В известных нам сейчас летописях есть лишь глухие намеки на это в рассказе о восстании киевлян в 1113 году, когда горожане «идоша на жиды», а также в упоминании о большом киевском пожаре 1124 года, когда «погореша... жидове». В «Истории» Татищев обстоятельно рассказывает о киевском восстании и требовании киевлян о выселении иудеев. Сам Татищев при этом считал, что речь идет не об особом народе, а о славянах, принявших через посредство Хазарии иудейскую веру. Противоречия в данном случае вызываются тем, что Татищев так и не смог для себя решить, где же первопричина зла: «в природе» народа или же веровании, названном позднее Марксом религией «своекорыстия» и «эгоизма».
Задача обмирщения просматривается и в татищевской классификации наук. Помимо общепринятого деления наук на богословские и философские, он предлагает «моральное» разделение, различия «в качестве». Согласно принципу полезности выделяются науки: «1) нужные, 2) полезные, 3) щегольские, или увеселяющие, 4) любопытные, или тщетные, 5) вредительные». В числе «нужных» на первом месте стоят «телесные науки». Поскольку природа требует от человека поддержания собственного существования, необходимы соответствующие знания: «сие имянуется домоводство», то есть по-гречески «экономия». Той же цели служит медицина.
Человек должен уметь «себя от враждующих и нападствующих сохранить и обидеть себя не допустить». Для этого обязан каждый, а дворянин в особенности, уметь владеть оружием, чтобы защитить себя и отечество. Однако этого недостаточно. Многие неприятности происходят по вине самого человека. Поэтому он должен уметь себя вести, с тем чтобы не вызвать справедливого негодования со стороны других. Об этом говорится «в правилах закона естественного», «и сие называется нравоучение». В рамках государства «собственные обороны или отмщения для общего спокойствия запрещены и обидителям наказания, а обиженным награждения предписаны». Поэтому необходимо знать законы и изучающую их науку — «законоучение».
В число нужных наук включается и богословие. Татищев имеет в виду то, что человек в состоянии постичь бога и его учение. «Что же касается свойств или обстоятельств божиих, — полагает он, — то наш ум не в состоянии о том внятно разуметь, да и нужды нет». Иными словами, схоластические споры о природе самого божества представляются беспредметными и бессмысленными. Достаточно веры, что бог — создатель мира и во всем присутствует. В качестве же первотолчка Татищев бога, безусловно, признавал.
В числе полезных наук, по Татищеву, «письмо есть первое, чрез которое мы прошедшее знаем и в памяти храним», иногда даже лучше, чем сами творцы «прошедшего», поскольку «мнение» может быть изложено на письме. Гражданским служащим, особенно «в чинах высоких», «полезно, а иногда нужно знать красноречие», именуемое по-русски «витийством», а по-гречески «риторикой». Нужно уметь придать речи в зависимости от обстоятельств тот или иной оттенок, украсить ее примерами. Особенно полезно и нужно все это в иностранных делах, а также при сочинении книг.
К «полезным» относится и знание иностранных языков. Татищев предупреждает, однако, что «сие полезно тогда токмо, когда правильно употребляемо». «Примешивание» же «иноязычных слов в свой язык вредительно». Татищева особенно раздражает модное в его время засорение русского языка иностранными словами, «да к тому не в той силе и разуме или неправильно, а для чего, того сами сказать не умеют, кроме хвастанья, что умеют чужое слово выговорить».
«Всякого звания людям» полезна «мафематика», включавшая в то время целый ряд наук: арифметику, геометрию, «или землемерие», механику — «хитродвижность», архитектуру — «строительство». К математике относились также «перспектива, оптика или видение, акустика — звездосчисление», изучение которых Татищев находил полезным «некоторым людем».
Государственным деятелям высших рангов важно учить «деяния и летописи или гистория и хронография, генеалогия или родословие владетелей... землеописание или география». В последнюю Татищев включал и «нравы людей», проживавших в той или иной земле. Все это нужно знать, «дабы в государственном правлении и советах, будучи о воем со благоразумием, а не яко слепой о красках разсуждать мог».
