое оно? На пороге нашего дома была прибита подкова, а на притолоке двери наведен копотью крещенской свечи черный крест. Подкова приводила в дом счастье, крест защищал от напастей. Черный таракан, выползший из своей темной щели и торопливо перебегающий по освещенному месту, считался вестником счастья. Счастье таилось повсюду. Его искали в веточках сирени: цветок о пяти лепестках приносил счастье. У детей искали примет счастливой судьбы: много родинок – к счастью, двойная макушка – к счастью, косичка на шее у мальчика – к счастью. Бабушка, качая внучат в зыбке, пела:
Если вырастешь большой,
Будешь в золоте ходить…
Эти маленькие счастливцы рано умирали. Детские гробики в нашем быту появлялись часто. Доброжелательная соседка, любуясь младенцем на руках у матери, восклицала: «Да какой же хороший, да пригожий, да нарядный, чистый андел! Кума, отложи-ка ты ему это платьице на смерть!» В кошельке у отца лежал сдвоенный орех – «чтобы деньги водились». Найденная на дороге подкова порождала сладкие надежды. На что? Да мало ли было таких нечаянных случаев! Моя двоюродная сестра Наташа была счастливая – она часто находила на дороге медные монетки, а один раз нашла затоптанный в пыли платок, а в нем завязанные в узелке рубль бумажкой и семьдесят четыре копейки мелочью. Наш дальний родственник из Кирсанова, Ширяев, получил нежданно-негаданно в наследство парикмахерскую со всем оборудованием. А однажды на моих глазах счастье привалило Еньке Макарову. Мы играли втроем на заросшем кустами пустыре: Енька с братом и я. Енька побежал под бузину и кричит: «Чур одному!» Смотрим – узел, а в нем мануфактура! Енька отнес узел матери, а Макариха говорит: «Только, чур, ребята, молчок, а то греха не оберешься». Я побожился, что не скажу, а Макариха потом из этой материи Еньке с братом рубашки сшила.
В городе нашем часто устраивались лотереи-аллегри, на которых обычно главной приманкой были выигрыши: самовар и корова. Отец не пропускал ни одной лотереи. Он входил в азарт, терял голову, вынимал билет за билетом и, проиграв до копейки все, что было в кармане, с ошалелым и смущенным видом приходил домой и выгружал из карманов выигрыши: карандаши, английские булавки, пуговицы к кальсонам, маленькое круглое зеркальце, губную гармошку, копеечный перстенек. На ярмарке он забывал себя у тира с призами или у балагана, где метали кольца на гвозди, под которыми стояли выигрыши – гармоника, лампа, гипсовая кошка. Я стою рядом, а он торопливо бормочет: «Подожди-ка, я еще разок попробую», кидает и кидает кольца и никак не может оторваться. Над площадью стоит ярмарочный шум и гам, солнце печет нещадно, дудят в дудки их счастливые обладатели, гудят шарманки у каруселей. Меня тянет поскорее попасть в ряды, где бабы сидят у заткнутых тряпицами корчаг и продают сыченую брагу, к прилавкам, где из больших стеклянных кувшинов разливают в стаканы малиново-розовый и ярко-желтый от фуксина лимонад, где торгуют маковками и косхалвой, в сладкой замазке которой можно на полдня завязить зубы и лишиться дара речи. А отец все свое: «Подожди, потерпи малость, сейчас выиграем…» Мальчишками мы мечтали о цветке папоротника, о кладах, зарытых в земле, о корчагах с червонцами. Мне как-то попалась в руки карта нашего уезда, на которой были кружками и квадратиками отмечены археологически интересные пункты – курганы и городища. Этот листок, вырванный из какого-нибудь сборника трудов земских статистиков, казался мне полным заманчивых обещаний, не меньше, чем пиратские документы из «Золотого жука» или «Острова сокровищ». Один кружок указывал совсем не дальнее место – при слиянии Сердобы и Хопра у села Куракина. Там жил мой приятель по школе Федя Щегольков, которому я и доверил тайну документа. Целую зиму мы строили планы раскопок и намечтали невесть чего. Какие сокровища таило в себе древнее городище? Мы едва дождались каникул, и вот наша экспедиция в пути. В Куракине мы вооружились лопатами и отправились на раскопки. Мы нашли место, указанное на карте. Оно выглядело просто и буднично и совсем не походило на таинственный «Остров сокровищ»: поросший мелким ивняком берег, на песке – коровьи и овечьи следы. Мы стали копать наудачу: в одном месте, другом, третьем – ничего! Принялись копать снова и снова, и хоть бы на грошик счастья! Мужик с противоположного берега заметил нашу работу и крикнул: «Ребята, да разве в песке червей копают? Ступайте, вон в назьме за ригой их сколько хошь». Он подумал, что мы копаем червей для рыбной ловли. Мы смутились, бросили лопаты и полезли купаться в Хопер. Вода была уже теплая. Мы долго плавали, плескались, валялись на солнышке в песке и не знали тогда, что это и было счастье.
