Гений, или Стяжание Духа (К 190-летию Н. В. Гоголя)
ModernLib.Net / Публицистика / Кутолин Сергей / Гений, или Стяжание Духа (К 190-летию Н. В. Гоголя) - Чтение
(стр. 3)
Он надеялся, что Гоголь до полного издания «Мертвых душ» поместит несколько глав в его журнале «Москвитянин». Но Гоголь был не из тех, «кто, получая стол и кров», запросто расставался «со своим имуществом». Помещение таких глав в журнале до выхода в свет в России тома «Мертвых душ» целиком наверняка нанесло бы финансовый ущерб Гоголю. По выходе в свет «Мертвых душ» Гоголь и Погодин дулись друг на друга, но Гоголь с «насиженного погодинского места не съезжал». Встречались за столом, не разговаривая. И когда 9-го мая близились именины Гоголя именинник угощал обедом всех своих приятелей и знакомых в саду Погодина, где в это время среди приглашенных можно было увидеть И. С. Тургенева, князя П. А. Вяземского, Лермонтова, Загоскина, М. А. Дмитриева и многих других. Сад был громадный, «на 10 000 квадратных сажень, по весне сюда прилетал соловей». Лермонтов читал «Мцыри», актеры Ленский и Живокини варили жженку, злой язык Юрия Никитьевича Бартенева никому не давал пощады. Но Гоголь рвался за границу, ему «надо было удалиться в Рим, чтобы писать о России». И в июне 1841 года Гоголь уже в Варшаве, а уже в июле в Вене, где смотрит на немцев, «как на необходимых насекомых во всякой русской избе». Нервы его пробуждаются, он выходит по его убеждению «из летаргического умственного бездействия, а в голове шевелятся мысли». Сюжет «Мертвых душ» развертывается перед ним в таком величии, что он «чувствует сладкий трепет и необыкновенное раздражение нерв». В этот момент его впервые настигает катастрофическое напряжение болезненной тоски такой силы, что он чувствует падение в бездну пространства и не может спокойно лежать, сидеть или стоять. Силы тают, страдания и муки становятся невыносимыми. И Гоголь пишет «тощее духовное завещание, чтобы хоть долги его были выплачены немедленно после его смерти». Он сгорает как свеча. Только сверху, только духом. Мысли его рождаются возбужденной лихорадкой сознания, мучительным трепетом нервов, ненасытностью чувств. Его познание выливается в «страстную историю души». На помощь приходит богатый купец из знаменитой семьи Боткиных, — Николай Петрович. После двух месяцев Гоголь уже в Триесте пьет первую чашку бульона. Теперь уже никто из присутствующих у Гоголя не может «съесть столько макарон, сколько съедает он». Но расстройство его не зависит от климата и места и не так легко поправляется. Он часто дрожит и ужасно мнителен. Он снова в Риме, неразлучен с художником А. А. Ивановым. Последний в Гоголе улавливает величие пророка и рабски выполняет его поручения. Многое совершается в нем за это относительно немногое время. Незнаемое, никем не завоеванное, непознанное — безграничная область его души, творящая в самой себе, живущая и дышущая своими творениями — его единственная радость. Он уже не думает теперь даже о том, что у него нет ни копейки денег. Живет кое-как в долг. Готовит совершенную чистку первого тома «Мертвых душ». И чувствует как самый незначительный сюжет, пропускаемый им через горнило духа и одиночества, выплескивает на страницы романа мысли сильные, явления глубокие. И он глубоко счастлив, несмотря на болезненное состояние. Чудное создание творится и совершается в его душе, безграничная внутренняя сила духовного подъема в этот момент его единственная радость в творчестве и он утверждается в том, что это «святая воля Бога: подобное внушение не происходит от человека; никогда не выдумать ему такого сюжета… Столько жизни прошу, сколько нужно для окончания труда моего; больше ни часу мне не нужно». Здесь кроются, вцепившиеся в мясо и мозг нервы, влекущие его ко всем проблемам жизни в борьбе с духовной апатией и сонливостью, и неопределенностью в жизни, где уже нет места кичащимся своей праведной жизнью власть имущим, а только правдивая до гробовой доски добродетель осиянных духом материально бедных людей. Вот почему за прозрением в духе так часто следуют просьбы «пополнить истощившиеся средства». Это просьбы и к Жуковскому, и Погодину, и Аксакову, с последним из которых он уже рассчитывается самой «крупной монетой-духом», и напыщенный литературный старовер и поэт, переводчик Буало и Мольера в конце жизни под влиянием творчества Гоголя превращается в прекрасного бытописателя, прославившегося