В числе полезных наук называются также ботаника и анатомия. Знание их желательно для всех и совершенно необходимо для тех, кто «себя во врачество управляют». То же относится к физике, химии, или, по-русски, «естествоиспытанию». Зная, «что из чего состоит» и «что из того происходит и приключается», можно уберечь «себя от вреда».
К «щегольским» наукам Татищев относит умение слагать стихи, сочинять или исполнять музыку, танцевать, ездить верхом, рисовать и чертить. Последнее совершенно необходимо во всех ремеслах. Что касается остальных — они могут быть полезны «по случаю», поскольку за ними стоят правила поведения человека в обществе.
К «любопытным» и «тщетным» Татищев относит такие науки, «которые ни настоящей, ни будущей пользы в себе не имеют». Это астрология — «звездопровещание», «физиогномия, или лицезнание», «хиромантия — рукознание». Эти науки, по Татищеву, «ни физического, ни мафематического основания не имеют». Но у суеверных людей, «паче у людей меланхоличных», они находят благоприятную почву. Лженауки наносят и вред, «ибо если бы мы совершенно все приключения, предписанные и неизбежные, разумели, тоб не имели нужды жить по закону». Этой фразой заодно осуждается и вера в божественное провидение.
Суевериями был наполнен быт всех европейских стран. Анна Ивановна уже в 1730 году издала указ о сожжении за колдовство. Несколько раньше так же энергично боролся с «ведьмами» во Франции кардинал Мазарини. До конца XVIII века сжигали «ведьм» в Польше. «Не весьма в давних летах» все это Татищев наблюдал и в Германии и в Швеции. Он, естественно, был против таких мер и подчеркивает, что как только «перестали казнить, а учением исправляют, то и таких людей умалилось».
Разновидностью суеверий Татищев считает и организуемые «сребролюбивыми церковниками» чудеса святых. Это «зло» в России «весьма было расплодилось». Но «Петр Великий жестокими на теле наказании всех оных бесов повыгнал так, — иронизирует Татищев, — что ныне, почитай, уже не слышно».
Целое исследование Татищев посвящает истории славянской письменности. Создание глаголического письма он на основе балканских преданий и папистской традиции связывает с именем Геронима, относя его к 383 году. Эта письменность во времена Татищева еще употреблялась в Иллирии. Кириллицу согласно с общепринятыми представлениями Татищев признавал созданием Константина-Кирилла в IX веке. Современный алфавит Татищев предлагал усовершенствовать, исключив из него буквы, не имевшие особого звучания (позднее, в письме Тредиаковскому, он относил к таковым пятнадцать букв из сорока четырех). Вместе с тем предлагалась ввести букву для аналогии с латинским «Н» и для обозначения йотированного гласного (последнее было позднее осуществлено Карамзиным).
Происхождение языков во времена Татищева объясняли вавилонским столпотворением. Татищев библейскую легенду обходит. «Сколько и которые языки первые по столпотворению были, — говорит он, — оное не токмо ныне, через неколико 1000 лет и за погублением древних книг, нам подлинно неизвестно». Это не было известно и раньше. Так, Геродот «сказует, что в древние времена у египтян прение о первенстве народа было, которое языками решили». Важнее, с точки зрения Татищева, общее заключение, «что из одного многие разные языки произошли». От одного языка происходят и все славянские народы, а также вандалы, которых он помещал по южному берегу Балтики (венды, винды или вандалы германских источников). Изменения в языке чаще всего происходят в результате обладания одного народа другим. Сказывается также общение с соседями, потребность в заимствовании слов для обозначения тех или иных понятий и просто «от неразумения пользы и вреда» или по невежеству.
В качестве примера Татищев дает здесь первую свою схему сложения Древнерусского государства. Славяне приходят морем из Вандалии, то есть с южного берега Балтики, в северо-западные районы будущей Руси. Они овладевают сарматскими народами, в числе которых были и руссы. На «сарматском» языке это слово означало «чермный», то есть «красный» (в действительности, такое значение слово «рус» имеет в индоевропейских языках). Славяне и сами прозвались руссами, и много из языка сарматских руссов взяли в свой язык. Позднее, «как колено славянских князей Гостомыслом пресеклось, взяли себе князя Рюрика от варяг, или финов». Восстановление славянского языка Татищев связывает с Ольгой, бывшей «от рода князей словенских». Остатки же привнесений сказываются в языке и позднее. К ним добавились заимствования из татарского языка.
