В разделе «О мудрости экономии» Татищев оговаривается, что писать об этом надо много. Пока же он напоминает о самом необходимом: «1) умножение народа, 2) довольство всех подданных, 3) побуждение и способы к трудолюбию, ремеслам, промыслам, торгам и земским работам, 4) умножение всяких плодов от животных и рощений (то есть растений); 5) научение страху божию и благонравию, 6) умеренное употребление имения». Таким путем каждый в отдельности и государство в целом «обогащается, усиливается и славу приобретает».
В последнем разделе говорится о необходимости строгой субординации чинов и должностей, с соответствующей каждому званию «честью». «Ежели кто на чести оскорблен бывает, — полагал Татищев, — то, конечно, или в верности, или в прилежности ослабевает, а из того великий вред происходит». Особенно возмущается Татищев тем, что мелкий чиновник центрального аппарата указывает «генералу или губернатору, правящему целое царство, да еще с неучтивыми угрозами и досадительными включениями». Татищев думает, что все это происходит лишь потому, что нет четкого описания гражданских чинов и их субординации. Между тем иначе и не могло быть, когда «персоны управляют закон», а не «законы управляют персонами».
Исходя из принципа, что «честь и преимущество» должны соответствовать «поверенности и власти», Татищев предупреждает и о том, что при проведении его в жизнь надо соблюдать «умеренность и осторожность», дабы «некоторые в отдалении получа надмерную власть, великий вред или совершенное падение государств» не причинили. У нас это, добавляет Татищев, «учинить и в безопасности всегда быть удобно». Но как и перед кем должно отвечать «высшее правительство»? Каким образом лишить традиционных «удобств» титулованных и нетитулованных административных хищников? На это у Татищева ответа не находится. И неудивительно: на него нельзя было дать ответ в рамках существующего строя.
Если учесть, что вместе с «Напомнением» Татищев прислал в Сенат и свою записку о событиях 1730 года, то можно представить, насколько глубоким должно было быть раздражение и возмущение многих сенаторов. Татищев косвенно и прямо напоминал об их поведении в смутные месяцы января — февраля 1730 года. Он напоминал им о «должности» правителей, каковой они исполнять не собирались. И в деятельности, и в записках Татищева они увидели прямой вызов себе. Очевидно, соответственным образом дело было доложено и императрице.
Направить царский гнев против Татищева было совсем нетрудно. Елизавета Петровна могла, например, прийти в суеверный ужас от сообщения, что Фридрих II — этот «Надир-шах прусский» — не ходит в церковь. А что же говорить про Татищева, который и не скрывал антипатии к духовенству? Снова поползли слухи о «любостяжании» астраханского губернатора. Черкасов предупредил об этом Татищева. И тот, очевидно, имел основание заверить Черкасова, что никто его «копейкой не обличит». Сенат, не имея ничего против последних лет работы Татищева, возбудил старое дело все с тем же Бардекевичем (которого Татищев якобы оклеветал) и все с теми же 4616 рублями иска, из которых 1441 рубль шел на возмещение содержания Следственной комиссии и 2645 рублей за постройку казенного дома в Самаре, который все это время использовался как казенное учреждение и перестраивался за казенный же счет. Не более обоснованными были и другие финансовые начеты. Главное же заключалось в иных пунктах обвинения: так называемых «упущениях» по службе. Несколько пунктов этих «упущений» отмечали его сознательную позицию во время башкирского мятежа: стремление не допустить бездумных разорений и казней. Другие обвинения касались его попыток поправить прожекты и просчеты, связанные с продвижением к Средней Азии.
В апреле 1745 года сенатская комиссия обвинила Татищева по этому делу. Надуманность обвинений была настолько очевидна, что обер-прокурор Брылкин опротестовал заключение. Не был с ним согласен и генерал-прокурор Н. Ю. Трубецкой. Но как раз в это время их отношения с Татищевым испортились. Трубецкой возглавил новую комиссию, которая в августе утвердила это решение.