Фотограф Пенский
В «чистой горнице», где находится большое трюмо, перед которым мама примеряет платья на заказчицах, стоит круглый столик, покрытый ручной вязки гарусной накидкой, и на нем покоится пузатый семейный альбом с фотографиями. С его страниц глядят знакомые дяди в непривычных для них крахмальных манишках и при галстуках и тетки в праздничных платьях, отделанных аграмантом и плисом. У всех напряженные лица и выпученные глаза. Вот брат отца – дядя Паша в папахе, в черкеске с газырями, с кинжалом и шашкой – в форме Осетинского конного дивизиона, в котором он служил на сверхсрочной службе военным писарем. Тетя Наташа, сестра матери, монашенка – в апостольнике, с четками в руках. Тетя Поля с барышней, у которой она служила В няньках. Знакомый приказчик Алексей Агафонович Суров увековечил на снимке и себя, и супругу, и все свои меховые вещи: на нем серая каракулевая шапка и хорьковая шуба с кенгуровым воротником шалью, жена в плюшевой ротонде с воротником под куницу, в руках у нее муфта с хвостиками. Но мне всего интересней фотографии молодых отца с матерью. У отца пробиваются усы, прическа с начесом на лоб, он в вышитой сорочке и сюртуке. Мать в белом подвенечном платье, с кружевной наколкой и восковыми цветами в волосах. На фоне – наше знакомое стеганое одеяло, потому что фотография снята не в ателье, а во дворе, и снимал ее приятель отца – фотограф Пенский.
Всегда и всюду опаздывающий злодей Пенский не попал, как обещал, на свадьбу приятеля, а заявился спустя полгода. Мать была беременна, и беременность была уже заметна. Но ей, портнихе, одевавшей своими руками стольких невест к венцу, так мечталось сфотографироваться в свадебном уборе, что она кое-как натянула на располневший живот свое белое подвенечное платье и предстала в таком виде перед объективом. Пенский и потом не раз приезжал в наш город открывать собственную фотографию, и в моей памяти эти приезды остались в сиянии особого праздничного блеска. С близоруким прищуром добрых своих глаз, борода вразлет на обе стороны, одетый элегантно и небрежно, рассеянный и веселый, появлялся праздничный Пенский в мастерской у отца. В Кирсанове он работал ретушером в фотографии. Про него говорили, что он мог бы стать «настоящим» художником, если бы не его «слабость». Может быть, он действительно был учеником Академии художеств; в ту пору многие даже из окончивших академию, убоявшись превратностей судьбы на шатком и неверном пути художника, избирали более надежную карьеру мастера «фотографической живописи». Пенский привозил всем разные подарки, а детям горы сладостей, игрушки, книжки. Мы его любили и с сестрой разыгрывали для него диалоги «Афоньки нового» и «барина голого» – Афонька новый! – Что, барин голый? – Подай чаю! – Сейчас накачаю. – Чего, чего говоришь? – Сейчас подаю. И так далее.
Пенский умирал со смеху, слушая эти нехитрые представления, и заставлял нас повторять их много раз. Он останавливался в «номерах для приезжающих» вдовы Поповой и каждый день с утра приходил к отцу, садился у катка, покуривал, строил планы. – Заказал, Вася, афиши в типографии Бернштейна в три краски, с раскатом: сверху красный цвет, посередке лиловый, внизу синий. Отлично будет. – Все на шик, все на выхвалку, – говорит отец неодобрительно. – Ну, а как теперь насчет «от лукавого»? Отец выразительно щелкает себя по глотке. – Дал зарок, Вася, а ну ее к дьяволу! Пора за ум взяться. – Ну, смотри держись! А то знаешь, как свинья зарекалась кой-чего есть, да не вытерпела. А ты бы, пока заказов у тебя нет, снял нас на карточку. – Подожди, Вася, дай распаковаться.
