Ах, если бы переписать теперь своего «Коня бледного»! Не столько, впрочем, переписать, сколько дописать, дополнить – сказать о том, в чем он наконец прозрел, что понял, в чем убедился окончательно…
Две потрясающие догадки вломились в его пылающую голову. Догадки сокрушительные по цинизму и слишком унизительные для самолюбия героя-террориста, конспиратора-бомбиста, многолетнего устрашителя ненавистного царского режима.
Как могло быть перехвачено то роковое письмо Гапона, посланное из Парижа? Каким образом оно попало Азефу в руки, решив судьбу несчастного попа?
Вторая догадка связывалась с арестом в Севастополе его самого, Савинкова. Схватили его, что называется, на ровном месте и быстро приготовились повесить. Как он тогда томился предсмертной мукой и вспоминал Каляева! Внезапно представилась невероятная возможность совершить побег. И он бежал, благополучно ускользнул от смерти, вывернулся из уже намыленной петли. Примечательно при этом, что на часах у камеры обреченного террориста в ту ночь почему-то оказался солдат со странной для русской армии фамилией – Зильберберг. Как будто никого другого не нашлось! С этим Зильбербергом он и ударился в бега, с непостижимою удачей воспользовавшись утлой лодочкой в бурном море…
Охранка – вот единственный ответ на все загадки! Охранное отделение, призванное карать бунтовщиков, врагов режима, услужливо передавало перехваченные письма своему агенту Азефу. Она же, охранка, заботливо пасла и самого руководителя Боевой организации, изредка пугая арестом и взмахивая над его спесивой головой намыленной петлей.
Естественно, к ее услугам для исполнения самых низменных, самых печеночных функций с первых же дней приспособилось это небрезгливое древнее племя.Борис Викторович никогда не страдал антисемитизмом. Напротив, он постоянно разделял взгляды своего отца, сурового судьи, но славившегося в Варшаве необыкновенной справедливостью. Нет грязных наций – имеются лишь грязные людишки! С этим убеждением он вырос и вступил на путь отчаянной борьбы с режимом… Но все-таки сейчас, невольно всматриваясь в прошлое, он почему-то видел лишь одних евреев. Массою были они, русские вкрапливались единицами…
Азеф проклятый, что ли, виноват?
Борис Викторович представлял пухлую лапу Азефа и созерцал самого себя на этой лапе в качестве ничтожного насекомого, начиненного, однако, невыразимой спесью. Азефу стоило лишь дунуть на ладонь! Не дунул, не успел… Впрочем, сдавая Азефа Бурцеву, разве генерал Лопухин не отдавал его на казнь самих же террористов, на мстительную и жестокую расправу обиженных и возмущенных? А ведь не расправились, хотя и возмутились! Омерзительный Азеф, сменив лишь имя, стал спокойно доживать свой век в Германии на иудины сребреники…
Господи, чем дальше, тем все больше нераспутанных узлов и петель! И еще. Генерал Лопухин, начальник охранного отделения, много лет являлся главным преследователем Боевой организации, а следовательно, и смертельным врагом самого Савинкова. Надежнее агента в борьбе с боевиками, чем Азеф, у генерала не было никогда. И вдруг он сдает его старику Бурцеву во время ночной беседы в купе спящего поезда! За эту царскую услугу террористам генерала судили, как за измену, за предательство, и вынесли суровый приговор.
И все-таки он выдал своего самого надежного агента, всаженного в сердцевину террористической организации!
Воля ваша, но за этим совершенно непостижимым поступком руководителя всесильной царской охранки тоже что-то скрывалось и требовало разгадки…
Чутье подсказывало Савинкову, что ответ на все тревожные вопросы совпадает с той. картиной петроградской жизни, которая предстала его глазам после торопливого возвращения из Франции. Рутенберг со своей начальственной повадкой нанес последний штрих. С этим связывалась неожиданная новость о предстоящем вскоре Всероссийском съезде сионистов. Открытое торжество, иначе не скажешь! Если прежде они вешали прозревших (как Гапона), то нынче им уже ничто не угрожало, и они открыто наслаждались долгожданною победой.
– Так что же с Рубинштейном-то? – напомнил Рутенберг, продолжая ковыряться в зубах и неприятно цыкая зубом. Он казался отяжелевшим как от еды, так и от долгого разговора.
