Они закурили махру из кисета деда. Ядовитый моршанский дым полз над рекой, окутывал лодку, они сидели друг против друга, как счастливые потные дети, единокровные братья, соратники по оружию и улыбались друг другу проникновенно и нежно: старый пастух и хлыщ Беба, гранильщик асфальта, хилый цветок искусственной техносферы.
Даже тракторный рокот не мог испортить славянской простоты событий. На берегах реки стояли друг против друга негодующие, враждебные племена рыболовов и осыпали друг друга простыми словами. Дед Корифей сидел на отшибе на бережку, и напротив него, через речку, сидел лещевик Михей, идеолог враждебного клана. Михей с мрачной угрозой, не мигая, разглядывал деда, взгляд его излучал планы, надежды, грядущее торжество. Лучезарен и прост был ответный взгляд деда Корифея.
Беба вначале присел было около деда. Но понял, что ему не место в борьбе титанов. Через минуту он тоже орал простые слова. В этот миг он был членом племени, рода, семьи и кровь великих свершений горячо бежала по жилам. Кто-то хлопал его по плечу, и сам он обнимал кого-то.
В разгар страстей пулеметным треском ворвался звук милицейского мотоцикла. И звук этот, а также традиционный вопрос «В чем дело, граждане?» вернули на землю Бебенина.
Но на землю вернулся уже не тот вчерашний, замученный страхами и видениями, а некто новый, познавший радость борьбы и удачи.
Среди мятежного шума толпы у Бебы вдруг четко и ясно, как диспозиция перед боем, оформилась мысль: «В Средней Азии живут среднеазиаты». Те самые среднеазиаты, которые вплетают женщинам в косы мониста из драгоценных материалов, кладут золото в чувяк, а чувяк прячут в арык.
На берегу реки Порожек замкнулась мысль, впервые пришедшая к Бебе на берегу Тихого океана, на затопленном ночью и сыростью рыбацком причале.
С неосознанной тоской Беба прощально оглянулся кругом. Вечер мягко падал на речку, окрестные холмы русской равнины, на перелески, поля и деревни. Беба стал медленно отступать от берега и, отойдя за кустарники, повернулся к речке спиной, пошел к пыльной дороге, по которой ходили автобусы к станции.
Уходил, чтобы потерять себя среди самолетных кресел, полок вагонов и гостиничных номеров в краях, где Бебу никто не знает и знать не должен.
16
…В безоблачном азиатском небе висело пыльное солнце. Под тополями, окружавшими аэропорт Нукуса, держалась черная тень.
Вскинув на плечо швейцарскую сумку, Беба шел мимо багажного отделения аэропорта, мимо дававших тень смоковниц, мимо киосков с краткой надписью «Газвода», мимо стандартных садовых лавочек.
Ему очень не нравились первые встреченные среднеазиаты. Непохоже, чтобы они дарили мониста своим женам и прятали золото в чувяк или там в арык.
Жизненный опыт учил не торопиться. Тот же жизненный опыт учил его, что первичные сведения в неизвестной стране легче всего получить там, где люди пьют вино, дуют пиво или глушат спиртягу.
Беба шел, направляемый интуицией, и, как бы в подтверждение догадливости его, впереди показался горбатый мостик. Под мостиком тек арык, а рядом стояли два старика в ватных халатах и темных барашковых шапках.
– Есть! – в озарении выдохнул Беба. Он вытер потный лоб и покосился на солнце. – Есть Средняя Азия. Существует!
За мостиком виднелась дверь с вывеской на азиатском языке, но все равно родной и понятной.
В длинном зале сидели за пластмассовыми столиками люди и пили пиво.
Беба на ходу опрокинул у стойки стопку для бодрости, цепко пошел по залу, выбирая столик, где можно сесть.
…Он выбрал столик, где сидел парень, напоминающий негатив: лицо было черным, а волосы, брови и глаза ослепительно белыми. Негатив меланхолично пил пиво.
Дородная официантка-узбечка остановилась с блокнотиком. Беба привычно показал три пальца.