Скоро на заборах в городе появились напечатанные тремя красками афиши Пенского. В них доводилось до сведения почтеннейшей публики, что в ближайшее время откроется
Снимки кабинетные, визитные и т. д.
Увеличение портретов с раскраской в натуральные цвета.
Изящные паспарту с художественными виньетками.
Цены умеренные. Негативы хранятся два года. Пенский весь в хлопотах. Он снимает помещение, закупает тес для ателье, торгуется с плотниками. Но хозяйские радости тешат его недолго и скоро надоедают ему. В шляпе набекрень, с запахом дорогих папирос и коньяку заявлялся он вдруг, нагруженный кульками со снедью, бутылками, конфетами, пряниками, орехами. Отец смотрел с осуждением на это мотовство: – Не выйдет из тебя хозяин, Виктор Степанович, – собираешь крохами, а тратишь ворохами. – Брось ворчать, Вася, попразднуем! – Что за праздники? Иваны Бражники? Или алырники-именинники да лодыри с ними? – Ну, ну, возьми папиросочку! – Папиросы Дюбек, от которых сам черт убег? Нет, уж я лучше своего расейского. – И отец закуривал козью ножку. Не встречая у отца сочувствия, Пенский шел в мастерскую к матери, где у большого стола под лампой-«молнией» сидели за работой девушки, и, становясь в позу, декламировал:
Душа моя мрачна. Скорей, певец, скорей —
Вот арфа золотая…
Он высыпал конфеты и орехи из своих кульков на стол: – Вот вам гостинец, а вы мне за это спойте. – Да что спеть-то? – Ну небось сами знаете, мою любимую: «Жену ямщика». Все делают вид, что даже и не замечают гостинцев, рассыпанных на столе, а бойкая насмешница Даша Казанцева говорит без улыбки, не поднимая глаз от работы: «Ой, батюшки светы, эдакая страсть да к ночи! Лучше мы вам споем чего повеселее!» – Нет, нет, не надо веселого! «Жену ямщика», ну пожалуйста! Пенский ложится в углу на кушетку и закрывает глаза в предвкушении сердцещипательной песни. Певицы перемигиваются и начинают вдруг громко и визгливо:
Зачем ты, безумная, губишь
Того, кто увлекся тобой?
Ужели меня ты не любишь?
Не любишь, так бог же с тобой!
Пенский вскакивает, морщась, как от боли: – Не надо, не надо, ради бога! Он укладывается снова, закуривает папироску, заводит глаза, и вот Даша запевает низким грудным голосом:
Жгуч мороз трескучий,
На дворе темно.
Серебристый иней
Запушил окно.
– Вот это хорошо, вот за это спасибо, – бормочет Пенский.
Дремлет подле печки,
Прислонясь к стене,
Мальчуган курчавый
В старом зипуне.
Песня длинная, жалобная; мелодия в ней тоскливая, монотонная, заунывная, как вой зимней вьюги. Стук в сенях – появляется вестник:
Вот мужик плечистый
Сильно дверь рванул,
На пороге с шапки
Иней отряхнул.
……
Минута патетическая, у певиц на глазах слезы. Бородатый Пенский рыдает в три ручья, закрыв лицо рукой и по-детски всхлипывая.
«А мой муж?» – спросила
Ямщика жена,
И белее снега
Сделалась она.
«Да, в Москву приехав,
Там он захворал,
И господь бедняге
По душу послал».
Песня кончена. Пенский пытается закурить намокшую от слез папироску и с досадой бросает ее. Девочки смущены и горды действием своего искусства: от их пения плачет большой бородатый мужчина. После этого Пенский исчезает надолго. Иногда он появляется, шумный и пьяный, со своими кульками и бутылками и пропадает снова, пока не растрясет все свои капиталы по трактирам. А потом, похудевший и полинявший, приходил он к отцу занять денег на обратный билет в Кирсанов. Артистическое ателье художественной фотографии В. С. Пенского так никогда и не было открыто в нашем городе.
