С тракторных гусениц на лицо шла снежная пыль.
Снег таял и стекал на воротник. Озноб все еще тряс Саньку. Он смотрел на светлое полярное небо с еле заметными звездами, и отчетливая, как злость, жадность жизни заползала в его душу. Потом Санька задремал.
Трактор встал.
– Вылазь, – толкнул Саньку Муханов. – Прибыли. Они выбрались из-под шкур и спрыгнули с саней.
Нерушимый, не затронутый еще весенним теплом снег лежал кругом. Рассеянный снегом молочный свет резал глаза. Из сугробов торчали крыши двух избушек. Четыре мужика спешили навстречу. Видно, это и были душевные ребята.
– Приехали, приехали, – сказал дед. – Тут теперь наша столица. – Потом звонко крикнул: – Ребят-та, давай разгружать. Все, что надо, привез. Пополнение привез, ребят-та…
– А этих зачем, дед? – спрашивал рослый бровастый мужик, весь какой-то военный даже в своей драной телогрейке.
– Раз привез, значит, надо, Слава, лучше, значит, – ласково ответил дед и засеменил к избушке поменьше.
– Замерзли? – спросил большеголовый, с изрытым оспой лицом. – Пойдем в избушку, чай горячий, сани потом разгрузим.
– Ха-ха-ха, – раскатился молодой парень. – Замерзли, выпить надо. Меня Толиком зовут, будем знакомы.
– Ты толковый, – сказал Муханов и поднял рюкзак, в котором звякнуло. – Пойдем знакомиться, что ли.
Они прошли к избушке побольше, в темных сенцах нащупали дверь и шагнули в теплоту. Изба оказалась большой. К стене примыкала кирпичная плита и как бы делила ее на две комнаты. Вдоль стен в той и другой комнате шли дощатые нары. Самодельный стол стоял посредине.
– Располагайтесь, – сказал большеголовый. – Вы кто и откуда?
– Беглые, – усмехнулся Муханов. – Беглые из разведки. Не сошлись на финансовой почве.
– Тут, братка, все, братка, не сошлись на этой почве, – сказал вошедший сутулый мужик. – И сколько я на этом Севере живу, тридцать лет, все время про финансы говорят. В свое-то время зарплату с наволочками ходили получать, все равно говорили.
– Это Братка, – сказал большеголовый. – Под этим именем его вся Чукотка знает. А как на самом деле зовут, даже я не знаю, хоть и прожил с ним два года в одной избе. Который спрашивал, на кой дьявол вы здесь нужны, то Славка, известен также по кличке Бенд. Толька, пацан глуповатый, вам сам представился, а вот это входит Глухой, у него одно ухо не в порядке. – Голос большеголового потеплел на секунду.
Вошедший был мальчишеского сложения морщинистым мужичком. Услышав, что говорят о нем, он улыбнулся виновато, встал у стенки и сразу стал незаметен, неразличим, как будто слился со старым прокопченным деревом.
– Что касается меня, – продолжил большеголовый, – то меня зовут Федор. – Судорога на мгновение передернула его лицо. Морщины тяжелого лба резко поползли вверх, вздернулся угол рта, обнажив прокуренные зубы. – Чтоб избежать ненужных вопросов, добавлю, что известен также под кличкой Оспатый, – ровным голосом закончил он.
Вошли Толик и Славка Бенд. Славка все еще по-волчьи глянул на них и сел в темном углу, спиной к свету. Санька стал вынимать из рюкзака бутылки.
…Они сидели по нарам с кружками в руках.
– Так как тут все же насчет финансов? – спросил Муханов. – Дед туманно ответил на этот интересный вопрос.
– Наши финансы – рыба в реке, а командир – дед, – выговорил без всякой интонации Федор и допил вино. Глухой, который маялся со своей кружкой, не зная, то ли допить, то ли поставить, тоже допил и поставил кружку.
– Ни месткомов, ни профкомов, – проскрипел из своего угла Славка. – Без заседаний – лови да сдавай.