Заимствование из чужих языков «по соседству и обхождению» Татищев отличает от нарочитой порчи родной речи. Если вандалы, богемы, чехи, венгры утеряли славянский язык под влиянием народа-обладателя, то современные поляки портили его из «славолюбия», в результате чего «иногда в письме латинских и немецких слов треть кладут». Сходное положение складывалось и в России. Татищев приводит длинный перечень слов, заимствованных в русский язык «без нужды» из греческого, латинского, французского, немецкого, «каковых слов от хвастунов и неученых людей весьма много наполнено». В этом списке — наиболее употребительные понятия бюрократического обихода, то есть все то, что широкой волной устремилось в русский язык вместе с петровскими преобразованиями. В условиях же бироновщины, когда многие высшие чины и не хотели знать русского языка, борьба за его чистоту принимала глубокую политическую окраску.
Татищев отнюдь не был сторонником полного ограждения языка от заимствований извне. Наоборот. Он считал, что такие заимствования полезны и необходимы, если они поступают с «науками филозовскими и вещьми». Но новое слово целесообразно вводить в свой язык лишь в том случае, если ему нельзя найти равного по значению в собственном. В противном случае это и есть засорение. Татищев упоминает о намерении Анны созвать специальную комиссию по «исправлению русского языка» (очевидно, нечто подобное она обещала в одной из бесед с Татищевым и, конечно, по его настоянию). Уже с Урала он продолжал поддерживать связь с Василием Кирилловичем Тредиаковским (1703-1769) — его единомышленником в этом вопросе. В 1736 году комиссия была создана. Но вопреки намерениям Татищева и Тредиаковского в составе ее были почти исключительно немцы, и занималась она вопросами переводов с иностранных языков на русский. Безвременье бироновщины было явно неподходящей порой для воплощения замысла поборников чистоты русского языка.
Согласно воззрениям Татищева естественному закону в равной мере подчиняются все народы, и все они равны перед этим законом. От естественного закона зависит целесообразность той или иной политической системы, и этот вопрос Татищев излагает в «Разговоре» в целом так же, как в записке 1730 года. Но здесь поднимается еще один вопрос, не менее важный, чем форма политического устройства. Речь идет о личной вольности человека.
Естественный закон предполагает вольность человека. «Воля по естеству человеку толико нужна и полезна, что ни едино благополучие ей сравниться не может и ничто ей достойно есть», — говорит Татищев. «Кто воли лишаем, тот купно всех благополучей лишается или приобрести и сохранить не благонадежен, ибо кто в какой-либо неволе состоит, той не может уже по своему хотению покоится, веселится, чести, имения снискивать и оные содержать, но все остается в воли того, кто над его волею владычествует». Но воля полезна лишь в том случае, если она употребляется с разумом. Иначе это будет своевольство. Для младенца воля может оказаться источником гибели, и те, кто по лености или недостатку милосердия это допустит, могут оказаться соучастниками трагедии. Поскольку человек не может обойтись без помощи других, он вынужден ограничивать себя. В итоге «воле человека положена узда неволи для его же пользы». Эта «узда» бывает трех видов: «по природе», «по своей воле», «по принуждению». Первая предполагает подчинение младенцев родителям. К этому же разряду Татищев относит и власть монарха. Второй вид неволи связан с договором. Из него происходит неволя холопа или слуги. Такой договор справедлив лишь в том случае, если он выполняется обеими сторонами. «Если б один нарушил, — разъясняет Татищев, — то и другой или не должен своего обещания содержать, или его по имеемому договору может ко исполнению принудить».
Таково же происхождение и общественного договора. На этом принципе построены «общенародия или республики». В них «воля человека всем обще подвергается, общее благополучие собственному предпочитается, того ради, что собственное уже несть благополучие, когда общественный вред из чего быть может».
Третий вид неволи — «рабство или невольничество» — противоестествен. «Понеже человек по естеству в защищении и охранении себя имеет свободу, того ради он такое лишение своея воли терпеть более не должен, как до возможного к освобождению случая». Естественное право человека — защищать свое благополучие и мстить свои обиды. Единственное, что может сдерживать угнетенного, — соображение целесообразности, дабы не причинить себе большего ущерба.