Мальчик не в убыток
А то приезжал как-то раз в наш город Павел Иванович Ширяев открывать свою парикмахерскую. С какой бы стати связываться Павлу Ивановичу с этим делом? Сроду он стрижкой и бритьем не занимался, а служил у купца в приказчиках по хлебной ссыпке. Да случилось так, что досталось ему после смерти дяди-парикмахера в наследство все парикмахерское хозяйство и даже с мальчиком-учеником в придачу. Вот и заявился он к нам раздувать дело, на старом-то месте ему бы житья не дали: засмеяли бы охочие до зубоскальства мещане – не за свое, мол, дело берешься. Нанял дом, повесил вывеску: «Парикмахерская П. И. Ширяева. Стрижка, бритье и завивка волос». В зале поставлено трюмо, диван, стулья, фикус, взятый напрокат у соседки, разложены бритвы, ножницы, расчески, флаконы с одеколоном и вежеталем.
Хозяин сидит в зале и ждет посетителей. Входит клиент. Ширяев торжественно подает сигнал: «Мастер, в зало»! – и появляется Эдуард. – Обслужите клиента! Ширяев обращается к мастеру на «вы», чтобы придать ему весу, ибо вид «мастера» не внушал доверия. Эдуард был хорошенький, чистенький, аккуратный мальчик, старавшийся держаться солидно. Белые халаты в парикмахерских у нас в ту пору еще не вошли в употребление. Эдуард на работе был в черной тужурке и в твердом стоячем воротничке из гуттаперчи. Он был мил, но маловат ростом. Клиенты недоверчиво смотрели на мальчика и спрашивали Ширяева: – А может быть, вы сами лучше побреете? – Будьте покойны, останетесь довольны, бритье с гарантией, не понравивши – деньги обратно, – убеждал сиплым голосом Ширяев, прижимая руку к сердцу: сам он ни брить, ни стричь не умел. Эдуард стриг и брил, Павел Иванович развлекал клиента разговором и получал деньги. За занавеской сидела жена Ширяева с двумя ребятами – трехлетним и грудным. Когда уходил клиент, она выползала из-за занавески и отбирала деньги у мужа. Но Павлу Ивановичу удавалось утаить мелочишку и на свою долю. Закончив трудовой день, он появлялся у нас. Усаживался у отцовского катка и хвастался: – Выручка рубль семь гривен – мальчик не в убыток. – Доставал из кошелька двугривенный и сипло командовал: – Афоня, спроворь-ка полдиковинки, да поживее – одна нога здесь, другая там! Афоня с веселой готовностью, с какой русский человек бежит за водкой, спрыгивал с катка, натягивал сапоги, спрашивая на ходу: – Бернова или Крючёнкова? Это были две водочные фирмы – водка Крючёнкова считалась помягче, Бернова – позабористей. Приносили водку, доставали соленые огурцы из погреба. Павел Иванович со смаком выбивал пробку и разливал в рюмки. Отец «по слабости» составлял компанию, однако не упускал случая за выпивкой подразнить Ширяева: – Смотри, Павел Иванович, не жалей харчей своему кормильцу, корми его получше, чтобы ноги не протянул от непосильной работы! – Ну чего там непосильного? Брить да стричь – это не дрова рубить. – Верно, побрил да спи. Знаешь, как купец работника нанимал? Вот он ему выпевает: спать будешь на себя, работать на хозяина, жалованья – тридцать дней на месяц, харчи хорошие, щи жирные, работа легкая. Встанешь пораньше – дров наколол, опять спать ложись, скотине корму задал – опять спи, воды наносил – спи, печи истопил – спи, самовар поставил – спи! Да ты на такой работе обоспишься! Как только Ширяев приходил к нам, я бежал к Эдуарду. Я был пленен им с первого же взгляда. Все мне в нем нравилось: и его иностранное имя, и его модная в то время прическа ежиком, и стоячий воротничок из гуттаперчи, и степенная манера держаться, приличествующая «мастеру». Он отпрашивался у хозяйки, и мы бежали задами на только что замерзшую речку кататься по льду. Металлические коньки были у нас в ту пору в диковинку. Мы катались на деревянных колодочках, в которых провертывали дырки и бечевкой прикручивали к валенкам. Такие коньки то и дело соскакивали, и привязка к ногам занимала