– Свобода и демократия под началом деда, – оттаявшим баритоном сказал Муханов.
– Во, – развеселился Толик. – Демократия!
– А где дед? – поинтересовался Санька.
– Он в отдельной избе живет. У него там богатство.
– Пойдем сани разгружать, – сказал Федор. – А ребята пусть отдохнут.
Все ушли. Муханов и Санька легли на свободные нары и провалились в каменный сон.
7
Рыба и оленьи пастбища с древних времен составляли славу долины Китама. Начинаясь из бесчисленных ручьев с гладких гор Пырканай, он шел к морю десятками проток, лишь в самом конце сливаясь в единое русло. По широкой китайской долине с древних времен бродили тысячные стада оленей и как память о тех временах высились на буграх замшелые кучи оленьих рогов на могилах оленеводов. Галечные острова Китама кишели зайцами и куропатками. Потоки пятнистого гольца, нельмы спускались весной к морю, из глубоких речных ям, осенью тот же поток устремлялся обратно. Чир и муксун водились в его водах.
Там, где Китам сливался в единое русло, невдалеке от моря с давних же времен жили те, кто не имел оленей, кто жил рыбой и морским зверем, сюда же за рыбой приезжали гордые оленеводы. Предприимчивый купец в начале века построил здесь торговую факторию, так постепенно возник поселок Усть-Китам, единственный поселок на многие десятки тысяч квадратных километров.
История поселка Усть-Китам знала взлеты и падения, не зафиксированные нигде, кроме воспоминаний старожилов да неизвестных миру дневников какого-нибудь ошалевшего от одиночества и полярной тоски работника фактории, может быть, того самого, который вырезал на стене дома печально знаменитые стихи:
Скука, скука паршивая… Скоро ночь придет. Скука, скука…
Одно время Усть-Китам с его тремя домами был административным центром района, потом началась другая эпоха, и центр перевели на север, где имелось удобное место для морского порта. Позднее был колхоз, но и колхоз перевели за семь километров, где выстроили с должным размахом. От былой славы Усть-Китама осталась лишь груда рисовых бочек, два древних деревянных домика да выброшенный на берег катер неизвестного происхождения. Но все так же двигались по реке могучие рыбьи косяки, и утки садились на мерзлотные озерца рядом с домами, и летали гуси.
В ста километрах севернее Усть-Китама возник и рос большой промышленный поселок, и каждую навигацию к нему шли океанские дизель-электроходы с тысячами тонн груза. Усть-Китам со своей былой рыбной и административной славой пропадал в безвестности, обреченный стать вскоре голым тундровым местом.
Чья-то светлая голова в райисполкоме вспомнила о том, что неплохо бы району иметь свою рыбу. Постановили быстро «создать», «организовать». Лучше Усть-Китама нельзя было придумать места. Но организовывать было не из чего. Рыболовство в районе оказалось прочно забытым.
Тогда возник полушубочный старичок. Он появился с рыбной реки на западе, где большинство от младенчества до смерти были рыбаками, возник с готовыми сетями, бесспорным знанием дела, и начальство, для которого рыба была только решением, быстро отдало ему на откуп Китам от верховий до устья.
Рыбная слава Китама теперь осталась только в рассказах. Но по этим рассказам было ясно, что рыбу можно черпать десятками тонн. Райисполком для начала установил божеские закупочные цены: 70 копеек за килограмм.
По неуловимым, ему одному известным знакам, полушубочный старичок вылавливал нужных людей. Столь же легко, с какой-то фокуснической ловкостью, он извлекал из снабженческих недр доски, гвозди, бензин. Может быть, на свирепых прожженных снабженцев просто действовал его вид поседевшего в тишине рыбалок человека с безмятежным взглядом детских глаз?
8
В середине мая лед на реке вздулся синим китовым горбом. Синий кит стремительно рвался к морю. Каждый день лед был разным – чертовски голубым, как море на курортных проспектах, или трупно-серым и ноздреватым в пасмурные дни. Потом за одну ночь потрескался и стал похож на издыхающую черепаху.