Савинков задумался. Спасти Рубинштейна, этого марвихера, от суда уже пытались. Богатая еврейская община Петрограданашла было подходы к самой царице… Не успели! Сейчас положение арестованных (и Рубенштейна, и киевской компании) усложнялось тем, что их судьба зависела еще и от военных властей. Шла война, и действовали военные законы. Помнится, жена Рубинштейна съездила в Бердичев и сунулась было к генералу Брусилову, который тогда командовал войсками Юго-Западного фронта. Бесполезно… Сейчас какие-то возможности появились здесь, в Петрограде, в отделе контрразведки. Возглавлял отдел невзрачный полковничек по фамилии Миронов. После крушения самодержавия ловкие людишки кинулись в разнообразные гешефты. Этот приспособил контрразведку. Волею времени полковник оказался «властителем душ и тел» самых разнообразных узников. Сейчас у него в камерах содержались царский министр Сухомлинов, авантюрист Манасевич-Мануйлов, любимица императрицы Анна Вырубова, финансовый спекулянт Митька Рубинштейн. А тут еще начала работать комиссия по провокаторам – победившая революция принялась разоблачать своих врагов. В этом свете особенный интерес представляли такие деятели царской охранки, как генералы Белецкий и Джунковский. Надо ли говорить, с какою выгодой продувной контрразведчик использует таких «наваристых» арестантов? Человек вроде бы совершенно небрезгливый. Путь к нему? Поговаривают, что всего лучше через ловкого французика Сико, торговца автомобилями.
Они вышли из ресторана вместе, и, натягивая перчатку, Ру-тенберг внезапно поинтересовался, какие заботы заставили Бориса Викторовича обращаться в штаб столичного округа к самому командующему. Савинков не вздрогнул, но мгновенно подобрался. Скорей всего, ради этого ему и была назначена сегодняшняя встреча. Черт возьми, можно подумать, что царская охранка передоверила этой публике и все свои сыскные обязанности! Им известен буквально каждый его шаг! Что стоит за этим? Элементарный интерес к Корнилову как военному губернатору столицы? Но они должны знать, что оба визита к этому генералу ни к чему определенному не привели. Так, разговор, знакомство, взаимное прицеливание. Скорей всего, расчет на развитие знакомства.
Ах, как сумел бы он поставить этого бесцеремонного инженеришку на место, если бы за его спиной не маячила фигура всесильного Варбурга! Времена переменились…
Савинков с наигранной ленцой ответил, что его интерес к Корнилову продиктован чисто литературными соображениями. Этот генерал лучшие годы своей жизни убил на выполнение секретнейших заданий на южных рубежах империи. Бездна самых невероятных приключений! А в довершение целых четыре года находился на посту русского военного агента в Пекине. На такой важный пост кого попало не пошлют. Европа, прибавил Савинков, превращается в настоящую клоаку, мир поворачивает-ся лицом к Востоку, древнему, загадочному, многообещающему. Не случаен же интерес к Востоку таких политиков, как, скажем, Уинстон Черчилль.
Удовлетворился ли его ответом Рутенберг? Едва ли… Но слушал терпеливо.
– Можете считать, что первого читателя вы уже заимели, – объявил Рутенберг. – Я и прежде не пропускал ни одного из ваших произведений. Но – мой Бог! – зачем вам этот Восток? Вы же европеец… до кончика ногтей. Умоляю вас, держитесь европейских тем. Сюжеты здесь почище азиатских. Да вы это знаете получше всех нас, вместе взятых!
Что-то уж слишком переслащивает! К чему бы? Подыгрывая собеседнику, Савинков попросил подкинуть по старой дружбе парочку сюжетов.
– Парочку? Зачем вам столько много? Вам хватит одного. Что я имею в виду? Да хотя бы вашего крестника! А?
Удивление на лице Савинкова было настолько велико, что инженер охотно пояснил. Крестником он называл небезызвестного Лейбу Бронштейна, знакомца Савинкова по Парижу, по годам эмиграции. Жизнь эмигрантская известна – беспросветная нужда. Но ведь проходит молодость, молодые годы! И жизнь берет свое… Помнится, большая колония русских эмигрантов была шокирована скандальным ресторанным происшествием: знаменитый террорист и писатель Савинков прилюдно залепил пощечину Бронштейну. Причина рукоприкладства была чисто парижской: соперники не поделили женщину. В те годы звезда Савинкова стояла необычайно высоко. И дернула же нелегкая попасться на его пути невзрачному Бронштейну! Сознание своего неоспоримого превосходства и продиктовало молодецкий размах плеча. Савинков до сих пор ощущал ладонью плотное прикосновение к волосатой щеке. Скрывать нечего: его вдохновляло и немое обожание в глазах прелестной женщины, и жадное глазение толпы, и суета испуганных лакеев, побежавших за полицией. Главным же, конечно, было невыразимое презрение к сопернику. Забыл он, что ли, с кем имеет дело?