больше времени, чем самое катанье. Да и Ширяиха не очень-то давала раскатываться. «Эдуард, – кричала она с крыльца, – принеси воды!» И мы отвязывали коньки, и я шел с моим другом за водой, потом в лавочку, в аптеку за детской присыпкой, потом за хозяином, который засиделся в гостях и не кажет глаз. Павел Иванович вошел во вкус легкой жизни и каждый день хвастался выручкой: «Дело себя оправдывает, мальчик не в убыток». По праздникам Ширяев приходил к нам вечером с супругой и детьми – он еще не успел обзавестись знакомствами в городе, и наша семья была единственной, куда они могли пойти в гости. Я немедленно убегал в парикмахерскую, где заставал Эдуарда за топкой печи. Мы сидели у огня, не зажигая лампы, и друг мой рассказывал мне, как он очутился у Ширяева. Он рано остался без отца и матери, и тетка отдала его в учение к парикмахеру Егору Ивановичу, Егор Иванович, бездетный вдовец, был добрый мужик и хороший мастер, но горький пьяница. Во хмелю он был не шумен, и тетка все ходила и сватала ему кирсановских невест, согласных сделаться парикмахершами. Но Егор Иванович в понедельник опохмелялся, во вторник отсыпался, среду и четверг работал, а в пятницу – день базарный – начинал снова. Жениться ему было недосуг. Он умер от скоротечной чахотки, жестоко простудившись на масленой по пьяному делу. Ширяев получил парикмахерскую в наследство. Эдуард стал теперь главным винтиком в предприятии. Он мечтал накопить денег и уехать обратно в Кирсанов – там у него все-таки родня, а здесь он совсем один. Мне становилось обидно, что он так равнодушно говорит о разлуке со мной, но я понимал, что имею дело с человеком исключительной судьбы, и не роптал.
По базарным дням в парикмахерской появлялся косматый и бородатый уездный люд, и Эдуард едва успевал стричь, а Ширяев – подсчитывать выручку. «Ну как, довольны-с?» – вопрошал хозяин разглядывавшего в зеркало свое помолодевшее лицо степняка-хуторянина. «Похаять-то вроде не за что, да уж больно тщедушен мастерок-то твой!» И удивительное дело: по второму разу никто не приходил. Заведение Ширяева казалось всем в нашем городе каким-то шутовским, несерьезным делом. Городские ремесленники, которые «хозяйствовали» и держали мастеров и подмастерьев, всегда имели понятие в своем ремесле, а чаще всего были первой рукой в собственном заведении. Хозяйство Ширяева казалось обывателям обидной карикатурой. Краснорожий бездельник-хозяин, которого со всем его семейством содержит своим трудом тщедушный мастерок-мальчишка, – в этом порядке было что-то бесстыжее, нахальное! Посетители с каждым месяцем появлялись все реже. Павел Иванович стал прогорать. Первым уехал Эдуард. Случилось это как-то внезапно, и я с ним даже не успел проститься. Поезд отходил вечером, а у нас в школе был как раз в тот день юбилей Пушкина. Хор спел кантату, потом учитель прочитал по бумажке, какой великий поэт был Пушкин и почему мы должны его любить. Актеры из местного драматического кружка представляли сцену в келье из «Бориса Годунова». Податной инспектор играл Пимена, а телеграфист Кузнецов с нашей улицы изображал Гришку Отрепьева. Потом опять пел хор, и читали стихи ребята. Я должен был декламировать «Утопленника» и, волнуясь, ждал своей очереди. В публике сидела мать, с праздничным лицом, очень довольная, и с полным доверием к нашим талантам наслаждалась пением и декламацией. Я вышел и прочитал «Прибежали в избу дети», хорошо, с выражением. Наш учитель Петр Михайлович перед юбилеем целый месяц возился с нами – учил декламировать, где громко, где тихо, где шепотом. Мать сказала, что у меня здорово вышло, когда я слышным всем в зале шепотом сказал:
Штоб ты лопнул…
На другой день я зашел в парикмахерскую. Вывеска была снята. Павел Иванович выносил фикус из зала, зеркало было уже продано. И главное – не было Эдуарда. Больше я его никогда, никогда не видел.