Постановка вопроса о личной свободе, «вольности» человека, оправдание и даже поощрение борьбы угнетенных за свое освобождение, — явление для первой половины XVIII века в России уникальное. Не случайно Г. В. Плеханов оценил его «почти как революционный призыв».
Вряд ли Татищев верил в целесообразность и еще одного вида неволи: подчинения воле монарха как родительской. Но это постоянно встававшее противоречие он пока старался обходить, поскольку логичное разрешение его потребовало бы таких выводов, которые могли бы оказаться для Татищева самоубийственными.
Закон естественный должен лежать и в основании гражданского законодательства. В этом разделе у Татищева также появляются некоторые новые соображения по сравнению с запиской 1730 года. Так, рассматривая разные источники законодательства в странах с различным строем, он останавливает внимание на порядке подготовки законопроектов в государствах с «общенародной» формой правления. Вопреки собственному рассуждению о целесообразности таких государств лишь на небольших территориях он рассматривает именно «великие». Выборные «от некоих обществ, яко провинцей или городов, станов, родов» посылаются «с полной мочью» в соборы, сеймы или парламенты, которые и разрабатывают законопроекты.
Законодательные права монарха снова вызывают у Татищева затруднения. Он такие права за монархом признает. Но «от любви отеческой к подданным, храня пользу оных», монархи доверяют составление законов «другим в законах довольно искусным и отечеству беспристрастно верным». Любовь монарха к отечеству, следовательно, проявляется в том, что подготовку законопроекта он передоверяет лицам, искусным в законах. А уж искусному законнику Татищев считает себя вправе подать советы. И в них также проявляется кое-что новое по сравнению с 1730 годом.
Первый совет сводится к тому, что закон должен быть написан таким языком, «которым большая часть общенародия говорит и суще самым просторечием». Особенно следит Татищев за тем, «чтоб никаких иноязычных слов не было». При этом «всякий закон что короче, то внятнее». Второй совет предусматривает выполнимость законов. В противном случае они не будут пользоваться авторитетом. «Неумеренные казни разрушают закон», — заключает Татищев. Законы должны быть согласованы друг с другом — третье положение, и весьма важное, поскольку в России такой согласованности не было со времен «Русской правды»: новые установления не отменяли старых. Четвертое положение касается своевременного и широкого объявления законов, «ибо кто, не знак закона, преступит, тот по закону оному осужден быть не может».
Интересно пятое положение: «хранить обычаи древние». Татищев при этом разъясняет, что «где польза общая требует, то не нужно на древность и обычаи смотреть, токмо при том надобно, чтоб причины понуждающие внятно изъяснены были». Видимо, совет связан с каким-то определенным нарушением обычаев. С такого рода нарушениями постоянно приходилось сталкиваться во времена бироновщины. Татищев напоминает также и о сравнительно давнем, весьма опасном нарушении традиции. «До царства Борисова, — говорит он, — в Руссии крестьянство было все вольное, но он слуг, холопей и крестьян сделал крепостными». Это нарушение «древних обычаев» вызвало восстание холопов и крестьян. Кому в этом случае Татищев сочувствует — угадать нетрудно. Царь нарушил обычай, а бывшие вольные по естественному праву выступили на защиту своей свободы.
Советы законодателям Татищев дает не случайно. Он считает целесообразным подготовить новое Уложение и доказывает это разбором предшествующего русского законодательства. Наиболее продуманным ему представляется Судебник Ивана Грозного, утвержденный собором 1550 года. «В сем Судебнике, — говорит он, — удивления и похвалы достойно, что законы писаны кратки, внятны, речение самое простое, как тогда говорили. И хотя во оном нечто от чужестранных взято... но ни единого слова чужестранного не внесено». Уложение 1649 года менее удовлетворительно. «Как видно, при сочинении надмерно спешили или к сложению искусного секретаря недоставало», — размышляет Татищев. В результате же «некоторые случаи разного состояния в разных главах или статьях разногласны, другие надмерно кратки и темны так, что с трудом сущую силу их разуметь можно, иные потребным многоречием наполнены». Нечеткость изложения создает почву для нарушений и злоупотреблений со стороны судей. К тому же многие статьи Уложения устарели, и есть необходимость ввести целый ряд новых статей. По обыкновению, Татищев напоминает о соответствующем замысле Петра. В связь с этим замыслом он ставит и изучение законодательства других стран. Наперед выдается похвала за подобную же деятельность и правящей императрице, с которой Татищев, видимо, говорил и об этом вопросе, и, очевидно, так же малоуспешно, как и по многим другим.