своей «Семейной хроникой». И деньги Гоголь получает, несмотря на все усиливающийся ропот Погодина: «Разоряюсь. Выручай. Как было бы хорошо, если б теперь поддержать — «Москвитянин» — эффектными статьями». Поэтому Погодину совершенно непонятны и даже оскорбительны высокие мотивы, которыми отделывается от него Гоголь, сообщая: «Теперь на один миг оторваться мыслью от святого своего труда — для меня уже беда…Труд мой велик, мой подвиг спасителен. Я умер теперь для всего мелочного; и для презренного ли журнального пошлого занятия ежедневным дрязгам я должен совершать не прощаемые преступления? и что поможет журналу моя статья?». Творческому хаосу сообщается безграничное напряжение, и он погружен в мир своей поэмы, пишет, пишет на маленьких клочках бумажек мелким убористым подчерком, рвет их и снова пишет, стоя у своего письменного бюро в просторной комнате с двумя окнами, имевшими решетчатые ставни изнутри. За эту комнату он платит 20 франков в месяц, т. е. один наполеондор, который он когда-то платил за бутылку вина во время своего первого отъезда за границу. А к обеденному часу кушает в астерии «Заяц» за одним столом с разнообразнейшей публикой: художниками, иностранцами, аббатами, фермерами, которые, как и он, всегда поглощают одну и ту же еду: рис, барашек, курица, а зелень подается по временам года. Ему требовалась защита его внутренних духовных откровений, где дух ясности проливался на него в своей чуткой и неумолимой правдивости. Но внешние жизненные обстоятельства с их неуклюжим торгашеским инстинктом заставляли его делить свои мысли между строгим и исключительным миром, открывающимся ему впереди, и такими формами отношений во внешнем мире, где нет связующих прав и обязательств, где от него ничего не требуется. Поэтому вид страдания после смерти на его руках Иосифа Виельгорского, как и вид смерти становится для него невыносим. И с этих пор он лишается дара и уменья прикасаться «собственными руками к ранам ближнего». Гоголь празднует мир с самим собою и перестает интересоваться и заботиться о том, что делается в остальной Европе, читая только любимые места из «Илиады» Гнедича да стихотворения Пушкина. И эта жизнь всегда целомудренная, близкая даже к суровости, исключая маленькие гастрономические прихоти, исполненная лишений, а не довольства, сохраняла в нем художественный накал сверкающего красками мышления, насыщенного светом гениальной психологии, который поддерживался потребностями воздуха и гуляния в полном одиночестве за городом в окрестностях Рима. Все имеет и свой конец. Первый том «Мертвых душ» окончен. Следует переписка. Нужно возвращаться в Россию. Впереди цензура рукописи. Необходимый строй музыкальности духовной жизни над произведением оканчивается. Но с его окончанием не оканчиваются, увы! контрапункты психологической устремленности, которые требуют от Гоголя новых жертв духа, поддержания равновесия, в мыслительных неуловимых признаках которого теперь все его богатство, вся связь его с трехипостасностью бога, рука которого «водит», и он готов идти «неторопливо по пути, начертанному свыше». Он уже не может выйти полностью из состояния погруженности созерцания собственного духа, отрешенного от земных дел, но вести борьбы с порывами своей мистической сущности он тоже оказывается уже не в состоянии. И его интеллект безошибочно реагирует на каждый нюанс в духовном мире его поглощающих событий, изолируя интегральную часть обыкновенной критически-оценочной способности, ранее свойственной его критическому мышлению. Он уже не в состоянии уловить запах морализации, церковного ладана мыслящей субстанции, одурманивающих совесть, притупляющих критическую оценку внешних обстоятельств жизни, в которой должно и непременно быть похмелье познавания, где северный ум русского человека в силу чрезмерной напряженности его жизни порождает не только чувствительность, но и ясновиденье того, что позднее было названо рефлексией, — мыследеятельностью, обращенной на саму жизнь человека в ее свободном парении. Отсюда только начало апофатических обращений к друзьям, например к Данилевскому: «Но слушай: теперь ты должен слушать моего слова, ибо вдвойне властно над тобой мое слово, и горе кому бы то ни было, не слушающего моего слова… Покорись и займись только год, один только год своею деревней. Один год! и этот год будет вечно памятен твоей жизни. Клянусь, с него начнется заря