– Что будете заказывать? – спросила официантка.
– Три пива ему, – сказал Негатив. Официантка ушла.
– Из Москвы?
– Ага.
– В Хиву?
– В Хиву, – на всякий случай сказал Беба. В липовом удостоверении Москонцерта, которое добыл ему Леня Химушев, можно было вписать любой город.
– Скука, – произнес незнакомец. – Все знаешь, все видишь насквозь, и никакой тебе в жизни загадки.
– Мораль? – завязывая беседу, спросил Беба.
– Какая к чертям мораль! На пальцах пиво заказывает москвич из пивного бара. С Ташкентского борта в Нукусе сошел – в Хиву едет. Минареты, так-перетак, смотреть.
– Я с Севера, – с неизвестной самому целью соврал Беба. – В отпуск. Хочу посмотреть юг.
– На Севере, где? – безразлично спросил Негатив, отхлебывая пиво.
Беба назвал место последнего своего турне.
– Знаю. Работал. Теплостанцию строили. Еще где бывал?
– Сахалин, – сказал Беба уверенно. На Сахалин Леня Химушев в самом деле пытался их повезти однажды, но получилась промашка с пропуском в погранзону.
– Работал. Так его перетак. Микрорайон в Южно-Сахалинске отгрохали. Слыхал?
– Ну как же! – солидно солгал Беба.
– В Мирном бывал?
– Нет.
– Я его с колышка, так и эдак. Эх была жизнь! Работа, а не волынка. И зарплата тебе щелкает-щелкает, не надо ее считать, потому что хватало.
– А как сюда?
– Надоел за три года якутский мороз. Решил погреться. Греюсь вот третий год. Надоело!
– Что надоело?
– Юг надоел, язви его в душу. Ты туристом: дыню жевать и на минарет глаз поставить. А мне эти дыни и минареты… Старый директор на Хантайку зовет. Пишет, что будет дело. Махну! Кончу дом и махну. Мороз людей человеками делает.
Мимо окон с натужным воем прополз тяжко груженный «Урал».
– Везет-таки, волынщик проклятый! – сказал Негатив. Бросил на стол трешницу и встал, натягивая кепку.
– Слушай. Ты на Среднюю Азию плюнь. В Самарканд – Бухару не езжай. Там из-за туристов проклятых минарет не увидишь. Посиди здесь и езжай обратно в Москву. Пиво в Москве бочковое и бывает чаще, чем раз в месяц. А еще лучше, если и в Москве не задержишься, а двинешь на Ярославский или в Домодедово до самолета. Салют!
Незнакомец прогрохотал залепленными известью сапогами к выходу.
Тотчас на освободившееся место сел быстрый и тонкий узбек. Он был в красной нейлоновой рубашке, при галстуке, и, надо же, чудо, лицо его было сухо, без малейших следов пота. Нейлон-то в такую жару! Лицо не то что было сухо, а матово отсвечивало в своей сухой смуглоте.
Официантка без разговоров принесла и поставила шесть бутылок.
– Норма! – улыбнулся узбек. – Пиво бывает редко. Пьем по шесть. Кто может – тот больше. В Хиву?
– Ага, – не удивляясь, уже сказал Беба.
– Хорошее место. Памятник старины. Все старое, как при ханах.
– Да-а!
– А Куня-Ургенч? Совсем старое место. Окончательно памятник старины. В Куня-Ургенч туристы не ездят. – Узбек вздохнул и поднял тонкий, музыкальной конструкции палец. – Отдельные, умные, ездят. Столица Хорезма! Алгебру знаешь?
– Учил.
– А где выдумали, знаешь? В Куня-Ургенче! А Тимур что разрушал, знаешь? Куня-Ургенч! Ничего туристы не знают. Между прочим… я там родился.
Узбек ловким жестом открыл бутылку о край стола, и темное пиво Ташвинбезалкогольтреста потекло в стакан.
– Женщины у вас красивые, – дипломатично начал Беба.
– Красивые? Почему красивые? Конечно, красивые! В Москве тоже красивые!