В этот день они кончили делать десятую лодку. Они делали эти немудрящие плоскодонные неводники день за днем. По договору с колхозом, который должен был платить за каждую плоскодонку по двести рублей. Они шлепали их, как блины, по готовому трафарету. Для бригады требовалось от силы два неводника, и, когда они начали третий, Оспатый Федор спросил:
– Третий для запаса?
– А ты стучи, стучи, – сказал дед. – В договоре не сказано, сколько неводников. Сказано, колхоз обязуется купить. – Славка Бенд зыркнул на деда глазами и зачастил топором.
– Ушлый у нас дед, а? – спросил Колька Муханов.
– Ха-ха-ха, – раскатился Толик. – Ушлый дед. Очень ушлый, хороший дед.
– Две тысячи – хорошая цена, Федюша, хорошая, – сказал дед. – Мы за двести, за двести рублей их у себя делали.
Четыре доски на дно, две на борта. Дед в полушубочке все похаживал с неизменным прутиком или палочкой, и было приятно смотреть на его белую голову, чистое, в загорелых здоровых морщинках лицо и слушать:
– А дощечка не та. Во-он лежит хорошая.
Неводники были готовы, они развели огонь под котлом со смолой и мазали их борта длинными рогожными кистями.
– Десять на две и разделить на восемь, сколько будет? – спросил Муханов.
– Две с половиной.
– Всем поровну, Дмитрий Егорыч? – спросил Славка.
– Посчитаем, посчитаем. С обидой нельзя. Без обиды будем.
– Отменный у нас дед, Санюха. Жох дед. Слышь, дед. Ты у нас хороший. Мы с Санькой за тебя хош в воду. Хочешь, нырну за тебя, дед?
Но дед не слушал балаболку Муханова. Он все похаживал со своим прутиком, высматривал и потом сказал:
– Ну-ка, Саня, отнеси вот туда эту досочку, и вот эту, и ту.
Санька сволок в одно место облюбованные дедом доски.
Дед вынес из дома стародавний топорик и стал тюкать по доскам. Он тюкал и тюкал неторопливо, даже с каким-то стариковским покряхтыванием, и из-под топорика вдруг возникла узкая, изящная, как перо, лодочка. Две досочки были сбоку, одна составляла днище. Потом старик снова сходил в избушку, вынес баночку с краской, и лодка приобрела развеселый зеленый цвет. Старик еще потюкал топориком, и возникло совсем уже невесомое двухлопастное веселко.
Около берега на всем протяжении образовались порядочной ширины забереги. Старик отнес лодочку к берегу, взял в руки невесомое веселко и поплыл, еле помахивая им, только от носа лодочки разбегались водяные усы.
Так он и плыл, обливаемый солнцем, среди ледяного и снежного блеска, и седая голова его походила на одуванчик, одуванчик на узком зеленом листе.
Все смотрели молча, и Муханов шепотом сказал Саньке:
– Дед-то и вправду рыбак. Ребята говорили, что рыба по семьдесят копеек и ловить тут десятки тонн. Если на твою душу придется две тонны, так это, слышишь? А если пять. Это за три-то месяца… Не пропадем мы за этим дедом, ей-богу, не пропадем, Санюха.
– Давай, давай, считай, – сказал Санька, не отрывая глаз от деда. Тот развернулся одним взмахом весла и плыл обратно.
Затаив дыхание, Санька Канаев наблюдал за этой картиной, и ему стало уверенно легко оттого, что он видит все это, и было правильным, что он видит это и находится именно в данный момент в данной географической точке.
И все остальные тоже наблюдали за дедом, молча, а Глухой вдруг сказал самому себе:
– Дед-то без шпаклевки делал. Доска к доске, волоса не просунешь.
– Да! – тяжело и смачно сплюнул на землю Славка Бенд.