Хотя «Разговор» посвящался защите «наук и училищ», последним уделено сравнительно мало внимания, возможно, потому, что тогда же Татищев давал об этом императрице особое представление. С сожалением отмечал он, что ни в одном училище не преподавались русская грамматика, история и география. Большинство учителей были иноземными, и это Татищев считал неизбежным. Но многие «учителя» сами не имели никакой подготовки. Дворяне часто для обучения языкам нанимали «весьма неспособных и случается, что поваров, лакеев или весьма мало умеющих грамоте». Особенно удручало Татищева отсутствие учебников. Возможность решения этого вопроса он видел лишь в распространении вольного книгопечатания.
Сословное деление общества предполагало и сословное обучение: каждое сословие должно учиться наукам, необходимым для выполнения своего долга перед государством. Но Татищев не может не заметить, что дворяне учиться ленятся. Сложными науками скорее овладевают «подлые», которым доступ к высшим должностям закрыт. Это обстоятельство ставит перед ним проблему, которую он не может разрешить. Татищеву не нравится, что половина всех отпускаемых на обучение средств уходит на Кадетский корпус. Он считает, что дети родителей, имеющих доход свыше тысячи рублей в год, могут и сами содержать учителей или выделять средства на обучение. Государственные же средства следует «неимущим оставить». Полезно совместное обучение «знатных и неимущих». Рядом со знатными неимущие научатся «обхождению» и приобретут «смелость». Учеников же из «убожества» Татищев советует включать в низшие шляхетские училища. Их присутствие поможет поднять на должный уровень все обучение, а сами они смогут впоследствии стать «совершенными учителями». Другого применения специалистам из третьего сословия, получившим дворянское образование, он предложить, очевидно, не может.
Подготовка собственных учителей, с точки зрения Татищева, являлась самой первостепенной и настоятельной задачей. Пока же их нет, наилучшим способом обучения остается посылка детей за границу. Татищев дает широкий обзор состояния наук в разных европейских странах, рассказывает об их учебных заведениях. Издержки неизбежны и при посылке детей за границу, особенно если туда едут слишком хорошо обеспеченные. Но, не слыша вокруг русской речи, недоросль поневоле обучится иностранному языку, что особенно необходимо при отсутствии специальной литературы на русском языке.
Борясь за чистоту русского языка, Татищев неизменно настаивал на самом широком изучении языков иностранных. В этом он видел один из самых важных элементов общей культуры и образованности. Большое значение он придавал также изучению языков народов России, а также созданию школ, где представители этих народов могли бы изучать русский язык. Он с возмущением говорил о миссионерах, которые через переводчиков проповедуют «слово божие». Татищев выражал надежду на то, что не было бы никаких беспорядков и бунтов, «когда бы шляхетство обучение во оных языках воеводами, суднами и другими управители были». Соответственно он предлагал открыть училища в Казани, Тобольске, Астрахани, Иркутске, Нерчинске, Якутске для изучения «сарматских» (угро-финских), тюркских и сибирских языков.
«Разговор» был впервые опубликован лишь в 1887 году. Да и то, издавая его, известный биограф Татищева Нил Попов счел необходимым оправдывать автора от обвинений в вольнодумстве. Оправдание, нужно сказать, натянутое. Но и его тоже можно было понять. Даже сто пятьдесят лет спустя «Разговор» звучал все еще слишком смело для официального миропонимания. И можно лишь пожалеть, что столь богатый идеями памятник остался недоступным большинству русских мыслителей XVIII века.
С «Разговором» несколько разноречит «Духовная» Татищева. Как и к «Разговору», он обращался к ней, видимо, неоднократно и примерно при одинаковых обстоятельствах. «Разговор» проникнут оптимизмом, «Духовная» — пессимистична. В «Разговоре» Татищев размышляет о том, что желательно было бы сделать, в «Духовной» предостерегает от того, чего делать не следует.