– А что, они украшения не носят? Мониста там всякие, в общем золото.
– Какое золото? Современные девушки – сами золото!
– А я читал, что узбечки носят.
– Про это у стариков спроси.
– А в Нукусе есть старики?
– Нукус – новый город. От Ташкента не отличишь на главной площади.
– Ну а базар у вас есть? Торгуют там, продают?
– Разумеется, есть. – И узбек, удивительно было, как в такое тонкое тело его все это вмешалось, осушил третью бутылку пива.
Кругом в тесном стандартном залике сидели темнолицые люди и в ужасающих количествах дули вредную для почек и печени жидкость. Официантки с натугой носили уставленные бутылками подносы. Неподвижная жара висела в столовой, и от пластмассовой синевы столов было еще жарче.
На свисавших с потолка желтых лентах торчали огромные азиатские мухи. За окном резко, как по линейке, чередовались синяя тень и желтый ослепительный свет.
– Пиво выдумали в холодных странах для южных, – сформулировал Беба. Он чувствовал, что от этих мух и неподвижной жары ему становится дурно. И от темного теплого пива. И от промокшей насквозь рубашки. Даже штанина в том месте, где нога по привычке прикасалась к сумке с самородком, промокла насквозь. Нелегки были пути подпольной торговли золотом.
Держись, Беба-Сахиб-Иналла-хан! Кто в этой глупой стране держит в линялой сумке килограмм чистого золота? Еще сто грамм коньячка? Пожалуй! Лучше, чем эту бурду пить! Мадам! Мисс Средняя Азия! Сто пятьдесят коньяка. Пиво? Сами его пейте!
Тонкий невозмутимый узбек с бесстрастным любопытством наблюдал неожиданное пьянение собеседника. Он слабо разбирался в вопросах алкоголя и не знал, что даже небольшая доза в жару действует неожиданно и точно, как нокаутирующий удар.
…Позже Бебе не хотели давать билет до Ургенча. Предлагали поспать. Но Беба знал, что уж чего-чего, а спать ему нельзя, и он сказал, что кассирша не пускает его в Хиву, потому что не уважает собственных памятников мировой же, черт поб-бери, культуры. Удостоверение он не вынимал без нужды. Памятники мировой культуры помогли, впрочем. До самолета оставалось три невыносимых часа. Беба схватил подвернувшееся такси и поехал на базар. Базар был пуст. Только на бесконечных его рядах, как одинокий зуб в челюсти, торчал старик, тот самый, какой нужен, старик в папахе и все такое.
– Золото купишь? – спросил напрямик Беба и положил перед стариком «образец» товара. Сморщенный старик молчал, и глаза его из-под дикарской папахи смотрели на пьяного Бебу с непостижимым спокойствием восточного мудреца.
– Ну! Купишь, что ли?
Старик отмахнулся руками от запаха нечистого алкоголя, запрещенного пророком, и снова невозмутимо сел, йог проклятый, деревяшка – не человек.
17
Самолет-работяга Ан-2 летел над пустыней. Внизу было желто от песка и солнца. Глаз пассажира отдыхал только на редких зеленых пятнах оазисов.
Когда началась долина Амударьи, с самолета можно было видеть на медленном этом полете труды человеческих муравейников: изрезанная в квадраты земля, бесчисленная паутина арыков, квадратные зеркала затопленных рисовых полей, бескрайние дамбы, насыпи. Среди них исчезала Амударья – дорога торговцев, завоевателей, потрясавших жестокостью привычный к жестокостям мир, дорога отчаянных конных налетчиков из окрестных пустынь, земля, где сотни поколений рождались среди глины, проводили жизнь, копая ее, и умирали, чтобы завершить круговорот белкового вещества. Они рыли землю, прокладывали арыки, сажали дыни и хлопок, выдумывали науку – алгебру и стихи, бессмертная звучность и печаль которых, как игла, пронзают столетия.
Начиналась Средняя Азия. Начинался Хорезмский оазис.