Дед так же легко причалил к берегу и ступил на землю, не замочив коротеньких сапожек. Все подошли к лодке. Внутри было сухо, и опять Глухой сказал застенчиво:
– Доска к доске…
– Де-ед, – восхищенно протянул Муханов, – дайка я на твоем ковчеге.
И дед, весь в стариковских морщинках, раскрасневшийся от гребли и, видно, от удачи, оттого что лодка без шпаклевки впрямь не протекала, протянул ему весло.
– Подержи, Санек, – сказал Муханов и решительно шагнул к лодке.
Санька придержал руками узкий нос лодки, пока Муханов осторожно, как будто ступал на цирковой канат, усаживался на ее днище.
– Пускай, – скомандовал он. Успел раза два взмахнуть веслом и вдруг исчез, только мелькнули в воздухе сапоги с закатанными голенищами.
– Ух, – вынырнул Муханов из воды. – Ух! – Так он толкал лодку к берегу, огненный шар на взбаламученной глади воды.
– Мой черед, – закричал Толик и с совсем уже ненужной лихостью сел в лодку, перевернувшись мгновенно и бездарно.
Все смеялись на берегу, Муханов бегал кругами, стараясь согреться.
– Ха-ха-ха, – смеялся Толик. – Вот сделал дед лодку. Вот лодка, а, дед?
Даже Славка Бенд разжал мрачные губы, и дед весь смеялся, даже полушубок его и сапожки смеялись.
– Погоди-ка, герои, – сказал дед и вынес из избушки что-то завернутое в тряпочку. Под тряпочкой оказалась чуть начатая бутылка спирта. Муханов и Толя выпили из стакана.
– Чего держать, – сказал дед. – Допивайте, чтоб, значит, судно обмыть.
Спирт быстро развели водой, и все выпили по полстакана в этот великолепный день у открытой воды забереги.
– Плавать на этой лодке непростое дело, непростое, – сказал дед. – У нас на реке с маленьких лет это делают, начинают. Вон Глухой, поди, умеет плавать или забыл?
– А, Глухой, а ну покажи, Глухой, – закричал Толик, но Глухой, вовсе уж засмущавшись, только махнул рукой, а Славка Бенд с задичавшими от водки глазами посмотрел на лодку с мрачновато-веселой решимостью. Не такое, мол, видали. Надо, поплывем и не на этом.
– А льда скоро, ребята, не будет, – сказал дед.
Все еще стояли у воды и обсуждали проблемы плавания на столь несолидном судне, а дед ушел к своей избушке. Он стал выносить из ее недр бесконечное количество мотков сетей, смотанных в куклы, и бережно класть их на разостланный брезент.
– Смотри, ребя, смотри, – сказал Братка. – Дед богатство вынимает.
9
…Они насаживали неводную дель на обрезки водопроводных труб, чтобы потом протянуть сквозь трубы нескончаемую сизалевую веревку, по веревке с припуском расправить сеть, для верха один припуск, для низа другой. Это была работа не для нервных людей.
Древняя земля исходила, дымилась на проталинах, пар поднимался к небу, как дым благодарственных молебнов.
И жухлый серый лед на реке казался в весеннем солнце чужим, отжившим свой век, нездешнего мира веществом.
Сети растягивались на вешалах, лежали на земле, аккуратные мотки веревок висели на кольях, змеились по земле. Был какой-то чарующий ритм в этой древней, древней, как эта земля, человеческой работе.
У лодок остался один Глухой. Он возился у чадящего котла с длинной кистью и был похож в клубах дыма на печального сгорбленного черта, давно уже потерявшего веру во всякое бытие.
Санька насаживал сети, слушал, как в стороне балаболит и смешит всех Муханов, и размышлял о всегдашней правоте брата Семы. Вот оно, денежное место, где руки не дрожат. Было приятно сознавать, что все это не столь уж плохое занятие и времяпрепровождение есть только вступление к туманно сверкающему будущему, которое ждет его там, в Москве, средь гари и грохота настоящей жизни.