Никита Юрьевич Трубецкой был личностью весьма противоречивой. Родственные связи выводили его на самый верх. Его сестра — жена С. А. Салтыкова — была близка самой Анне Ивановне. Первой женой его была дочь Головкина, второй — вдова М. А. Хераскова, перешедшего в Россию вместе с Д. Кантемиром. Может быть, отсюда его неизменное покровительство А. Кантемиру и, естественно, Хераскову. Трубецкой любил «ученые» компании, готов был покровительствовать просвещению и в какой-то мере свободомыслию. В то же время за ним следовала репутация человека сомнительного. О нем говорили, что он «лежал на ухе» у Бирона, то есть шпионил. Многие, видимо, догадывались и о его масонских связях. Черкасов настаивал на том, чтобы Татищев прекратил переписку с Трубецким, поскольку общение с ним роняло Татищева в глазах некоторых вельмож. Татищев, плохо осведомленный о петербургских придворных склоках, подчинился этому требованию. К тому же он столкнулся с Трубецким по вопросу о рыбных промыслах Астрахани. Вопреки предостережениям Татищева Трубецкой содействовал в передаче их на откуп московским купцам, чем наносился серьезный ущерб экономике Астрахани и вызывалось недовольство населения.
7 августа 1745 года Сенат предложил императрице освободить Татищева от занимаемых должностей, «видя его невоздержание и опасаясь, чтоб и потом не последовало какого-либо ущербу и упущения»; 4616 рублей с него немедленно взыскали. «Изустным указом» императрицы Татищеву предписывалось «жить в своих деревнях до указу, а в Петербург не ездить». Даже и удаленного от дел Татищева правительство боялось. И конечно, не из-за его мнимого «невоздержания».
Причины травли Татищева коснулся Ганвей: «Зависть к способностям Татищева между учеными» и «месть ханжей за его неверие», которое, по мнению Ганвея, «было велико». О том же писал находившийся на русской службе Иоган Лерх, «доктор и коллежский советник», проезжавший через Астрахань в 1745 году по пути в Персию. Лерх называет Татищева «известным ученым», «который незадолго перед тем устроил Оренбургскую губернию». «Он говорил по-немецки, имел большую библиотеку из лучших книг и был сведущ в философии, математике и особенно истории. Относительно религии он держался особых убеждений, за которые многие не считали его православным. Он был болезнен и худощав, но в делах очень сведущ и решителен, умел каждому подать добрый совет и помощь, особенно купцам, которых привел в цветущее состояние».
Научная деятельность Татищева продолжалась и в Астрахани. Он неустанно напоминает о необходимости проведения межевания и составления ландкарт, продолжает работать над «Разговором» и «Историей», готов теперь писать историю царствования Петра, поскольку «многие пресеклись, или под защитою е. и. в. будут безопасны». Татищев полагал, что императрица таким трудом могла бы воздвигнуть родителю более величественный памятник, «нежели великим иждивением древле в Египте и Риме музолеями». Но подследственному вольнодумцу, очевидно, опасались поручить столь ответственное дело, как поучение живущих прославлением умерших.
В 1742 году Татищев написал «Краткие экономические до деревни следующие записки». Поводом для их написания могло явиться получение деревни под Симбирском сыном Евграфом. Рассчитывал же Татищев, конечно, на более широкого читателя, как для широкого круга предназначились и все другие его записки. Именно в этом размышлении сказывается перекличка с некоторыми проектами Маслова, которых он видеть, очевидно, не мог. И если к сходным выводам два автора не пришли совершенно независимо друг от друга, то остается предполагать, что им доводилось обсуждать эти вопросы в Москве или в Петербурге в зиму 1734 года.
«Записки» адресованы владельцам крепостных крестьян. Здесь нет размышлений о достоинствах или недостатках крепостного труда, что встречается в некоторых других работах Татищева. Он исходит из существующего положения, и задача заключается в способах подъема благосостояния как помещиков, так и крестьян. Обращается Татищев именно к помещикам, и советы его следует оценивать в сопоставлении с реальной хозяйственной деятельностью помещиков этого времени.
Первое, что можно отметить как нечто безусловно существенное, — это отрицательное отношение Татищева к барщине, которая в XVIII веке как раз и приняла наибольший размах. Барщину он допускал только в том случае, если помещик сам наблюдал за хозяйством. В случае же, если управление деревнями осуществлялось через старост и приказчиков, Татищев считал барщину недопустимой: необходимо было отпускать крестьян на оброк.