…Бебе не нравился город Ургенч. Здесь затемнялась главная цель. Днем жара начисто съедала всякую инициативу, вечером улицы были темны, и в глиняных переулках прятались тени янычаров или кого там еще, с длинными кривыми ножами и азиатским равнодушием к человеческой жизни.
Центральная часть Ургенча была слеплена без применения всякой фантазии из бетонных блоков. Она ничем не отличалась от аналогичных застроек в любом городе страны и, наверное, называлась «Черемушки» с добавлением местного прилагательного.
В старой части города, в глинобитных домах с плоскими крышами, жили мужчины, старики, женщины и младенцы. Старики сидели кое-где на завалинках, младенцы заполняли арыки, тротуары и узкие улочки, а женщины выскакивали из тенистых дворов, чтобы утащить во внутренность того двора очередного младенца с какой-то неведомой материнской целью.
Покупателей золота здесь не имелось. Ясно как двадцать одно. Или их надо было разыскивать по неведомым Бебе приметам.
Например, базар. Бестолковый, битком набитый ишаками и халатами базар, где темные старики продают редиску, дыни и лук. Будешь в толчее продавать самородок неизвестно кому? Нужен индивидуальный контакт, возможность поговорить без посторонних ушей. А как без ушей, если на пяти квадратных метрах базара находятся двадцать пять человек? В четыре часа дня этот базар, как по звонку, пуст. Сторожу продавать будешь?
От этих обстоятельств Беба ожесточился. Он начисто забыл осторожность и теперь, уходя, оставлял самородок под койкой все в той же швейцарской сумке. Держал его просто завязанным в тряпку.
Обрубок носил с собой. Металл залоснился в кармане, к нему прилипли табачные крошки и всякая разность, которая бывает в карманах не слишком опрятного человека. Пятидесятиграммовый обрубок драгоценного металла потерял свой товарный вид.
«Искать, черт побери, искать надо», – думал, лежа на гостиничной койке, млевший от жары Беба.
Номер был странный, сделанный из двух комнат. В комнате поменьше стояли две койки, в комнате побольше – четыре. И в той и в другой комнате люди менялись почти ежедневно. Это был обгорелый на сельскохозяйственном производстве народ, в неизменных брезентовых сапогах и кителях из серой холстины. Они вставали в пять-шесть утра, пили зеленый чай из гостиничных чайников и исчезали, чтобы завтра смениться новыми.
Неутомимо держался только его сосед, главбух неизвестного провинциального производства. Этот чертов главбух тоже обазиатился. Тоже вставал в шесть часов утра, пил для начала зеленый чай, затем клал на стол папку и вслух начинал читать свои бумаги: «От шестого восьмого шестьдесят шестого. В ответ на Ваш тридцать два дробь семь сообщаем…» Проклятый канцелярщик так и читал, как пишется «шестого восьмого…»
От всего этого хотелось запить, кануть в темную бездну. Но Беба держался. Чужая страна, чужие обычаи. Ухо востро и хвост пистолетом. «Учись, солдат, свой труп носить, учись висеть в петле…» – так произнес поэт.
В этом городе все говорили про хлопок. Радио говорило про хлопок, газеты писали о нем же, и комики-постояльцы в брезентовых сапогах, когда переходили на русский, толковали тоже про хлопок. Базарная толпа состояла из людей в халатах. Халатники, он это видел, знали физический труд не по книжкам. Редким и случайным казалось в толпе темных халатов белое пятно рубахи интеллигента или сарафан приезжей туристки.
Темнолицые люди в темных халатах продавали и покупали дыни, инжир, связки табачных листьев и темно-зеленую массу «нас» – табачное зелье, которое кладут под язык. Они же сидели на открытых верандах чайхан и пили, скрестив ноги, этот чертов зеленый чай, пили молча и бесконечно. Бебу, бездельника по натуре, это молчаливое рассиживание раздражало.
Через несколько дней он загрустил, перестал верить в возможность выловить из скопления чужих племен нужного человека.
18
Жить окончательно не хотелось. Беба спустился вниз, в ресторан, взял карточку. Меню делилось на разделы, отпечатанные типографски.