Так шел день за днем. Два домика и вытаявшее пространство земли вокруг них были отрезаны от мира, так что казалось – и нет ничего во всей вселенной, только вот это бледное небо и издыхающий лед па реке. В семи километрах на одном из рукавов Китама помещался колхозный поселок, Новый Усть-Китам, в поселке жили люди и председатель Гаврилов, которому они подчинялись.
Однажды спозаранку мимо них протащилась упряжка из шести разномастных захудалых псов. На партах сидел старик с непокрытой головой и смотрел на них с азиатским спокойствием.
– Это Пыныч. Бездельный старик. Я его знаю, – сказал Братка. – Гусей почуял, старый черт. Хотите верьте, хотите нет, но нюх у него на гусей страшный. Пыныч, хрен чукотский, где гу-у-си? – крикнул Братка.
И Пыныч, не сказав ни слова, махнул рукой на восток.
– Где гуси? Какие гуси? – засуетился Толик.
Обратно Пыныч проехал уже вечером. Подмораживало, и собаки шли устало и неровно, ибо нарта то и дело проламывала снежную корку.
В нарте лежало четыре жемчужных красноносых гуменника.
– Малё гуся, – сказал старик, жмуря хитрые глазки. – Земли пока малё.
Это были первые из гусиных стай, скопившихся на южных вытаявших склонах хребтов в ожидании, пока потеплеет земля родного Китама. Они залетали сюда через безжизненные горные гряды и искали по протаявшим береговым обрывам прошлогоднюю бруснику и черную ягоду шикшу.
Братка, чукотский человек, погладил захолодевшее гусиное перо и сказал раздумчиво: «Однако, гусь начинается, патроны надо снаряжать».
За столом в избушке уже сидел Толик и лихорадочно набивал патроны адской смесью из дымного и бездымного пороха.
– Порвет ружье-то, – несмело сказал Глухой, но тот только глянул на него дикими глазами и продолжал орудовать молотком и пыжами.
– Если вам, ребята, надо, берите мое, я не охотник, – сказал Саньке Федор и кивнул на обшарпанную одностволку на стене.
10
Через два дня лед исчез. Он просто исчез ночью незаметно, без шумного ледохода, треска и грохота. С верховьев по мутной вздувшейся реке плыли, крутясь, отдельные запоздавшие льдины. В этот день они, прежде чем взяться за сети, долго смотрели на непривычную картину чистой воды и на эти льдины. С пасмурного неба сыпался мелкий дождь.
– Сожрет весь снег этот дождик, – радостно сообщил Глухой.
Он весь помолодел в этот пасмурный день. Долго стоял около выброшенного катера, потом вернулся и стал складывать в кучу обрезки досок, раскиданных по берегу.
По темному морщинистому лицу Глухого бродила улыбка, которую он и не пробовал скрывать. К нему присоединился Братка, и они вдвоем с неторопливой сноровкой собрали и сожгли обрывки сетей и веревок, перенесли на сухое место доски и все оглядывались кругом, чего бы еще прибрать, как будто именно так и полагалось: в день ледохода наводить порядок во всех окрестностях.
Чтоб не сидеть без дела, Санька взял лопату и стал отгребать от стен избушки тяжелые валы намокшего снега. Постепенно он вошел в азарт, скинул телогрейку.
– Сам догадался или научил кто? – насмешливо спросил Федор за спиной. Санька оглянулся. Серые Федоровы глаза смотрели на него в упор с безжалостным интересом.
– В чем дело? – спросил Санька, и опять ему почудилось, как со щелканьем выскочил и замкнулся на замке ножик.
– Так, – сказал Федор. – Я на тебя давно смотрю. Руками ты делать ничего не умеешь, это заметно. Курс наук, чтобы жить головой, видно, тоже не кончил. Белая ворона и там и тут. Не обижайся – я сам такой. – Федор усмехнулся, и снова судорога промелькнула по изрытому оспой лицу. – Зачем ты деду понадобился, вот что мне интересно?