Аллея Марии-Антуанетты
Рассказал однажды Пров Палоныч рассказ про куракинского князя. – Бывал, Вася, в Куракине? – Случалось, Пров Палоныч; прошлым годом на Сойкина шил, с винокуренного завода, ездил к нему. – А дворец княжеский видел? – Как же, видел. – Ну, теперь он – тю-тю, больше не княжеский. Купец купил, Асеев, миллионщик из Нижнего. И землю, и лес, и усадьбу, и дворец. Яко в писании: «Днесь оного село, а заутро другаго, и помале инаго». Все просвистал нонешний-то князек по разным заграницам. А какие из ихней фамилии Куракиных в старое время знаменитые вельможи были, возвышены были саном и почестями, даже с царями в свойстве состояли! Вот хоть бы этот, который у нас дворец-то выстроил, – Александр Борисович Куракин. Ведь он смолоду воспитание свое получил рядом с порфирородной отраслью царского древа – с самим цесаревичем Павлом Петровичем, наследником российского престола, вместе с ним по иностранным государствам путешествовал и был его первейшим другом и наперсником во всех делах и тайных помышлениях. Все в жизни ему улыбалось, но рок пожелал иного! За его дружбу и верность Павлу невзлюбила князя императрица Екатерина Вторая и сослала его из столичной резиденции в нашу саратовскую глушь, в его родовую деревню. Привез он с собой целый обоз всякого добра и челяди несметное число, рассказывали потом – на целых двенадцать верст поезд княжеский растянулся! Что было делать на новоселье этому баловню фортуны, которого жестокая судьба из царских чертогов забросила в наше захолустье, за тысячу верст от столичной роскоши и светских удовольствий? Что было, говорю, ему делать? Томиться ли упованием надежды, гадать на бобах да путаться в лабиринте человеческих догадок… – Как это в лабиринте, Пров Палоныч? – не вытерпел Афоня. Пров Палоныч строго посмотрел на невежу, помолчал и молвил: – Ты что за совопросник века сего? Знаешь пословицу: кто суется с перебивкой, тому кнут с перевивкой! Да, так вот чем ему было тут тешиться, чем разгонять скуку в долгие ночи осенней и зимней порой? Был он в ту пору тридцати лет, холост, сложения крепкого, пригож собой, любезен, тонкого и благоприятного обхождения. Щеголь он был первостатейный – всегда в парче и бархате, с алмазными пуговицами и таба-терками, недаром и прозвище ему было «бриллиантовый князь». Деревня его называлась раньше Борисоглебское, а он ее в Надеждино переименовал, с тонким намеком – «надеюсь, дескать, на перемену своей судьбы: не век Екатерине царствовать!».
Ну, первым долгом за постройку своего дворца принялся. Доказать хотел недругам своим, что и здесь сумеет завести роскоши не хуже столичных. На берегу Сердобы, на высоком месте, воздвигнул бесподобный дворец с колоннами, в восемьдесят комнат, а возле дворца разбил аглицкий сад, прочищенный в осьмидесяти десятинах старого леса. Каждая просека, каждая тропинка имела свое имя, означенное на жестяной доске, прибитой у входа на точеном столбике. Была, например, просека Цесаревича, в честь наследника Павла Петровича, и Нелидовская, в честь фаворитки его Нелидовой. Была аллея Марии-Антуанетты, королевы французской; на той аллее поставлен был ей памятник в виде пирамиды с доской и золотой надписью, самим князем сочиненной. А то были и простые названия: аллея «Приятного наслаждения», «Скорого достижения», «Милой тени», «Веселой мысли», «Спокойствия душевного». К умножению своей тщеславной роскоши повсюду по аллеям поставил хозяин бюсты и статуи, понастроил беседки, называемые храмы Славы, Терпения, Дружбы, Истины, а для пиров и банкетов – павильон, нареченный «Вместилище чувствий вечных». По всем соседям разослал князь особым письменным циркуляром приглашение пожаловать к нему в гости, и чтобы каждый в его доме почитал себя не гостем, а хозяином, жил бы, сколько времени пожелает, приказывал бы сам слугам, что ему нужно, и располагал собой, как каждый привык, не сноравливаясь к провождению времени самого хозяина. Засуетил он этим циркуляром всех наших помещиков вокруг себя, господишки прямо с ума посходили! Всякому лестно около такого вельможи потереться. День и ночь в Надеждине толпище дворян, всем им он при своей особе разные придворные должности назначил. А они из-за этих дутых чинов чуть не в драку: честь великая! Поставил он себя между ними не хуже принца какого! И все придумывал, чем бы ему форснуть, чем еще спесь свою потешить, любил шик, любил фасон, любил выхвалку. Целый флот завел на Хопре для потехи. Сам за адмирала в морском мундире, в руках подзорная труба, на каждой шлюпке по капитану, все матросы в форменной одежде. В поход ходили, из пушек палили: чудил молодой князь от скуки. Но извиним слабости человеков – они всякому свойственны. А по воскресеньям, по праздникам и табельным дням делал князь «большие выходы». Ждут его гости в обширном зале, а он выходит из своих покоев во всех регалиях, во всех лентах и позументах, бриллиантах и диамантах – величавая поступь и наружность заманчивая: прямой вельможа, царедворец! Букашки с себя не стряхнет без белой лайковой перчатки!