1. «Искусство кулинара».
2. «Закусите, пожалуйста».
3. «В обед полагается».
4. «Вкусно и сытно».
5. «Приятно и полезно».
6. «Тонизирует вас».
7. «Утолите жажду».
8. «Только в меру» (водка «Московская», коньяк 3 зв., портвейн № 15).
9. «Кто не против» (папиросы «Беломорканал», сигареты «Краснопресненские»).
«А вот я не в меру», – мрачно подумал Беба и заказал коньяк.
Неожиданно за сдвинутыми в стороне столами появилась группа иностранцев.
«Интересно, им то же меню дают? – подумал Беба и вдруг прямо похолодел: – Иностранцы!»
Иностранцы с птичьим говором усаживались за сдвинутые столы; безликие мужчины в легких до зависти летних костюмах, загорелые, сухие, как ящерицы, женщины. Прикатили из заморских стран смотреть: минареты.
«Ах, черт! – подумал Беба, подливая себе коньяк. – Они же в гостинице здесь живут. Вечерком пригласить вон того мордастого. Языка не знаю. Может быть, немцы. Ди муттер, ди тохтер, дер тигд. А что дадут? Валюту дадут. А валюту…»
«Остановись», – сказал голос предосторожности. Беба заглушил его порцией коньяка. Какая предосторожность, если папахи не понимают человеческих слов. Он же не собирается быть валютчиком. Один раз, один только раз. Вспомнилась картинка. Тот знакомый валютчик, который невесело кончил. Тогда в ресторанном зале было пьяно, дымно, весело, и малый этот держал беседу, травил анекдоты, но глаза, точно не ему и принадлежали, бегали, ощупывали, осматривали зал и всех, кто был, кто входил, сидел, выходил. Ни на минуту не знали отдыха эти глаза и опьянения тоже не знали. Кто там еще был? Им и отдать валюту, пусть они ее… Стоп! Подумать надо. Прополощем мозги, Беба, дружище…
Беба заказал еще коньяка, взял стакан, в котором торчали салфетки, выкинул их, а в стакан налил. Чуть повыше половины, но ниже полосок. Выпил. В голове стало напряженно и ясно.
…Его арестовали в шесть часов вечера, когда он ломился в номера, занятые бельгийскими туристами. Туристов в гостинице не было: они в это время осматривали древний заповедник в городе Хиве под названием Ичан-Кала, что в переводе означает «внутренний город». В то время когда туристы уселись в автобус, чтобы вернуться на нем в Ургенч, ибо в древней Хиве еще не имелось подходящей гостиницы, Бебу на мотоциклетной коляске отвезли в вытрезвитель, где и проделали с ним все подобающие случаю процедуры. Когда его задерживали, уголком затухающего от алкоголя мозга Беба все-таки успел увидеть, осознать значение милицейской формы и успел соврать, что ищет свой номер, который находился этажом выше.
Выпустили его в ранний утренний час, записав в соответствующую книгу. Ему возвратили также 20 рублей денег. Вознегодовал, но ему сказали, что было тридцать, десятку с него удержали и так далее, и представили ему опись материальных ценностей, бывших при нем при задержании. Впрочем, Беба не помнил вчерашний вечер. И лишь на улице, гулко ступая по бетонным плитам тротуара, он осознал, и похолодел от страха, и даже перестал быть похмелен. Исчез обрубок самородка, который всегда был при нем в заднем правом кармане техасских штанов. Засыпался!
Прохладен был утренний город Ургенч. По дороге к рынку шли ишаки и влекли на себе седоков или двухколесные тележки с дощатым помостом над самой ишачьей спиной. Открывались киоски с газировкой. Шелестели пустые автобусы. От редакции газеты «Хорезмская правда» на лихом мотоцикле, в очках, в кожаной куртке помчался на задание лихой ездок.