Первоначальная редакция «Духовной» относится, видимо, к началу 1734 года, когда над Татищевым собрались грозные тучи. Татищев стремится здесь очиститься от обвинений в атеизме и еретичестве, предстать ортодоксальным и усердным христианином. «Человек во младости и благополучии, — говорит он здесь, — мало о законе божий и спасении души своея прилежит, но водим паче помыслами плотскими». «Егда же человек приближится к старости, или скорби, болезни, беды, напасти и другие горести усмиряют плоть его, тогда освобождается дух от порабощения, очистится ум его и примет власть над волею, тогда познает неистовство и пороки юности своея и начнет прилежать о приобретении истинного добра, еже познать волю творца своего и прилежать о знании закона божия».
В 1734 году Татищеву было сорок восемь лет. Он, конечно, был еще не стар. Но, как он сам поясняет, старость «не по числу лет разумеется». «Болезни, беды и печали прежде лет состаревают». А бед и печалей в конце 1733 года на Татищева обрушилось немало. Обострилась и его старая болезнь, в результате чего «язык... прилипе гортани».
Главная причина духовного надлома Татищева, конечно, заключалась в крахе его общественно-государственной деятельности, в результате чего он оказался в «гонении неповинном» «от злодеев сильных». Отстранение его от должности главного судьи Монетной конторы и предание суду лишало его, помимо прочего, и средств существования.
Ко времени написания «Духовной» дочь Василия Никитича Евпраксия была замужем за Михаилом Андреевичем Римским-Корсаковым. (Позднее, овдовев, она вышла замуж за Степана Андреевича Шепелева.) «Духовная» адресовалась сыну Евграфу. Будучи в Монетной конторе, Татищев имел больше, чем когда бы то ни было, времени и для занятий домашними делами. Сын его в 1731 году поступил в Кадетский корпус, имея определенные познания в арифметике и геометрии, зная немецкий и латинский языки. В 1734 году Евграф еще продолжал обучение в Кадетском корпусе, и ему еще предстояло определение на службу.
Несколько странно звучит в «Духовной» предостережение Татищева: «с хвалящими вольности других государств и ищущими власть монарха уменьшить никогда не согласуй». Кто эти хвалящие? Из известных нам авторов никто не хвалил «вольности других государств» в такой мере, в какой это сделал Татищев, поставив «вольность» главной ценностью для человека. И сына ли имел адресатом в данном случае Татищев, или же тех, кто обвинил его в вольнодумстве?
С отмеченным наставлением плохо согласуется общая оценка положения при дворе. Петр Великий, пишет Татищев, «великолепие единственно делами своими показывал». Нетрудно догадаться, в чей адрес направлена критика: Анна великолепие поддерживала только внешне. При ней придворные «рангами, жалованьем и другими преимуществы пожалованы». «Я, — обращается Татищев к сыну, — взирая на их стропотное житие и обхождение, никогда бы тебе оного искать не советовал, понеже тут лицемерство, коварство, лесть, зависть и ненависть едва ли не всем ли добродетелям предходят».
В полном противоречии с собственной деятельностью напоминает Татищев и совет своего родителя, данный в 1704 году: «Ни на что самому не называться». Такая забота о самосохранении, может быть, и годилась для его ничем не примечательного сына, но она была решительно неприемлема для одного из самых неугомонных политических, хозяйственных и научных деятелей эпохи, каким был сам Василий Никитич. О совете отца он вспоминал обычно тогда, когда его покидали силы или возможности для борьбы. Но он немедленно забывал о нем, как только вновь открывалось поле активной деятельности.
Татищев, очевидно, не надеялся воспрянуть ни морально, ни физически. Это состояние подавленности и надлома сказывается на всем построении «Духовной», в своеобразном покаянии и раскаянии за непочтение к религии. Если в критике религиозных и особенно церковных установлений, сказывавшихся в ряде записок Татищева, заметна глубокая продуманность, то в данном случае ощущается чисто эмоциональный экстаз. Он заставляет сына принимать то, что сам принять не может. Он, например, советует читать жития святых, «ибо хотя в них многия гистории в истине бытия оскудевают... однакож тем не огорчайся, но разумей, что все оное к благоугодному наставлению предписано, и тщися подражати делам их благим». Иначе говоря, хотя в этих сочинениях заведомая ложь, старайся подражать тому, чего никто не делал. Мысль эта гораздо резче выражена в «Истории» («Басни нравость потемняют»), хотя новгородский архиепископ Амвросий и настоял на некоторых сокращениях, дабы Татищев сведения житий «не весьма порочил».