В XVIII веке помещичьи владения обычно были раскиданы по разным уездам и губерниям. При таком положении барщина допускалась лишь в той деревне, где непосредственно жил помещик. Остальные должны были находиться на оброке. Какое это имело значение в социальном плане, можно судить по известным строкам Пушкина: «Ярем он барщины старинной оброком легким заменил, и раб судьбу благословил».
Для Татищева требование перевода крестьян на оброк имело и иное значение. Он был последовательным сторонником перевода отношений в товарно-денежную сферу. Оброк не просто оставлял больше возможностей для развития крестьянской самодеятельности. Он подталкивал замену натурального хозяйства предпринимательско-денежным.
Нередко обращают внимание на жесткие требования Татищева к распорядку жизни крестьян. Это верно. Но жесткими требованиями Татищев отличался во всем и ко всем. Детальную регламентацию можно наблюдать и в наказе шихтмейстеру, и в инструкциях учителям, и в других его наставлениях подчиненным. Безделья Татищев не терпел, к кому бы это ни относилось. Поэтому неверным было бы видеть в тех или иных советах Татищева жадность эксплуататора. Смысл здесь в другом. Татищев выискивает как бы наиболее целесообразные нормы для всех заинтересованных сторон, имея непосредственным адресатом помещика.
В Записках Татищева много полезных советов, заимствованных не только из личного опыта (сравнительно небольшого), но и из литературы, прежде всего иностранной. Некоторые из них и ныне не потеряли значения. Так, Татищев советует для экономии труда сеять весной сразу яровые и озимую рожь, причем после уборки яровых рожь остается на засеянном участке до будущего года. Даются также советы по утилизации конского навоза (он пригоден в качестве вторичного корма; этим вопросом занимаются и в настоящее время). Вместо обычной в то время трехпольной системы Татищев предлагает вводить четырехполье, причем четвертое поле у него — полевой выгон для скота. Таким образом сберегается от вытаптывания луг и обеспечивается естественное удобрение полевого участка.
Девиз Татищева — стремиться к тому, чтобы «ничто, произращенное от бога, данное нам в пищу, втуне по нашей лености пропасть не могло». Поэтому он обязывает приказчиков и старост неустанно наблюдать за заготовкой солений, варений и т. п., дает длинный перечень культур, подлежащих заготовке. И если окажется, что «в чем потребно надобности в дому состоять не будет, то все оное можно будет продать, а хотя и крестьянам отдать весьма полезно».
В социальном плане интересно установление Татищевым норм соотношения барской и крестьянской запашки. Известные мыслители петровского времени И. Т. Посошков и А. П. Волынский считали, что крестьянский надел должен составлять две десятины в поле, то есть шесть десятин. (Десятину тогда считали восемьдесят на сорок сажен, то есть около полутора гектаров.) Татищев определял норму в три десятины в поле. В районах же малоземельных допускался надел в одну десятину, но при условии, что крестьянам принадлежало бы не менее половины всего земельного фонда. В противном случае помещик должен был вообще отказываться от барской запашки и отпускать крестьян на оброк, дабы они могли прокормиться за счет ремесел и отходов. В реальной же практике XVIII века даже в дворцовых подмосковных селах надел был не выше десятины в поле.
По расчетам Татищева, одно тягло, состоявшее из мужа и жены (с неженатыми детьми), должно было обрабатывать не более десятины в поле помещичьей земли, а также выполнять соответствующий объем других работ. Таким образом, рабочее время распределялось из расчета: четвертая часть помещику, три четверти — крестьянину. Барщина при таком раскладе не должна была превышать двух дней в неделю в страдную пору. На практике она была в XVIII веке значительно выше, а официально рекомендованная в конце столетия трехдневная барщина воспринималась как известное ее ограничение.
Урожайность полей, особенно в нечерноземной зоне, зависела непосредственным образом от количества скота и, следовательно, возможности унавоживания почвы. Разрушение этого баланса — наиболее явный показатель кризиса сельского хозяйства, неотвратимо ведущего к обнищанию основной массы крестьян. По подсчетам специалистов, унавоживание одной десятины пара требовало шести голов крупного рогатого скота или соответствующего количества мелких домашних животных (из расчета десять овец за голову крупного рогатого скота). Практически для нужных норм скота повсеместно недоставало. В дворцовом селе Коломенском навозом обеспечивалась лишь пятнадцатая часть посевной площади. Близкая картина наблюдалась и в других хозяйствах центрального района. Обычно крестьянский двор насчитывал одну-две головы крупного скота, таких же, кто имел больше двух голов, было меньше, чем вообще не имевших скота.