твоего счастья». Друзья никак не могли серьезно воспринимать такого рода «пророчества», но они могли выносить «сор из избы». И этот «сор», даже в большем, чем того желают количестве, начинает сопровождать Гоголя в его дороге в Россию в 1841 г. Встречается ли он с уже 58-летним Жуковским, который в Дюссельдорфе обрел покой в объятиях 18-летней жены, дочери своего друга Райтерна, где Гоголь после обеда читает что-то Жуковскому из сочиненного им, но увидев, что Жуковский «отошел к морфею» и посапывает носом, бросает впервые в топившийся камин эту самую недочитанную и никому не известную рукопись. Сколько будет впереди еще таких поступков! Или беседуя с будущим анархистом и невозвращенцем в Россию М. А. Бакуниным, уже обожествлявшим себя в письмах к своим сестрам, находит в нем, «в его божественных откровениях» много интересного для себя, вдруг, пишет Н. М. Языкову из Дрездена: «Тверд путь твой, и залогом слов сих недаром оставлен тебе посох. О, верь словам моим!.. Есть чудное и непостижимое…». Поэтому, когда Гоголь в начале октября 1841 г. по старому стилю появляется на несколько дней в Петербурге, то все уже чуть ли не хором находят в нем сильную перемену в отношении его нравов и свойств, когда он, «подняв воротник шинели выше своей головы (это была его любимая поза)» ведет тихую беседу о покорности «воли Божией». И даже Погодин уже не доволен не только самим Гоголем, но и его «Мертвыми душами», где «нет движения сюжета, а есть в каждой комнате по уроду».
Глава четвертая. Четвертование
Одним словом, Гоголя никто не знал вполне.
Некоторые… знали его хорошо; но знали,
так сказать, по частям… только соединение
этих частей может составить целое,
полное знание и определение Гоголя.
С. Т. Аксаков. История знакомства.
Многие из друзей Гоголя в логике своих «я» хотели бы видеть его творчество в свете собственных пристяжных троек. Гоголь же в своей подлинности, по их мнению, вовсе не принадлежал к лучшим танцорам, заказываемого ему «литературного танца». Становясь визионером внутреннего душевного экстаза, вступая на путь непрерывных, молниеносных обращений и внутренних переворотов, освобождаясь от власти ненавистных ему «опекунов от литературы», в своей постоянной трагической «несовременности» через исключительную «своевременность» открытых им героев в первом томе «Мертвых душ», он уже заглядывал в будущее, желая очеловечить человека в его грядущем, придумывая новые звезды человеческого бытия в окружении твердых и прямых как колья принципов от Бога, в которых он уже созерцал свою мистическую натуру, стяжая Дух, разрывая внешние жизненные отношения и связи ради светлого для него, но потустороннего, грядущего человека. А пока… А пока граф А. Х. Бенкендорф уведомляет специальной запиской Николая I о том, что «известный писатель Гоголь не имеет даже дневного пропитания и находится в Москве в крайнем положении», поскольку «основал всю надежду свою на сочинении под названием "Мертвые души», но оно московскою цензурою не одобрено «и теперь находится на рассмотрении петербургской цензуры, а потому "испрашивает единовременное пособие пятьсот рублей». Как тут не появиться на свет капитану Копейкину! коли сам проживает в Москве и ждет «от монарших щедрот какого либо пособия», а сам в это время втайне от «любящих друзей» решается даже на встречу с антипатичным и опасным для него самого отважным критиком Белинским, «неистовым Виссарионом», возвращавшемся в это время в Петербург. Все его средства — это успешная публикация поэмы, а цензура делает все, чтобы «выработанный семью годами самоотвержения, отчуждения от мира и всех его выгод» лишить его «последнего куска хлеба». Поэтому помимо «вопля о единовременной помощи» Гоголь просит В. Ф. Одоевского в начале января 1842 г. «употребить все силы, чтобы доставить рукопись государю». Ему приходится терпеть все толки не только «всех цензоров-азиатцев», рассматривающих предприятие Чичикова как уголовное преступление, но и задыхаться в объятиях лучшего друга — М. П. Погодина, пилившего и грубо требовавшего от Гоголя статей в погодинский журнал, издателю которого Гоголь был должен 6000рублей. Внутренний индивидуализм Гоголя, страдающий от вечных приставаний со стороны друзей, без которых сносное материальное положение его было бы просто немыслимым, охватывает его все с большей и большей силой, разрывает жизненные связи и отношения в тот момент, когда чувство