Подобен же и совет: «если бы ты... некоторые погрешности и неисправы, или излишки в своей церкви быть возомнил, никогда явно ни для какого телесного благополучия от своей церкви не отставай и веры не переменяй». Не следует также вступать в споры с единоверцами. Это может принести неприятности, «в чем, — признается Татищев, — я тебе себя в пример представлю». Оказывается, он «не токмо за еретика, но и за безбожника почитан и немало невинного поношения и бед претерпел». Очевидно, оценивая действительные взгляды Татищева, нельзя отвлекаться от этих «бед»: он никогда не мог быть до конца откровенен — его не поняли бы даже близкие.
Определяя сыну круг наук, Татищев особо останавливается на своем многолетнем труде — «Истории российской». Она к этому времени была уже «довольной», «хотя не в совершенном порядке». Уже были примечания к ней, «дополнки», выписки из иностранных авторов. Отцу очень хотелось, чтобы это дело завершил его сын: «Если охота будет, можешь в порядок собрать и как себе, так и всему отечеству в пользу употребить». «Польза отечества» в данном случае не пересекалась с волей сильных мира сего, и Татищев как бы забывал о совете «не выдаваться вперед». К счастью, он сам смог позднее продолжить работу над «Историей». Сын же к этому явно не имел склонности.
Имелся в бумагах Татищева и развернутый план написания географии. Однако эту работу он не считал возможным завершить «без помощи государя», поскольку требовалась организация картографических работ в масштабе всей страны, а также осуществление размежевания земель.
Чувством христианского смирения и всепрощения проникнут ряд других советов Татищева. Он явно кается по случаю неудачно сложившихся семейных отношений, советует слушаться матери, с которой сам он «некоторым приключением разлучился, чрез что... обещание брачное нарушено». «Тебе, — обращается он к сыну, — нет в том ни мало причины к нарушению твоей должности». Такого же плана и совет не выказывать перед людьми ревность к будущей супруге, не унижать ее подозрениями, помнить, «что жена тебе не раба, но товарищ, помощница во всем и другом должна быть нелицемерным».
В «Духовной» неоднократно звучит и неуверенность, вроде: «Может ли сие полезно быть — сего я не разумею и разсуждать не могу». Даже только что написанный «Разговор», которым Татищев, несомненно, очень дорожил и который он оставлял как своеобразное наставление сыну же, он оценивает теперь сдержанно: «Все оное верить и за истину непоколебимую принимать и содержать не принуждаю». В «Духовной» совершенно исчезает «естественное право». Порою кажется, что автор испытывает суеверный страх перед открывшимися ему истинами и он теперь стремится отмолиться от них.
Духовные кризисы, однако, обычно способствуют и прояснению каких-то важных вопросов. (Правда, смысл их может оставаться и нераскрытым.) В данном случае обращает на себя внимание одно немаловажное изменение по сравнению с «Разговором». Там он преимущества дворянства оправдывал его нелегкой долей — быть готовым проливать кровь за государя и отечество в любое время и любом месте. В «Духовной» же отмечается, что «гражданская услуга в государстве есть главная, ибо без доброго и порядочного внутреннего правления ничто в добром порядке содержимо быть не может и во оном гораздо более памяти, смысла и разсуждения, нежели в воинстве, потребно». Позднее это соображение Татищев неоднократно повторит, имея в виду, что и «гражданские» вопросы в государстве зависят от подготовленности дворянства. Но если бы он пропустил свое заключение через призму «естественного права», то оно могло бы существенно нарушить логику рассуждений о целесообразности сословного деления, поскольку государственное правление совершенно иного характера занятие, нежели воинская служба, а бюрократический аппарат всегда составлялся более из разночинцев, чем из дворян (хотя и выполнял задачи дворянского государства).