Татищев исходил из того, что скота помещику надо «иметь столько, чтоб всю землю в одном поле унавозить было можно; а именно, считая на каждое тягло крестьянина в барском дому иметь лошадь одну, коров две, овец пять, кладеный бык один, свинья одна» и т. д. На барском дворе скот должен быть племенной. Из этого скота помещику следовало ссужать обедневших крестьян для заведения собственного хозяйства. Что касается крестьян, то здесь, минимум на каждое тягло (соответственно земельному наделу) выше. Помещик должен следить, чтобы у каждого крестьянина было «лошадей работных 2, быков кладеных 2, коров 5, овец 10, свиней 2», а также гуси и куры. «А кто пожелает иметь больше — дозволяется, а меньше вышеописанного положения отнюдь не иметь». Общее количество в переводе на крупный скот составляет те самые одиннадцать-двенадцать единиц, которые были необходимы для унавоживания двух или трех (в зависимости от почв) десятин пара. Для увеличения количества навоза Татищев советует также возить листья из лесу.
Маслов в свое время предлагал провести специальное «учреждение», которое обязывало бы помещиков заботиться о крестьянском хозяйстве. Он, правда, и сам понимал, что это «многим будет не без противности». А на проекте появилась высочайшая резолюция: «обождать». С этой резолюцией он и пролежал почти полтора столетия. Татищев идет с другой стороны: он обращается к помещикам, которым такие пожелания, конечно, «не без противности». Но записки будут читать, и кое-кому придется вести нелегкий разговор с собственной совестью.
К сожалению, неизвестно, в какой мере Татищеву удалось самому проводить свои наставления. Очевидно, он мог предписывать сыну лишь то, что им было проверено. Но он редко бывал в своих имениях. Хозяйствование же супруги в 20-е годы, доведшее крестьян до разорения, для него оставалось примером того, чего нельзя делать.
Оброк с крестьян Татищев предусматривал либо натурой, либо деньгами в размере одного рубля в год. Подушная подать в это время достигала семидесяти копеек в год, то есть два-три рубля на тягло (считая в семье трех-четырех человек мужского пола). Оброк этот можно назвать средним. Но у Татищева предполагается гораздо более высокий уровень крестьянского дохода, чем это обычно имело место в действительности. А он требует, чтобы помещики обязательно добивались этого уровня.
Татищев осуждает тех помещиков, которые следят лишь за обработкой барской земли и оставляют на собственное усмотрение крестьянское хозяйство. Он исходит из того, что помещик лучше разбирается в хозяйственных вопросах и знаком с передовым опытом. После выполнения помещичьих работ надо «принуждать крестьян» делать свою, потому что крестьяне «от лености в великую нищету приходят, а после приносят на судьбу жалобу». Неисправных «ленивцев» Татищев предлагает отдавать в батраки зажиточным хозяевам, которые и должны выплачивать за них полагающиеся подати. В батраках «ленивец» должен обретаться до тех пор, пока не «заслужит хорошую похвалу» (очевидно, в глазах помещика).
Предлагаемая Татищевым продолжительность рабочего дня в страдную пору недавно была обычной в деревне. Так, например, косцы в Подмосковье начинали работу в три часа утра и заканчивали ее в двадцать два часа вечером (с перерывами на завтрак и обед). А Татищев советовал в летнее время основные работы выполнять в период с шестнадцати часов пополудни до десяти часов утра, то есть в ночное время. «А в сие жаркое время, — наставлял Татищев, — отнюдь не работать, ибо как людям, так и лошадям оное весьма вредно».