жизни в его сознании обретает вдохновенное многообразие. Когда «незначительно приятное чувство» обращается в «страшную радость», а печаль в «тяжелое, мучительное сомнамбулическое состояние» особенно после того, как узнается, что на цензора «Никитенку подействовать со стороны каких-нибудь значительных людей, приободрить и пришпандорить к большей смелости» ну никак не удается. Такие состояния были столь сильными, а видение гостей стало столь противным делом, что появившись по настоянию друзей у П. Я. Чаадаева на вечере, Гоголь, «не обращая никакого внимания на хозяина, уселся в углу» и, «прохрапев весь вечер, очнулся, пробормотал два-три слова в извинение и тут же уехал». Пересуды, толки, сплетни тяготят его настолько, что ему требуется «решительное уединение», а превращения настроений становятся все насильственнее, все мучительнее, все глубже, требуя решимости в поступках самоистязания, так что «с каждым днем и часом» для него нет «выше удела на свете как звание монаха». А все окружающие на вечерах «добрых друзей» Гоголя дивятся «терпению хозяев и неделикатности гостя». И только с дальней бедной родственницей Шереметевых Надеждой Николаевной, зятем которой был нерченский сиделец Иван Дмитриевич Якушкин, Гоголь отводит душу, исстрадавшуюся по теплым семейным разговорам, где «живущие законом Божием ходят своими путями». И, наконец, свершилось. Ряд мистических и чисто обыденных случайностей облегчает получение «от Никитенки в Питере», конечно же не без трудов любезнейшего графа Виельгорского, одобренный экземпляр «Мертвых Душ», где «Никитенко не решился пропустить несколько фраз, да эпизода о капитане Копейкине». Начинается печать первых 2500 экз. книги. Денег нет. Типография печатает в долг. Бумагу взял на себя в кредит все тот же М. П. Погодин. Расстраиваясь духом, телом, впадая через головокружение в сильный обморок, первую обложку рисует сам Гоголь. Погодин и Шевырев по-прежнему ведают денежными делами Гоголя, снабжая его деньгами, постоянным источником «улавливания денег» для Гоголя становится и сам С. Т. Аксаков. Поэтому их естественное чувство оскорблено, когда Гоголь поручает переиздание своего 4-томного сочинения вместе с 1-м томом «Мертвых душ» своему другу по Нежинской гимназии Николаю Яковлевичу Прокоповичу, в то время преподавателю русского языка и словесности в кадетских корпусах. Была надежда выручить больше, а оказалось как хуже. И между друзьями по гимназии на этой почве в дальнейшем проистекает исступленная царапина отношений. Но сладостное чувство исступленной воли, достигшей, наконец, выполнения своей задачи ниспосланной, как он считает, «свыше», требует своего законченного кинематографического разрешения. И такое разрешение приходит в лице русского богослова и церковного проповедника архиепископа Иннокентия, пламенного проповедника христианских добродетелей и «в некоторой степени сребролюбца», оставившего после себя капитал в 200 000 рублей. Владыка, прощаясь с Гоголем, благословил его образом Спасителя. Гоголь потрясен и просветлен, его лицо сияет: «Я все ждал, что кто-нибудь благословит меня образом, и никто не сделал этого; наконец, Иннокентий, благословил меня. Теперь я могу объявить, куда я еду: ко гробу Господню». Но до этого путешествия еще несколько лет пути. Теперь для него все суета сует. Он осознает для себя, что без устремления «души к ее лучшему совершенству, не в силах я был двигаться ни одной моей способностью». Постепенно чувство внутренней инквизиции начинает одолевать его. Но пока внутренним взором оглядывается он вокруг себя, своих друзей, которые ждали его «как мессию, в уверенности, что я разделяю их мысли и идеи… Жертвовать мне временем и трудами своими для поддерживания их любимых идей было невозможно, — …во-первых, я не вполне разделял их…, во-вторых, мне нужно было чем-нибудь поддерживать бедное свое существование…». Его душа изнывает, раскрепощает страсти с страданию и размышлению, в котором он вовлекается в первобытное чувство свободы, творящейся внутри него самого как зрелости личности, отдающей отчет за свои поступки только себе самому и…Богу. Литературная критика могла оказать содействие успеху «Мертвых душ» в публике. Не завязывая никаких личных дружеских отношений с Белинским, Гоголь в кругу своих петербургских знакомых устраивает на прощание перед отъездом ко «Гробу Господню» встречу с этим полезным для него критиком. Разговор