На рынке разжигали огонь в рыбожарке: интересном заведении, где изрезанную на мелкие куски рыбу кидали в кипящий чан хлопкового масла и вынимали оттуда проволочным черпаком на длинной ручке. Рыба была золотистого цвета и пахла хлопковым маслом и свежестью. Было хорошо есть ее под полотняным навесом, прихлебывать мутное среднеазиатское пиво и сочинять стихи вроде:
Я живу как в рыбожарке.
Рыба – я! И рыбе жарко!
Поздно писать стихи. Засыпался!
Он заглянул в вестибюль гостиницы. Дремали в креслах приезжие. Окошко администратора было задвинуто занавеской. У подъезда стояли пыльные периферийные «газики», и хлопали дверцами чернолицые деятели в тюбетейках и брезентовых сапогах.
В номере еще спали. На четырех койках могуче храпели рыцари хлопкового производства. Его сосед-бухгалтер только что встал и насыпал в фаянсовый чайник зеленое зелье. На Бебу он глянул без удивления и вышел за кипятком.
…Сумка лежала под кроватью. Беба с содроганием запустил руку внутрь. Самородок был на месте. Взял сумку и прошел в дальний конец коридора, где имелась запримеченная им черная лестница во двор. Напротив лестницы находился общий умывальник. Какой-то гад со скакалкой через плечо прошел туда впереди Бебы. На спине у скакальщика ходила под майкой хорошая мускулатура. Беба подумал, что гад будет мыться не меньше получаса.
Он, как бы без дела, прошел к торцевому окну. Двор был пуст. Посреди двора торчала дощатая уборная.
…Беба посмотрел на щелявые дощатые дверцы. Черт, может быть, именно там его ждут.
Человек в умывальнике плескался и пел, омерзительно радовался жизни. Нервы Бебы были натянуты до предела. Так! Паспорт при нем. Он еще в первый день ухитрился его забрать, на всякий случай, под предлогом получения перевода. Командировка… Черт с ней.
Беба встал у окна. Умывальник слева, дверь черного выхода справа.
Парень в умывальнике намылил лицо. Глаза его были зажмурены. Беба толкнул дверь черного хода. Она скрипнула и подалась. Он быстро зашел в темноту, закрыл дверь. На площадке стояли ведра, половые щетки. Беба быстро сбежал вниз, в пахнущий пылью мрак, где узко высвечивали полоски света.
Он откинул нижний крючок. Дверь не поддавалась. Видимо, она была замкнута еще и на крючок наверху. Он чиркнул зажигалкой. На цементном полу валялись малярные куртки и стояла измазанная известью бочка. Он взялся за край бочки и потянул ее. Раздался ужасный скрежет металла о цемент. Потом догадался наклонить бочку и перекатывать ее краем. Наверху скрипнула дверь, и оттуда упал сноп желтого света. Беба замер. Женский голос что-то сказал по-узбекски, звякнуло ведро. Свет исчез. Не помня себя, Беба по-кошачьи взгромоздился на бочку и нащупал верхнюю задвижку. Она не поддавалась. Он ударил по ней кулаком. Дверь распахнулась, и он чуть не свалился на улицу. Свет ослепил его. Пересекая двор, к уборной шел мужчина в тенниске. Он глянул на Бебу и отвернулся. «Может, за рабочего меня принял? – подумал Беба. – Или?»
Он увидел, что с головы до ног перемазан в пыли и известке. По костяшкам пальцев текла кровь вперемешку с грязью. Беба схватил сумку. Держась против угла здания так, чтобы не было видно из окон, он пересек двор и нырнул в заборную щель. За забором начиналось изрытое строительством поле. Стоял котел с гудроном. Под ним дымился костер. Около костра сидел старик в халате и смотрел на него. Беба пересек площадку напрямик, угадывая дворы, пошел в направлении вокзала.
По дороге в каком-то дощатом киоске, видно открытом всю ночь, он купил бутылку портвейна и кусок колбасы.