В задачу помещика входило и упрочение деревенского общежития. «Под жестоким наказанием» запрещалось устраивать драки и разжигать вражду. Предписывается «жить всем согласно и единодушно без всякой зависти во всяком дружелюбии, одному другому во всем вспомоществовать». В интересах общины односельчанам не следует заводить между собой кумовства, дабы можно было жениться внутри села. Этими же соображениями вызвано и требование, чтобы крестьяне излишек своих продуктов не продавали «кроме своей деревни». И лишь если никто не захочет его покупать, можно вывозить на продажу за пределы деревни. Община в данном случае выступает в своем обычном для этого времени качестве: поддерживает слабого, но сдерживает свободу предпринимательства.
Завершение всех уборочных работ Татищев предлагает отмечать совместными празднествами всей деревни. Помещик должен, «выбрав свободный день и собрав, всех напоить и накормить из боярского кошту». Из «боярского» же «кошту» в деревне должны быть построены две богадельни, чтобы «крестьян старых и хворых мужеска и женска полу по миру не пущать».
Для бездомных Татищев советует строить дома. Затраты помещик может потом возместить, взимая ежегодно по рублю. Вообще строительные работы занимают важное место в его советах, а потому уделяется особое внимание созданию кирпичных заводов. В деревне, помимо богаделен, должны быть построены тюрьмы для «винных», бани и школы.
Как и все остальное, учение осуществляется с помощью принуждения. Вводится своеобразный всеобуч. Все дети мужского и женского пола в возрасте от пяти до десяти лет должны учиться читать и писать, «чрез что оные придут в познание закона». С десяти до пятнадцати лет детей надлежало обучать разным «художествам», то есть всевозможным ремеслам, «дабы ни один без рукоделья не был, а особливо зимой оные могут без тяжкой работы получить свои интересы». Зимой помещик «ревизует художников, что кто сделал для своей продажи и не были ль праздно; понеже от праздности крестьяне не токмо в болезнь приходят, но и вовсе умирают, спят довольно, едят многу, а не имеют муциону».
В Записке весьма отчетливо проступает живой Татищев. Он не терпит даже минутного безделья ни у себя, ни у своих подчиненных, ни у крестьян. Труд — самое большое достояние, выше всего ценимое Татищевым. И это достояние утрачивалось его современниками из господствующего класса, а отчасти и трудовыми слоями, отчаявшимися трудом улучшить свое положение.
В предложениях Татищева просматривается и то сочетание двух разных хозяйственных систем, которое будет распространяться в эпоху кризиса крепостнических отношений: помещик находится как бы в двойственных отношениях с крестьянином. Он выступает то в качестве владельца крепостных, то в качестве соучастника по коммерческой деятельности. Безусловно, что, если бы русские помещики приняли предложения Татищева, рост буржуазных отношений в деревне быстро пошел бы вперед. Но это были лишь пожелания. В них не было ничего, что могло бы заставить помещика идти в этом направлении. Предписывая насильственные меры в отношении крестьянства (хотя бы и для подъема их же хозяйства), Татищев, конечно, не мог предлагать принудительных мер в отношении помещиков. Это уже вряд ли в силах было сделать и правительство, если бы вдруг у него (что совершенно невероятно) появилось такое желание.
В Записке Татищев выразил свое отношение главным образом к организационной стороне дела. Она не отражала всего круга его воззрений по крестьянскому вопросу. В ней не было многого из того, что Татищев высказывал ранее. И он вернется еще к этому вопросу в более общей постановке в период своего болдинского заточения.
Болдинская осень
Еще не наступило время, когда порядочные люди могут безнаказанно служить родине.
Робеспьер
Мудрец менее всего одинок тогда, когда он находится в одиночестве.
Свифт
Успех следует измерять не положением, которого человек достиг в жизни, а теми препятствиями, какие он преодолел.
Букер Т. Вашингтон
Больным и разбитым покидал Татищев Астрахань. Об отставке он просил сам, и просил многократно, обращаясь то с официальными ходатайствами, то с письмами к Черкасову. А наказанием являлись и отказы в удовлетворении этих прошений, и их удовлетворение: нельзя дорожить тяжелым трудом, не получая за него ни жалованья, ни чести, и еще труднее осознавать, что даже такого труда человека лишают отнюдь не по гуманным соображениям.