Воспоминание было приятно победительному сердцу Савинкова. И все же, с какой стати Рутенберг вдруг завел об этом речь? Все-таки он стал весьма коварным змеем-искусителем!
Времена разительно переменились, и Савинков был в общем-то доволен внезапной встречей с Рутенбергом. Собственно, бывший инженер возник на его пути совершенно так же, как и солдатишка Зильберберг на карауле возле камеры в севастопольской тюрьме. Тогда он ему обрадовался, словно родному. В настоящей ситуации Савинкову никакая петля не угрожала. Но неподдельный интерес к его личности со стороны лукавца инженера, обремененного какими-то загадочными полномочиями Запада, возвра-щал возможность снова стать деятельным и полезным. Безделье и сознание своей ненужности угнетали Савинкова хуже тюрьмы.
Вспомнился знаменитый принцип Наполеона: сначала ввяжемся в войну, а там будет видно.
Несомненно, Рутенберг заинтересован в налаживании отношений с командующим столичным округом. Удивляться не приходилось. Диктовалось это присутствием войск в Петрограде, рядом с учреждениями, погрязшими в ожесточенной борьбе за власть.
Что ж, тут открывались широкие возможности…
Если бы вдруг не «нота Милюкова»!
Первый правительственный кризис смел со своих постов не только двух самых влиятельных министров, но – самое досадное! – убрал из Петрограда командующего войсками округа.
Савинков моментально ощутил, что интерес инженера к нему угас.
Даже человек поверхностный, не с подпольным опытом Савинкова, обратил бы внимание в те дни на необыкновенную активность британского посольства в Петрограде. Трехэтажный особняк на Дворцовой набережной стряхнул обычную надменность и сонливость. Ночи напролет ярко горели все его окна. Джордж Бьюкеннен позабыл о возрасте и недомоганиях. Он не жалел себя, забыл о жалости и к подчиненным. Он знал, такая же деловая лихорадочность кипит и в Лондоне. Шифровальщики трудились, не зная передышки. Настал час, когда осуществлялись вековые замыслы. Упустить счастливую возможность значило бы совершить государственное преступление.
Петроградские события 1917 года явились лебединой песней в напряженной деятельности старого английского разведчика и дипломата, столько лет занимавшего пост полномочного посла Великобритании в России.
Своим наметанным глазом Савинков без всякого труда засек на петроградском небосклоне такие свежие фигуры, как Локкарт и Рейли. Они возникли совсем недавно и сильно укрепили положение официального английского агента – капитана Кроми. Но если бы только они! Еще с царских времен в русской столице прочно обосновался корреспондент лондонской «Тайме» Роберт Вильсон. Его корни в новой почве были настолько глубоки, что сын Вильсона, Джон, в 1914 году стал офицером Преображенского полка… Серьезным соперником Вильсону, как превосходно информированному газетчику, был Гарольд Вильяме, представлявший в Петрограде сразу целый букет крупных английских газет: «Манчестер гардиан», «Дейли кроникл» и «Дейли ньюс». Среди бесцеремонной и циничной журналистской братии Вильяме пользовался всеобщим уважением: он знал 40 языков (читал, писал, переводил). Природный англичанин, он был женат на Ариадне Тырковой, члене Центрального Комитета кадетской партии. Их огромная квартира на Старорусской улице являлась своеобразным клубом столичной интеллигенции[1]. Прекрасную осведомленность Вильямса, его уникальные мыслительные способности ценил сам Джордж Бьюкеннен. Посол не только появлялся в салоне мадам Тырковой, но без ежедневного разговора с Вильямсом не ложился спать.
В последние дни Савинков разузнал, что о предполагаемом убийстве Распутина английское посольство знало еще в начале декабря, то есть за две недели. (Вроде бы проговорился экспансивный Пуришкевич.) Савинков язвительно усмехался. Не сами ли англичане устроили это убийство? Кому-кому, а англичанам сибирский мужик вкупе с «немецкой партией» доставили немало огорчений!