Через час он лежал в открытом товарном вагоне. Среднеазиатское солнце поднималось и накаляло металл. Поезд не двигался и, видно, не собирался двигаться. Разбитую руку саднило. Вдобавок было нечем открыть бутылку. Беба примерился и стукнул ее горлышком о железное ребро вагона. Бутылка раскололась, и он стал торопливо глотать липкий портвейн, обливая себе лицо и рубашку. Мягкий комок поднялся в затылок.
Становилось жарко до нестерпимости. Бебе было очень плохо. К облитым портвейном рукам, и лицу, и рубашке стала налипать угольная пыль. Где-то около 12 часов дня поезд дернулся и поехал в неизвестную сторону. Хотелось плакать.
19
Беба работал в ресторанном оркестре неизвестного азиатского города. Город был гнусный и пыльный, ресторан был просто третьеразрядной столовой и назывался по-дикому «Тохтамыш».
Благословенной памяти Моня дал три года назад Бебе курс электрогитары.
Вечером в ресторан приходили буровики. По соседству крепко искали нефть или газ, черт его знает, неинтересно что, но публика там работала что надо. С размахом. Беба работал «за жир», то есть он не получал зарплаты, он получал то, что закажут, за что заплатит музыкантам подвыпивший люд.
Беба играл. Прошедшее время мытарств четко отразилось на нем: он по-волчьи подсох и по-волчьи стал готов к рывку в любую минуту. В углах рта на бездумном его лице залегли морщинки – след неудач, а может быть, размышлений. Коллег по оркестру он презирал: провинциальная шваль, гармонист… Трубача надо было просто убить, чтоб не позорил профессию, впрочем, что он мог сделать на инструменте, который напоминал по качеству пионерский горн. Но гитара была ничего.
Неожиданно для себя Беба стал находить в собственной музыке горькое удовольствие и часто выходил на соло, а лабухи, коллеги, которым было на все наплевать, охотно его выпускали, жарь хоть целый вечер, плевать…
Беба уже не метался. Что было, то прошло. Ему требовалось подкопить деньжат на приличный костюм, ему требовался момент, он это понял. Он играл и разглядывал зал, угадывал нужного человека. Человек придет, ресторан такое место…
Но, кроме буровиков, как две капли воды похожих на сибирских добытчиков золота, громких парней физического труда, кроме командированных, от которых за версту несло удостоверением и сознанием служебного долга, кроме местных львов с пятеркой в кармане, никто не возникал на его горизонте.
Социолога, определившего бы биение ресторанной жизни по окраинам государства, еще не нашлось. Здесь не бывают знаменитости, проматывающие знаменитые гонорары, сюда не заходит обедать профессор или другой человек, оклад которого позволяет именно так обедать, здесь не резвятся пижоны.
Сквозь эти рестораны, как сквозь первый признак обретенной цивилизации, проходит в основном поток бродячих людей: геологов – искателей земных недр, искателей длинного рубля, здесь бывают налетами люди нестандартной профессии или уникальные специалисты по какому-нибудь уникальному монтажу, перелетные птахи индустрии XX века.
Но изредка неприметно за столиком пройдет незамеченным крупный краб уголовщины, которого непостижимые нити гешефта загнали в такие края.
Попробуй его угадай, если специалисты по угадыванию ловят его не первый уж год.
Дядя Осип
Но все-таки…
Каждый вечер в ресторан приходили три мужика, как будто бы вынутых из бетономешалки. Хрипатые, пыльные мужики садились за угловой столик напротив оркестра, и до их прихода никто этот столик не мог занять. Официантка с натугой тащила три ящика пива – среднеазиатского дефицита, и каждый из мужиков ставил свой ящик у правой ноги. Они выпивали за вечер по пять-шесть бутылок и уходили последними, оставив остальное пиво доброй официантке.
Беба вскоре заметил, что главным в странной этой компании был сгорбленный, в проволочной щетине мужичонка, в пропитанных пылью кирзачах и в костюме из хэбэ – бессмертной ткани в полоску.
Пил он мало. Так, прихлебывал иногда и разглядывал зал воспаленными, все на свете знающими глазами.
Вскоре Беба узнал, что зовут его дядя Осип, что в этом городе он давно, точнее, проводит в этом городе, в этом вот кабаке каждую осень. Потом исчезает.