В течение нескольких месяцев после освобождения от должности Татищев еще вынужден был оставаться в Астрахани в ожидании своего преемника. Он плохо представлял, что же происходит в Петербурге, в чем его обвиняют, и никак ни от кого не мог добиться разъяснения. В состоянии полного недоумения и прибыл Татищев 22 декабря в принадлежавшую сыну деревню Тетюшинскую Казанской губернии, расположенную под Симбирском. В самом Симбирске у Татищева был дом, построенный еще в годы руководства им Оренбургской экспедицией. Но, «избегая от людей беспокойства», как сообщал он Черкасову, «рассудил жить здесь», то есть в деревне.
Дело заключалось, разумеется, не только в желании избежать «от людей беспокойства». Татищев ждал из Петербурга разъяснения своего нового статута. Снова им занимается следственная комиссия, и снова невозможно понять, в чем все же его обвиняют, чего от него хотят, что ему позволяют и что запрещают.
Татищев почти искренен, когда в письме к Черкасову делится радостью, что не видит «от дел приказных досад». Однако другие дела «не менее досады наносят». Это и сожаление, что в округе нет ни доктора, ни лекаря, тогда как болезнь его за дорогу обострилась, и сетование по поводу бездеятельности воинских команд, когда вокруг свирепствуют разбои. Разбои еще должны умножиться к весне, поскольку «в житах дороговизна», а «многие крестьяне чем сеять не имеют». Знакомые купцы и кое-кто из шляхты не оставляют Татищева вниманием и здесь. Они «с великою горестию и слезами приносят жалобы на воевод, полицмейстеров». В глазах очень многих честных граждан и чиновников Татищев — воплощение честности и порядка. Теперь он отмалчивается или ограничивается ничего не меняющими объяснениями. Но «по ревности... к пользе отечества» он не может не печалиться, особенно когда видит, что «за отдалением бедные люди скоро справедливости сыскать не могут, доходы же государственные невидимо умаляются».
Люди тем чаще и основательней обращаются к прошлому, чем меньше оказывается у них возможности непосредственно бороться с пороками своего времени. Записки Татищева пугали даже его друзей. И Василий Никитич прибегает к испытанному приему: напоминаниям о планах Петра, как они виделись ему, Татищеву. Он, в частности, говорит о намерении Петра создать Коллегию государственной экономии, которая должна была «правосудие возставить, немощным обиды и коварные ябеды пресечь». Обычные «дежурные» пожелания, на которые не скупится любое правительство, Татищев возводит в ранг плана, поставленного чуть ли не на практическую почву, причем сам-то он и действительно мог бы предложить развернутый план такой коллегии: достаточно было распространить на всю страну то, что удавалось ему воплотить на короткий срок на сравнительно больших территориях.
«Петровская» коллегия должна была уравновесить доходы и расходы «без отягощения народа». Она должна была снабдить войско жалованьем, «а народ оному разорять способы и случаи пресечь», рассмотреть, «где какие подданным пользы умножить, а вреды отвратить». Эта же коллегия должна была позаботиться об училищах. Чем дальше, тем больше свои идеи Татищев вкладывает в неосуществленные проекты преобразователя. Петр Великий для него — это идеализированный образ правителя, которому лишь время не позволило осуществить то, что, с точки зрения Татищева, надо и можно было воплотить в жизнь. Но даже и в таком виде идеи Татищева были вызовом дочери великого императора и ее наслаждающемуся жизнью двору. Те, кто читал его Записки, боялись их обсуждать даже в узком кругу.
Из письма Черкасова Василий Никитич понял, что возврат его в столицы невозможен. Черкасов посоветовал ему остаться либо в Симбирске, либо в деревне сына. Перезимовать в деревне Татищев был уже готов, тем более что необходимо было укрепить расшатавшееся здоровье. Но остаться здесь до конца жизни он просто не мог. Ему нужны были встречи если не с мыслящими людьми, то хотя бы с умными книгами, которые в его новом положении практически невозможно было и достать. И он просит Черкасова помочь получить разрешение на переезд в деревню Болдино Дмитровского уезда, «которая от Москвы 50 верст». Татищев опасается, «не будет ли то противно». А в подмосковной деревне он смог бы, если «жив будет», заново рассмотреть старые проекты упорядочения дел в стране, чтобы искоренить «горшия коварства и ябеды в судах, а немошным от сильных обиды и разорения».