ни о чем. Из чего сейчас же делаются выводы, что Гоголь неискренний человек, и верить ему нельзя. А худощавая, длинноволосая невысокого роста фигура с большим тонким носом в потертом черном сюртуке, вычитывая рекламу на плохом французском языке с резким итальянским акцентом перед отъездом в Иерусалим развлекалась вместе с художником Брюлловым вырезыванием по заказу собственных силуэтов с оплатой в один серебряный рубль, путешествуя в вагоне железной дороги из Царского Села в Петербург. В начале июня 1842 года в типографиях Петербурга идет набор четырехтомника произведений Гоголя, наборщики набирают в день «по шести листов». Гоголь полагает, что «четыре тома выйдут непременно к октябрю», его волнует тот факт, что экземпляр «Мертвых душ» еще не поднесен царю. Четыре тома… Свет слова, проникающий до последних глубин, мощный язык уже не малороссийских творений, ясность, сверкающая в каждом слове, множество мелких пузырьков афоризмов, возбуждающие кровь шампанским сюжета, напоенного солнцем, вином, югом Италии взрываются вихрем русской сущности, связанной, подавленной волею нравственного оправдания, надеждой томительного смысла и… неоплодотворенностью чувства, источник которого улавливается только в интонационной музыкальности фраз самого произведения, в котором идут разговоры «доедет до Москвы колесо» истории или «только до Рязани». Нервные волокна автора пронизывают всю интонацию его стиля, всю силу его жизненного языка, в котором звуки, штрихи мысли обретают обороты гармонической иронии прозы, а знаки препинания обретают смысл оркестровых пауз. Но Гоголь уже в другом мире. Его ждет Иерусалим. И он, 33-х лет от роду, поучает С. Т. Аксакова, которому уже пошел шестой десяток, словами назидания: «Крепки и сильны будьте душой, ибо крепость и сила почиет в душе пишущего сии строки…». С каждым днем и часом душа его обретает свет и торжественность… И в этом состоянии для него первый том «Мертвых душ» похож «на приделанное губернским архитектором крыльцо к дворцу, который задуман строиться в колоссальных размерах». Это чувство религиозного благоговения перед высшими силами, позволившими ему одолеть первый том «Мертвых душ», теперь для него, Гоголя, становится и внутренней и внешней формой заботы дать своему народу возможность пить непосредственно из чистого источника священных книг. Но лишь Господь располагает, а человек с его домыслами и предположениями свободен в своих действиях, влекущих его к познанию тайн бытия, но этот путь имеет столько углов и закоулков, в которых никакая нить Ариадны уже не может помочь, кроме как сам себе человек в своем жизненном инстинкте, утверждающем добро и здравость мысли, а не умыслы лжи и зла в их черствой и эгоистической невежественности. И этот кремнистый путь стяжания Духа в себе самом начинает приходить у Гоголя пока еще только в разверстые уста затравленного Вия, веки которого опущены, но вот-вот поднимутся сами и взглянут на читающего псалтырь автора «Мертвых душ», псалтырь, которым хочет одарить русское общество автор, даже не замечающий, что сама ткань художественного произведения своей языческой силою есть прямая иллюстрация Бога, а не безбожия. Но всякая ли тварь с обточенными о камень литературы зубами, скулящая молитвы и призывающая в свидетели Господа, вещает народу от бога? Жар мыслей охватывает Гоголя, зарево литературных окон, освещенное его друзьями и врагами, фиксирует с этого момента все перепитая его души, поступков и, пережевывая их по своему, вкушая от крови Спасителя «вселяют рознь» среди почитателей великого писателя русской земли только в силу обретаемой им свободы совести, совести, очищающей его душу настолько, что он даже не замечает своего нравоучительного тона, когда советует читать С. Т. Аксакову известную работу Фомы Кемпийского «О подражании Христу». Но вышедшее из-под пера живет. И как водится, живет своей самостоятельной жизнью независимо от автора и его новейших устремлений тела и духа. «Мертвые души» даже летом расходятся живо и в Москве, и в Петербурге. И Погодину уже отдано 4500рублей, да и остальные получают свои деньги… Гоголь интересуется критикой, поступающей на первый том «Мертвых душ». Требует от С. П. Шевырева по этому поводу писать, смело критикуя автора, «жаждущего узнать все свои пороки и недостатки». Критика придает ему крылья. Даже критика Булгарина по его мнению освежает его. Распродажа 5000 