По сравнению с деятельными англичанами совершенно бледно выглядели их союзники-соперники французы и американцы. Генерал Лагиш, французский атташе, гонял по бесконечным митингам своего послушного Садуля, капитан же Робинсон вообще беспомощно помаргивал своими белесыми глазенками на кругленькой, как у опоссума, мордочке. В эти бурные дни американцы еще только приглядывались и робко предпринимали первые шаги на русской почве.
Белобрысого Локкарта и чернявого Рейли Борис Викторович мысленно окрестил «жеребчиками». Оба парня, молодые, крепкие, бесцеремонные, били, что называется, копытами и изнывали от избытка сил. Обоим, на взгляд Савинкова, не исполнилось еще и тридцати лет. Что и толковать, многообещающие молодые люди! Локкарт гораздо чаще попадался Савинкову на глаза. Оттопыренные уши, быстрый острый взгляд, тяжелый, почти мясистый подбородок – он походил на профессионального боксера. Борис Викторович дал задание своему подручному Филоненко разузнать побольше о прошлой деятельности Локкарта. Тот выяснил, что свою карьеру англичанин начал на Малайских островах. Что-то там у него сразу же не заладилось – ему пришлось улепетывать вплавь по бурной реке, ухватившись за бревно. Удрал, уплыл – и вот теперь снова… Савинков, сам способный на отчаянные поступки, симпатизировал Локкарту. Прежде всего он выделял его мужское молодечество. Англичанин пользовался бешеным успехом. Однако это был не примитивный сладострастник (как, например, Азеф), нет, во всех эскападах Локкарта так и сквозила профессиональная необходимость. В этом отношении Савинков приглядывался к бурной связи молодого англичанина с баронессой Будберг, с некоторых пор поселившейся в доме Максима Горького в качестве секретаря, но занявшей там комнату рядом со спальней великого пролетарского писателя. Тонким нюхом Савинков чувствовал здесь колоссальные возможности для самых утонченных комбинаций.
Недавно Филоненко разузнал, что Локкарт дружески связан с неким Михаилом Ликиардопулосом (непонятно, грек ли, еврей или армянин), состоящим секретарем Московского Художественного театра. Помимо искусства этот «туманный грек» занимался и еще кое-чем: полтора года назад он вдруг отправился в Германию по хорошо подделанному документу табачного фабриканта. В Германии Ликиардопулос пробыл довольно долго, виделся с небезызвестным Парвусом и благополучно вернулся в Москву, в театр. Упоминание о Парвусе заставило Бориса Викторовича привычно затянуть свое: «Те-те-те…» В самом деле, Художественный театр – Горький – Будберг – Локкарт… Голову можно сломать!
Поразительная активность Локкарта невольно затмевала деятельность Розенблюма-Рейли. Однако Борис Викторович не сомневался, что время этого смазливого еврейчика еще впереди. Недаром же Рейли незримо связан с нагрянувшим в Россию Троцким, а теперь уже не было никакого секрета в том, что из-за спины наивного сербского студента Гаврилы Принципа выглядывала мефистофельская физиономия в пенсне. Троцкий – как некий современный Фигаро: «Фигаро здесь, Фигаро там!» Савинков успел восстановить оборванные связи с некоторыми эмигрантами, приехавшими с Лениным. Ему спокойно рассказали, что одно место в вагоне было предназначено бывшему сербскому полковнику Гачиновичу, руководителю недолговечной «Черной руки». С Гачиновичем был связан некий Натансон, он-то и предложил руководителю сербских боевиков место в «ленинском» вагоне. Гачинович ехать в Россию отказался.
Тоже ведь крайне любопытная выстраивается цепочка: Натансон – Гачинович – Ленин… Господи, как тут не свихнуть мозги!
Дальнейшие открытия были еще страшней. Вспоминались До-ра Бриллиант, Геся Гельфман, Маня Школьник, Арон Шпайзман, Натан Лурье, Илюша Зильберберг. Сколько было пылких слов о жертвенности и героизме! Однако почему-то непосредственно исполнять терракты – стрелять и метать бомбы – отправлялись Ванюша Каляев и Егорушка Сазонов.