Ну уж тут на выходах полный этикет, как при императорском дворе, каждый свою роль и место в свите заранее знал. А всей церемонией командовал заслуженный майор, впереди свиты вышагивал, а в церкви, когда князь становился на свое место, майор принимал из его рук золоченый княжеский посох. Каждый день – что в праздник, что в будни – во дворце всякие увеселения, балы и маскарады, музыка и танцы, пиры и банкеты, променады да кадрили – дым коромыслом! Гуляли по неделям без просыпу, всех гостей в лоск уложит, а сам ни в одном глазе. Крепок, сказывают, был князь во хмелю! И прожил он таким побытом в своем Надеждине ни много ни мало – четырнадцать годов с лишком. И дождался-таки своего часа. Скачет к нему экстренный курьер из столицы, привозит желанную весть: в бозе преставилась императрица. А новый император – Павел Петрович – зовет его, своего сердечного друга, не мешкая, поспешать к царскому престолу на торжество коронации. Ну конечно, все бросил, покатил сломя голову как на праздник. И верно – праздник! Фортуна наклонила к нему свой рог изобилия, и царские милости излились на него золотым дождем. Наградил его Павел всякими отличными чинами и орденами, высоким придворным саном, а сверх всего пожаловал ему богатейший дворец в столице, четыре тысячи душ крестьян, рыбные ловли под Астраханью – всего не перечесть! – Ну а дальше что с ним было? – А дальше случилось опять коловращение судьбы. Истинно сказано: «Не надейтеся на князи, на сыны человеческие, в них же несть спасения». Император Павел был характера непостоянного. Сей самодержец, едва взошед на вожделенный трон предков своих, помрачился рассудком, сердце его исполнилось желчи, а душа – гнева. Напыщение власти ослепляет очеса мысленная. Бог ведает, какая его муха укусила, а только уже через два года попал наш князь в немилость и опалу и снова вернулся в свое Надеждино. Да Павел недолго после этого царствовал. Не своею смертью, говорят, умер, а новый царь Александр Первый опять князя Александра Борисовича в первейшие вельможи произвел и в Париж назначил, и там он до самого двенадцатого года при Наполеоне русским послом состоял. Уж, верно, тонкий политик был, дурака на такую должность не послали бы! Однако заболтался я тут с вами – время обедать. Хозяину почтение.
Загвоздил мне голову Пров Палоныч своим «бриллиантовым князем», его дворцом из восьмидесяти комнат, парком с памятником и аллеей Марии-Антуанетты. Мне смерть как захотелось взглянуть самому на эти диковинки, да идти туда было далековато, а ходить далеко в одиночку я боялся с прошлого лета, когда двое взрослых парней отняли у меня в лесу собранные ягоды. У Феди Щеголькова, моего товарища по классу, отец служил приказчиком в куракинском имении. Мы условились с Федей, что весною на каникулы пойдем в Куракино вместе. Был май месяц, нежная зелень лесов, синее небо с белыми облаками, день ясный, солнечный, но не жаркий. Мы шагали не торопясь и то и дело закусывали: в сумке был хлеб, печеные яйца, сухая вобла. К полудню мы дошли до Куракина. Вот Новоселки: скучные, подслеповатые, крытые соломой избы в один порядок – ни единого деревца и кустика возле дворов. А невдалеке уже видны большие деревья княжеского парка и белая громада дворца. Мы подошли к Фединому дому, и Федя познакомил меня со своими родными. Нас усадили за обед, я едва высидел от нетерпения. После обеда Федя побежал за ключом, я ждал его на дворе. Дворец смотрел на меня слепыми окнами своих трех этажей. Таких больших зданий у нас и в городе не было. Окна первого и третьего этажей были обыкновенные, а во втором этаже высокие, как двери. Крыша посредине дворца была круглая, куполом, с длинным шестом для флага. Я несколько раз принимался считать окна по фасаду и все сбивался: выходило то пятьдесят одно, то пятьдесят три. Федя принес ключ и открыл дверь. Мы вошли.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10
|
|