Многократные вечера наблюдал за ним Беба. Но не подходил. Не навязывался. Хотел все узнать про странного миллиардера в стоптанных кирзовых сапогах, проволочной щетине.
И однажды случилось: проволочный мужик подошел к эстраде и, поманив грязным пальцем Бебу, спросил:
– Могешь «Журавли»? – И положил четвертную у ног.
И смог Лев Бебенин. «Журавли» отвечали настроению души, проснулся в нем музыкант. Перед полупустым в этот день залом, отведя в дальний угол затуманенный взгляд, выдал не мелодию, нет, – крик отторгнутых душ выдал музыкант Бебенин.
Официантки застыли у столиков, командированные оторвались на миг от свиных отбивных с соленым огурцом и соленым же помидором, какая-то робкая девушка оторвалась от беседы с не менее робким парнем и широко открыла глаза на Бебу, и даже лабухи за спиной смолкли и перестали шептаться насчет вечного сведения счетов, притихли, в какой-то момент решили было подстроиться, чтоб разделить успех, но, хватило совести, смолкли, ибо подстроиться к вариациям Бебиной души было нельзя в этот момент.
В открытые окна ресторана лезли акации и тополя, мерцали в небе крупные азиатские звезды, и шел воздух тех времен, когда журавли действительно улетают.
Плакал за столом совсем почти трезвый дядя Осип, неизвестных трудов человек в проволочной щетинке.
Беба играл. Чутьем музыканта он понял, что сейчас не нужен надрыв, дешевые кабацкие штуки, нужна настоящая музыка. Приглушив динамик электрогитары, он играл вариацию за вариацией, уходил в совсем уж незнаемые дали от главной мелодии, и все-таки то была облагороженная мелодия «Журавлей» в те времена, когда журавли действительно улетают.
Пошлая или опошленная вещь, но ведь бывает…
Наконец Беба смолк, задавил струну на щемящем небесном звуке, и все в ресторане задвигалось, как было до этого. Задвигался и дядя Осип, он прошаркал кирзой к эстраде и сказал Бебе:
– Слезай. Пойдем к столу. Пусть эт-ти играют.
И хоть не положено было музыканту сидеть за столом, но мало ли что не положено. Власть была в хрипящем голосе неизвестного Осипа. И тем же голосом он прохрипел подошедшей официантке:
– Шампанского. Два. Или три.
…У дяди Осипа оказалось человеческое лицо. Усталое человечье лицо было у этого щедрого оборванца. Натренированным чутьем понял Беба, что нет, этому он не продаст. Этому золото без всякого интереса. Но все-таки был как пружина, как волк перед смертным прыжком.
– Что смотришь? – усмехнулся дядя Осип. – Грязные, да? Плевать!
– Давно смотрю, – усмехнулся как можно шире Беба, Открытый Парень.
– Душевно сыграл, – дядя Осип смахнул слезу. – Утешил.
– Чем занимаемся? – спросил Беба. – Я парень без предрассудков.
– Исправитель ошибок, – загадочно ответил дядя Осип. – Понял?
– Не понял, – правдиво ответил Беба.
– Проще не может быть. Строительство здесь большое – раз. Частник дома строит – два. Государство цемент везет? Везет! Большими вагонами. А вагон разгружен как? Еле-еле. У государства цемента много. А частнику нужен аль нет этот цемент? Дядя Осип идет в порожняк. И метет вагон так, как будто лично платил за этот цемент. Выходит десять-пятнадцать мешков с вагона. Частнику фундамент для дома, дяде Осипу сто рублей каждый вечер, государству чистая тара-вагон. Понял?
– Понял, – восхищенно вздохнул перед гениальной простотой комбинации Беба.
– Мое открытие, – с простодушной гордостью сказал дядя Осип. – Мой, выходит, патент.
– Вредно цемент мести. Пыль, – заботливо произнес Беба, наметив подлую комбинацию.
– Я только осенью. Здесь у меня осенний сезон. – А потом?