В памяти выстраивался целый ряд событий, так или иначе толкавших все к тому же запоздалому открытию.Париж, заграничный съезд эсеров. В президиуме съезда в качестве гостя на виду у всех сидит сам белоголовый Милюков и рядом с ним Азеф. Шепчутся, сближают головы, белую и рыжую, мокрые губы возле самого милюковского уха…
Поздней осенью 1905 года вдруг арестовывают Рутенберга. Сейчас уже плохо помнится: случилось это до Гапона или уже после? Кажется, после… Но не пропал, не сгинул Рутенберг – не то легко бежал, не то просто подержали да и выпустили…
Затем арест его самого, Савинкова, в Крыму. Суд, устрашение петлей, потом этот счастливый неожиданный побег, похожий на амнистию, на дарование возможности свободно жить, передвигаться и продолжать геройствовать, морочить наивную, восторженную молодежь…
Сколько все же грязи, как подумаешь да хорошенько разберешься!
Командовали, направляли исполнителей всегда одни и те же, сугубо свои. Остальным же, не своим, отводилась грубая и грязная роль исполнителей-палачей.
Он, Савинков, сноб, эстет, джентльмен в безукоризненном костюме, был, в сущности, тем же палачом. Самовлюбленный, близорукий, если только не слепой, всю жизнь позволявший пользоваться собой, как… как… да нет, лучше не надо, тут вполне употребительны самые непристойные сравнения.
Савинков всегда гордился тем, что, занимаясь кровавым делом, постоянно «держал себя на высоте»: одет безукоризненно, даже изысканно, никакой вульгарности, по-джентльменски вежлив и предупредителен, а если иногда и допускал циничные суждения, то принимался говорить сквозь зубь1, цедить, как нечто неприятное, но необходимое, презрительно приспуская при этом свои припухлые веки, известные во всех охранных сводках, как самая неистребимая его примета. Основное же, что составляло его особенную гордость, что, в сущности, толкнуло его к писательству, к сочинению романов, была потребность мыслить: философствовать, выстраивать сложные умственные конструкции, так полно проявившиеся в его прославленных романах.
В отличие от соратников по организации Савинков был прилично образован по истории, поэтому все, что сейчас видели его зоркие циничные глаза, все, с чем ему приходилось повседневно сталкиваться в Петрограде, вызывало в нем возрастающее раздражение и глухой протест.
Никогда – он это особенно фиксировал, – никогда в России русский человек не видел еврея у власти, у кормила пусть небольшого, но управления. Это было золотым российским правилом, з а к о н о м: не допускать еврея не только, скажем, до кресла губернатора, но даже самого ничтожного чиновника почтового ведомства. На всех, буквально на всех без исключения, этажах государственной власти Россия себя оберегала от еврея. Тем поразительней было наблюдать совершенно переменившуюся картину после царского отречения. Повсюду, куда ни глянь, мелькала смуглая ликующая рожица. Русский человек, свалив романовский трон, вдруг с изумлением узрел это ничтожное племя у себя в державе в роли, как желчно заключал Савинков своим писательским умом, и всемогущего судьи, и скорого безжалостного палача.
Само собой, он знал, читал и в свое время достаточно иронизировал по поводу появившихся в начале века «Протоколов сионских мудрецов». Теперь же волей-неволей приходилось запоздало хлопать себя по лбу: что за черт, с какой же, однако, вещей прозорливостью неведомый сочинитель изготовил эту, с позволения сказать, фальшивку? Ведь хочешь не хочешь, а что ни строчка «Протоколов», то исполненное пророчество!
И как горьки, как желчны были предельно откровенные рассуждения террориста и сочинителя! А чем ему оставалось заниматься, если установившийся режим столь пренебрежительно обрекал его на полную бездеятельность?[2]
«Тогда сыновья иноземцев будут строить стены твои и цари их – служить тебе… чтобы приносимо было к тебе достояние народов и приводимы были цари их. Ибо народ и царства, которые не захотят служить тебе, погибнут, и такие народы совершенно истребятся».
Исайя, 60-10.
«И истребишь все народы, которые Господь Бог твой, дает тебе. Да не пощадит их глаз твой!»
Второзаконие, 7-16.
Поднимавший голову сионизм решительно был взят в России на вооружение.
Как легко было среди таких работать гадине Азефу! Здесь Борис Викторович касался самого болезненного и, признаться, самого сокровенного, о чем он ни за что не решился бы откровенничать даже с самым близким человеком. Это было его собственное страшное открытие, ударившее вдруг ему в сознание, как результат всех напряженных невеселых размышлений.