В это время Толька, с утра неприкаянно мотавшийся от реки к костру, от костра к реке, вдруг завопил истошно и побежал к берегу, размахивая руками.
Прямо по центру Китама на льдине плыл бродячий лагерь. Стояли какие-то бочки, был виден тюк, и около него лежала упряжка собак. Человек сидел на перевернутой парте и невозмутимо курил трубку, как будто именно так вот и положено было плыть на льдине по весеннему Китаму.
– Чукча, ребята, – выдохнул Братка. – Куда тебя черти несут! – закричал он.
Чукча вынул изо рта трубку и помахал ею в воздухе.
Они быстро столкнули на воду два неводника и погребли к льдине.
– Этти[1], – сказал чукча. – Осторожно надо. Бочки тяжелые.
Санька Канаев, совершенно обалдев от удивления, помогал перекатить в лодку бочки, перетащить нарту, потом сел чукча.
Собаки попрыгали следом сами.
У берега собаки сразу выскочили из лодки и стали описывать по земле молчаливые яростные круги и, лишь утомившись, уселись около хозяина, высунув языки, с тяжело раздутыми косматыми боками. Чучка с лучезарной улыбкой пожал всем руки и сел на землю, бронзоволицый бог земли.
– Рыбку ловил, – сказал он наконец и махнул трубочкой куда-то на далекие хребты.
Славка Бенд шагнул и стал заинтересованно приподнимать брезент на одной бочке.
Все три бочки были наполнены равномерным красномясым гольцом. Дед только кинул на бочки взгляд и остался стоять на месте, понятливо кивнул два раза головой.
– Ах ты, чукча, – затарахтел Толик. – Ах ты, чукча, как тебя звать, а? А ловил ты, слушай, как? Расскажи.
– Вот, – сказал чукча и, засунув руку за вырез кухлянки, пошарил там немного и вытащил леску, намотанную на рогульку. Крючок был покрыт красной тряпочкой.
– Весна. Очень голодная рыба. Я лунку сделал и так, – он подергал воображаемую леску. – Очень хватает. – И вздохнул сожалительно. – Жалко, бочек мало. Соли совсем взял мало.
Он еще покурил немного и ушел в поселок, легко косолапя по кочкам. Собаки тащили за ним следом пустую нарту.
– Черт косоглазый, – выдохнул ему вслед Славка. – Рублей триста взял на красную тряпочку.
Часа через четыре из поселка пришел трактор, могуче взрывая гусеницами снег, а следом, заравнивая тракторные следы, тащилось железное корыто-волокуша. На волокуше, поджав ноги, сидел тот самый чукча.
Из кабинки, весь в бликах кожаного пальто и сапогах с «молниями» по голенищам, выскочил как будто с неба свалившийся председатель Гаврилов. Руководящий жирок немного уже округлил его якутское лицо, но и этот жирок, и особый блеск раскосых глаз сразу давали понять, что перед тобой не кто иной, как начальник.
– Рыбачки? – спросил он не то для вопроса, не то в насмешку и добавил: – Ловите. Я не возражаю.
Больше председатель Гаврилов не сказал ничего, а так – прошелся мимо ряда смоленых неводников, разостланных и развешанных сетей, мимо зеленого каячка деда Мити. За это время тракторист и чукча закатили на волокушу бочки с рыбой, и Гаврилов снова залез в кабинку. Трактор развернулся и ушел, оставив после себя взрытый снег и вонь солярки.
Дед снова усадил всех за сети. Только Колька Муханов остался у реки и ходил так около воды, вытягивая шею, как будто хотел разглядеть сквозь мутную толщу текучий рыбий поток.
– Дед, – вопрошал Колька из отдаления, – дед, мы так рыбу не прозеваем? Может, она уже уходит вся?
– Уходит, Коля, уходит, – миролюбиво отвечал дед. – Вот хлам пронесет, мы контрольные сеточки поставим и поймем, когда она уходит.
– Де-ед, – не унимался Колька, – давай сейчас эти сетки поставим.