Разрешение на переезд в подмосковную деревню все-таки было дано. К началу мая 1746 года Татищев прибыл в Болдино, где протекали его последние годы. Большую часть своей библиотеки он оставил в московском доме на Трубниковской, откуда ему обычно доставляли в Болдино лишь то, что нужно было для работы. Татищева очень пугала опасность гибели его рукописных сокровищ. Он неоднократно делится своими опасениями с корреспондентами, в частности с В. К. Тредиаковским, дом которого на Васильевском острове в Петербурге сгорел в ночь на 30 октября 1747 года. И хотя сама Елизавета Петровна изволила выделить две тысячи рублей Тредиаковскому на приобретение нового «багажа», самого дорогого для пишущего человека — своих и чужих рукописей — восстановить он, конечно, не мог.
Хотя решением Сената к Татищеву были приставлены для надзора солдаты, многие его корреспонденты, видимо, не знали, что он находится фактически под домашним арестом и что ему не разрешено выезжать из своей деревни. Секретарь Петербургской Академии наук Шумахер, через которого Татищев поддерживал связь с академией еще с 30-х годов, уже в апреле 1746 года ожидал Татищева в Петербурге, и Василий Никитич разъяснил, что он «весьма болен и к езде дальней возможности» не имеет, «разве особливое повеление понудит». Но переписку он продолжает вести активно и с Академией наук, и с частными лицами. В числе его корреспондентов оказываются и старые знакомые — А. К. Нартов и П. И. Рычков, и титулованные особы, к которым он обращается со всевозможными просьбами и предложениями.
Несмотря на заметно ухудшившееся здоровье, именно теперь Татищев получил возможность отдаться целиком научным изысканиям. Он настойчиво приводит в порядок свой основной труд — «Историю Российскую». Продолжает также работы по завершению географических сочинений. Не оставляет своим вниманием и проблемы социально-экономические и политические.
В 1747 году Татищев написал две записки: «Разсуждение о ревизии поголовной» и «Разсуждение о беглых мущинах и женщинах и о пожилых за побег». Несколько позднее им была подготовлена записка о пользе купечества и ремесел, а накануне смерти он заново продумывает вопрос о политических формах государственного устройства и путях ликвидации крепостного права.
«Разсуждение о ревизии поголовной» появилось в связи с начавшейся в 1743 году очередной ревизией окладов и переписи податных сословий. Татищева беспокоило то, что за два года дело мало продвинулось вперед, и не видно было, чтобы оно скоро пришло к завершению. А убытки оказывались значительными хотя бы потому, что на время переписи запрещалось отпускать крестьян в отход. Так из-за этого запрещения из богатых солью районов — Перми и Астрахани — не поступала соль, «и народ в соли во многих местах претерпел крайний недостаток». Осуждает Татищев и привлечение для проведения переписи воинских подразделений. Содержание войска непомерной тяжестью ложится на население некоторых уездов, где войска ранее не были расквартированы и где, следовательно, не готовились к их приему. Войско отвлекается от своего основного, настоящего дела, а людей, знающих дело, в нем все равно нет.
Как и во всех других записках, Татищев ставит вопрос широко и всеобъемлюще. Он начинает с понятий. «Потребно, — говорит он, — такое речение употреблять, чтоб все было вразумительно не токмо в обществе, но и в малейших того частях... Нуждно, чтобы всякое слово слышащий в том разуме понимал, в котором сказыватель полагает...»
Через понятия Татищев в этом случае высказывает некоторые суждения по социально-экономическим вопросам. Это проявляется, в частности, в рассуждении о соотношении значений «дань» и «подать», рассуждении, кстати, весьма любопытном и с точки зрения науки нашего времени, поскольку о сущности «дани» и сейчас ведутся жаркие споры (речь идет в основном о том, является ли дань формой феодальной ренты или же это институт догосударственного периода).
В понимании Татищева «дань» — это основной окладный сбор от подданных в пользу государства (государя). «Подать» же — это то, что собирается сверх дани, «на чрезвычайный расход наложенное». Дань Татищев считает «делом весьма нужным». Важно, чтобы «каждый подданный знал, что он и когда дать должен». Практика первой половины XVIII столетия давала в этой связи лишь отрицательные примеры. Татищев, конечно, ее имеет в виду.