Совсем недавно кто-то из заслуженных товарищей с безупречной репутацией высказал горький и покаянный упрек: как же можно было столько лет терпеть Азефа? Достаточно лишь глянуть на его жирную рыжую физиономию с этими вечно мокрыми, вывороченными губищами похотливого пакостника!
Да, какое-то всеобщее ослепление, общее помрачение рассудка…
Однако, будучи теперь безжалостным к своему прошлому, Савинков задумывался вот над чем: а сумела бы Боевая организация эсеров добиться столь потрясающих успехов, не находись во главе ее Азеф? И отвечал: да ни за что на свете! Прихлопнули бы разом! Выходило таким образом, что весь их героизм, все бесстрашие и самопожертвование с усмешечкой планировались и велись охранкой. С ними играли, с ними забавлялись, заставляли их стрелять, колоть кинжалами, метать бомбы, а затем упрятывали в казематы, на рассвете выводили к виселице на тюремный двор и отдавали в руки палача.
Скольких же сдал Азеф по мере того, как террористы исполняли свои роли жертвенных козлов? Много, очень много. Кстати, он мог поступить таким же образом и с ним, Савинковым. Однако не сдавал, берег и сохранял, ибо он был ему еще нужен, необходим. Но это значит, что генералы из охранки, лукавые и многомудрые, позволяли ему, Савинкову, геройствовать и завоевывать свою отчаянную славу, как бы весело и незаметно подсаживая его начальственной рукой на высокий пьедестал.
Да, было отчего заскрежетать зубами!
Пестрый, невообразимо разномастный и разнокалиберный мир европейской эмиграции Савинков знал довольно хорошо. Самодержавие выбрасывало в мансарды и на панели зарубежья своих самых неукротимых и изобретательных противников. Не желая связываться, пачкать расправой рук, царский режим отказывал своим врагам в пристанище, обрекая их на голодное и озлобленное прозябание на чужбине. Там они суетились, ссорились друг с другом по теоретическим вопросам, постоянно интриговали и завидовали, одновременно жадно улавливая всякие новости с родины и всякий раз связывая их с надеждами на перемены в собственной судьбе. Как человек, связанный с непосредственным конкретным делом, Борис Викторович насмешливо наблюдал за ними и, откровенно говоря, не мог побороть в себе брезгливости. В те годы он был всецело увлечен боевой деятельностью. В отличие от этих дрябнувших, стареющих болтунов он собственными глазами видел результаты своей неукротимой энергии. Это давало ему повседневное ощущение молодецкой мускулистости, сформи-ровало его энергичную походку, манеру одеваться, говорить, повелевать, выработало его знаменитую маску рокового, страшного мужчины с нездоровыми, припухшими веками – как бы от постоянных тайных слез.
Его надменное, словно заплаканное лицо неотразимо действовало на женщин. Он это превосходно знал и много раз в этом убеждался.
Савинков почитался и товарищами, и генералами охранки заслуженным боевиком. Такой опыт не снисходит сам собой, его приобретают долгими годами риска, дерзким заигрыванием со смертью. Постоянная угроза петли палача на страшном оселке оттачивает взгляд на окружающих, и Борис Викторович имел все основания полагать, что уж в чем, в чем, но в людях он научился разбираться основательно…
Существовал еще один вид практики, который постоянно пополнял его знания человеческой натуры: частые, почти повседневные отношения с женщинами. Теперь Борис Викторович взял за обыкновение судить о тех, с кем его сталкивала судьба, через «женское стеклышко». Здесь он никогда не ошибался, ибо в этом отношении его опыт, пожалуй, превосходил опыт боевого террориста.
Получив свою первую ссылку в Вологду, Борис Викторович оказался там вместе с Хаимовым (он же Луначарский), невыразимо вертлявым, навязчивым болтуном, готовым извергать свой «словесный понос» по любому поводу. Луначарский умело поставил себя среди разношерстной ссыльной братии. К приезду Савинкова он уже прослыл якобы фундаментально образованным и – шутки в сторону! – обладавшим дворянским происхождением. Разобраться как в первом, так и во втором было недолго. Образованность Луначарского объяснялась крепкой памятью на энциклопедические словари, остальное добавлялось самым разнузданным краснобайством, а насчет происхождения Савинков не заблуждался с первой же минуты знакомства. «Дворянин? Интересно, где вы видели столбового дворянина с таким выразительным потным носом? Да и глаза… Глаз, батенька, не подделаешь, глаза выдадут любого».