– Сейчас, Коля, нельзя их ставить. Их дураки сейчас ставят. Во-он какие валежины по реке несет.
Славка Бенд пошатался в стороне, прошел в избушку.
Через полчаса он вышел оттуда и направился в тундру.
11
Славка.
Жизненной силой, дававшей ему способность выжить в самых немыслимых ситуациях, была лютая ненависть к Советской власти, настолько лютая, что он даже не считал нужным ее скрывать. В лагере ему было труднее многих, потому что весь лагерный мир единодушно ненавидел и презирал бандеровцев, презирая больше них, может быть, только бывших власовцев.
И хотя многие из его соратников пробовали перекраситься, скрыть в лагере прошлое, Славка не делал этого, чем и заслужил к концу срока уважительную кличку Славка Бенд. После заключения ему дали три года вольного поселения на Севере. Когда капитан МВД, оформлявший документы на освобождение, предложил ему связаться с одним из колхозов, Славка сказал:
– Я родную мать в окно выкинул, когда захотела в колхоз.
Годы заключения были тяжелы, но и после них, как многие из людей, живущих на нервной силе, Славка оставался медально красивым сорокапятилетним мужчиной.
Красивый сорокапятилетний Славка работал ночным сторожем. Два года сравнительной свободы надломили его больше, чем весь срок заключения. Он понимал, что ненависть его безрезультатна, против него огромная махина государства, но он продолжал ненавидеть, ибо в этом был смысл его жизни. Свои чувства он держал при себе и редко высказывал их в разговорах. Зачем?
В причинах ненависти Славка Бенд тоже не копался и, пожалуй, не смог бы толком объяснить их. Может быть, это было наследие десятков поколений собственников, с неожиданной силой возродившееся в нем, Славке Бенде.
Из Закарпатья приходили письма. Писала выкинутая из окошка мать, которая все-таки работала в колхозе, писали братья и сестры. Судя по письмам и посылкам, жили неплохо. Подходил конец срока его поселения. Звали домой. Но все они предлагали ничтожный, глупый вариант. Приютят, обогреют, а дальше солнечная радость колхозной жизни, работа на полях под свист соловья, полновесный трудодень… в бога и душу…
Он, Славка Бенд, не мог явиться побежденным. Прежде всего нужны были деньги. Хорошие, крупные деньги любой ценой, но без всяких штучек, которые могли бы загнать его снова за лагерную колючку.
Водку Славка не пил. Водка туманила мозг и рождала безысходное отчаяние, которого он боялся больше всего государственного строя СССР в целом. Вместо водки он пил чифир, смоляной заварки наркотик из чая. Чифир оставлял голову ясной и горячо гнал кровь по жилам. Выпив чифир, он любил уходить от людей и со стремительной бесцельностью шагать по тундре. В голове в это время шли горячие обрывки мыслей, а руки, помнившие все, казалось, ощущали блаженную тяжесть автомата. Это и было единственной отдушиной его бытия.
И вот в смутное время Славкиных нерешенных проблем возник, как ангел божий опустился с неба ему на помощь, хороший человек, ясным голоском пообещал, поманил удачей.
12
Контрольные сети были выставлены.
Дед разместил их так, чтобы любая рыба, любящая береговую струю, или тихую заводь плеса, или глинистую отмель, не могла миновать эти ловушки.
С непривычки как Санька, так и Муханов, сильно вымокли в ледяной воде Китама. От гребли ныли плечи. Но было приятно видеть на воде аккуратные бусы поплавков, пересекавших реку, и думать о том, что эти поплавки, как и все остальное, сделано твоими руками.
Теперь они проверяли эти сети каждые два часа, ибо весенний ход рыбы капризен и кратковремен. Каждые два часа они выплывали на средину Китама и, уцепившись за конец сети, подымали над водой ее полотнище в блестящих пленках и каплях воды. Сети были пусты, только бесчисленные ветки, щепки и палочки запутывались в их ячеях.