Борис Викторович с юных лет отличался сугубым практицизмом. Юношеский романтизм ему был совершенно незнаком. Однако откровенный цинизм Луначарского заставлял его брезгливо морщиться. Прослыв среди товарищей приверженцем марксизма, Луначарский при откровениях хихикал и блестел своим толстым, мясистым носом. Он называл марксизм «пятой мировой религией, сформулированной иудейством». Однако настоящее презрение Савинкова будущий нарком культуры вызывал своей гаденькой похотью. Однажды – дело прошлое – довелось им «устроить суарэ» с двумя бойкими вологодскими мещаночками. Гулянказакончилась тем, что девица Луначарского вырвала у своего лоснящегося кавалера обцелованную руку и передернула плечами: «фу, какой слюнявый!» В Савинкове протестовало чувство здорового самца. Такие, как Луначарский, жадно пожирали все, что попадет. Изыск любви им был неведом. Недаром будущий председатель советского Совнаркома, сам жесточайший пьяница, Рыков за глаза называл Луначарского Лупонарским.
Ах, женщины! Как они все же просвечивают чисто мужскую, а следовательно, и самую сокровенную суть человеческой натуры!
Азеф… Именно в отношениях с женщинами проглядывала, обнажалась, сигнализировала низменная натура этого пакостника. Азеф никогда не знал сердечной женской преданности, ни разу за всю жизнь ни одни глаза не потемнели от прилива страсти при взгляде на его тучную фигуру с затянутым в жилетку животищем. Таким, как он, оставалось одно: покупать, платить, как в лавке за товар, и потом жадно, сладострастно, с удовольствием в одиночку пожирать купленное, приобретенное. Спрашивается, что мешало в те годы навести хорошенько на его рыжую мокрогубую физиономию это самое магическое «стеклышко»? Ореол борьбы и жертвенности… Кровь погибших товарищей… Как горько сознавать это теперь, когда ничего уже не поправишь!
Бурцев… Ну, в этом отношении старик совсем не в счет. Таких, как он, неистовый зов плоти не тревожит, не заставляет делать глупости. От таких, как Бурцев, отмахнется и сам Фрейд: клиент не для его анализов.
Одним общим признаком пометила природа всех так называемых революционеров: они страдали каким-то странным проявлением половой неполноценности. Эту свою ущербность они, разумеется, маскировали, прикрывали, однако для человека опытного это был секрет полишинеля.
Порою Савинков задумывался поневоле: уже не эта ли ушиб-ленность толкала деятелей революции на разрушительные действия?
Ленин… Кто не знал, не видел его болезненной, явно нездоровой связи с Инессой Арманд? Какое чувство могла внушить подобная женщина, трижды побывавшая замужем, мать пятерых детей? Что и говорить, в женском смысле Ленина следовало откровенно пожалеть. Савинкову был знаком тип подобного мужчины, всецело поглощенного своими трудными замыслами и потому вынужденного, проклиная зов пола, хватать то, что попадало под руку. Так занятый сверх головы торопливо, не ощущая вкуса, поглощает завтрак… Разве не достаточно взглянуть на бесформенную тушу Крупской, на ее полную, словно коровье вымя, физиономию, обезображенную к тому же базедовой болез-нью, чтобы снизойти ко всем любовным ленинским причудам? Живем-то один раз, и жить все-таки хочется!
Но как тогда объяснить позднейшую ленинскую связь с сотрудницей его секретариата Конкордией Самойловой? Нет, тут, как ни крути, заявляла о своих правах природа! Любой другой бы… Но Ленин был человеком, пламенно устремленным к своей заветной цели («А мы пойдем иным путем!»), он настойчиво добивался превращения войны империалистической в войну гражданскую, – а это был гигантский, многолетний труд! – и потому ему не приходило в голову отправиться к хорошему портному; он привык пробавляться дешевой колбасой и пивом и был бы по-настоящему счастлив, удайся ему до конца извечная борьба с искушениями пола. Удавалась до какой-то степени, однако не до конца. Воистину силен враг человеческий!
Лишь позднее, разузнав получше о молодости Ленина, Савинков обратил свое циничное внимание на спешную поездку его в Пятигорск (после первой ссылки), где он довольно продолжительное время потихонечку лечился ртутью. Тут явно отдавало ранней юношеской травмой. Потому-то, видимо, Ленин не имел детей – утратил навсегда как мужчина способность к воспроизводству…