Вначале они проверяли их в нетерпеливом ожидании удачи, но с каждым днем это чувство слабело, и вскоре пришлось устанавливать очередность, кому плыть, кому полтора часа мочить руки в весенней воде.
– Рыба, ребята, не часы, – подытожил общее настроение Братка. – Может, ее и нет давно в этом Китаме.
Это были откровенно сказанные слова. Для всех, кроме, может быть, Саньки Канаева, эта рыбалка означала не просто азартную погоню за рублем и удачей, а шанс на жизнь в мире, где «кто не работает, тот не ест». Никто из них не имел за душой прибереженных денег ни в чулке, ни на сберкнижке, ни просто в. чемодане. И временами, когда все укладывались спать или просто пили бесконечный чай за деревянным столом, они думали про себя невеселую думу существования, ибо они сами поставили себя в условия без профсоюзов, месткомов или того самого коллектива, который не даст упасть, возьмет на поруки и на общем собрании разъяснит тебе смысл жизни, обязанности перед обществом, а также твои права.
Только один дед был преисполнен благодушия. С завалинки своего дома он встречал лодку, возвращавшуюся с проверки сетей, и. спрашивал: «Пусто? Вот поди ж ты, опять пусто. Сеточку-то очистили? Если ее от щепок не чистить, так рвется она, и рыба ее видит».
По вечерам он стал заходить в общую избушку. Сидел, чай не пил, отмахивался от табачного дыма.
– Рыба не часы-ы, – тянул свою песню Братка и углублялся в десять раз читанный им листок «Огонька» на стене: – «Гриб странной формы найден мною в лесу под Москвой. Я сфотографировал его и…»
– А если врешь ты со всей этой рыбой, дед? – с угрозой говорил Славка.
– Жаден ты, Слава. Рыба жадных не любит. Вы, ребята, отдыхайте сейчас. Вы бы гуся стреляли. Его под обрыв в снежник положить – до осени цел будет. Вон на той стороне на сухих озерах всю ночь гуси кричат. Ох, неопытные вы, ребята.
– Когда рыба пойдет, дед? – не успокаивался Славка.
– Когда пойдет, тогда и пойдет, – резонно отвечал дед. – Ты бы на охоту шел, Слава.
– Я в своей жизни наохотился, – усмехнулся Славка. – Мне, дед, твои гуси неинтересны.
Проверял сети чаще всего Глухой, но и у него оставалось много времени. Тогда он подметал пол, мыл окна. Странно было видеть пожилого морщинистого мужчину с веником и тряпкой в руках. Может быть, в этом он давал выход тоске по неизвестному уюту, другим окнам в другой земле.
Федор два дня прошагал из угла в угол, набычив лобастую голову, потом принялся мастерить табуретки из остатков досок. Получалось у него скверно, но он упрямо вытаскивал гвозди обратно, разбирал табуретку на части, подпиливал, подстругивал и собирал снова.
Среди всеобщего томления один Толька чувствовал себя на месте. Он пропадал в тундре. Неизвестно было, как ухитрялся он перемещаться с такой скоростью, но пушечный гром его двустволки, казалось, доносился к поселку с четырех сторон света. Он все так же закладывал свои кошмарные смешанные заряды, и от страшной отдачи спусковая скоба била его по пальцам, отчего пальцы вначале опухли, а потом почернели мертвой гангренной чернотой. Иногда он все-таки ухитрялся приносить гуся, а то и двух. Он не мог объяснить, как подстрелил их.
– Тебя, Толька, к пороху подпускать опасно, – равнодушно говорил Славка.
Азарт захватил и Саньку Канаева.
– Давай завтра вместе на ту сторону, – предложил он.
– Во! Дело, – обрадовался Толик. – Тундру оцепим. Я их шугну – они к тебе, ты стрельнешь – они ко мне.
– Дураки, – развеселился Муханов. – Чокнутые. Как же вы вдвоем тундру оцепите? Ничего у вас без меня не выйдет. Но я рыбак и стволы в руки брать не хочу.