экз. сочинений Гоголя в 4-х томах сопровождается темными спекулятивными операциями, на которых нагрели руки не только книгопродавцы, но и некоторые из друзей Гоголя. А Гоголя в Риме в это время интересуют ослы, которых он здесь называл самыми умными животными да растения, из которых им составлялся гербарий. В это время он бодр и оживлен, но чувство «сопричисленности» не покидает его и чем глубже он вспоминает случай, имевшие место в его жизни, тем глубже видит «чудное участие высших сил во всем, что ни касается» его. В это время все его существо реализует в себе анализ написанных им литературных не столько произведений, сколько самих строк, ведущих его ввысь звучания истины, усматриваемой им в самих бесконечных переделках его произведений, переделках, производящих «плотное создание, сущное, твердое, освобожденное от излишеств и неумеренности, вполне ясное и совершенное в высокой трезвости духа». Непрестанная охота самоанализа о том, что он работает «вследствие… глубоких обдумываний и соображений», ведущих к успеху его работы, вне которой нет его жизни, так как его искусство и есть его жизнь, прерывается весьма рациональными предложениями к друзьям (Погодину, С. Т. Аксакову и Шевыреву), от которых он «требует жертвы»: «Возьмите от меня на три или на четыре даже года все житейские дела мои. Тысячи есть причин, внутренних и глубоких причин, почему я не могу и не должен и не властен думать о них… Прежде всего я должен обеспечен быть на три года. Это самая строгая сметая бы мог издерживать и меньше, если бы оставался на месте; но путешествие и перемены мест мне так же необходимы, как насущный хлеб. Мне нужны, по крайней мере, 3500 (рублей)». Погодин на это заявление Гоголя «мутил всех ропотом, осуждением, негодованием». Аксаков с протянутой рукой бросился занимать деньги под рассказы о тяжелом положении автора «Мертвых душ». Заводчик Демидов не дал ни копейки. Но его супруга, к которой тут же метнулся добрый Сергей Тимофеевич, «вспыхнула от негодования и вся покраснела», отвалив всю требуемую сумму наличными. На что ее супруг только и мог сказать: «это ее деньги, она может ими располагать, но других от меня не получит». Деньги были доставлены в Рим. Иванов приносил в кармане горячие каштаны, у Языкова всегда была бутылка «алеатико», у Гоголя в кармане всегда водились «довольно сальные» анекдоты. Вечер начинался каштанами с прихлебами вина, но сопровождался большей частью молчанием присутствующих. И Гоголь в полном праве мог писать Данилевскому в 1843 г.: «живу весь в себе, в своих воспоминаниях, в своем народе и земле, которые носятся неразлучно со мною». В октябре 1843 г. все деньги Гоголем истрачены и начинаются новые мучительные поиски их получения, при этом он отчетливо чувствует, что появление его новых сочинений в скором времени более, чем проблематично, поскольку ему «требуется вынести внутреннее, сильное воспитание душевное, глубокое воспитание», а денег он «не получает ниоткуда». А все имеющиеся деньги истратил на «гадкую типографию, взявшую страшно дорого за напечатание». На этот раз деньги Гоголю в размере 4000 рублей в мае 1844 г. отправляет сам Жуковский, который был должен великому князю наследнику(будущему Александру II), но последний отказался от них в пользу Гоголя. Второй том «Мертвых душ» в это время пишется и не пишется. В августе 1844 г. Гоголь в Остенде, купается, морские ванны идут на пользу, он оживляет всех своей бодростью. Гоголь не бежит от денег, а потому деньги не бегут за Гоголем, но их отсутствие смущает его все более. В результате отсутствия музыкального звона денег конец уныниям не окончен. В январе 1845 г. появляется «нервическое тревожное беспокойство» и Гоголь берет дорогу на Париж, приглашенный туда Толстыми и Виельгорскими, сочинения его дают мало, он находится в непрестанной зависимости от завтрашнего дня. А тут вопреки мнению аристократов и правительства, Гоголь избирается 2-го февраля 1845 г. почетным профессором Московского университета наряду с Остроградским, Востоковым и принцем Ольденбургским. Здоровье его слабеет, не хватает сил для занятий и большую часть дня он проводит в местной православной церкви, где «сподоблен Богом… вкусить небесные и сладкие минуты». Великий человек мукой возносится в свое одиночество, куда возвращается израненный и измученный от соприкосновения с реальной жизнью, где постоянное чувство приживальщика стало жестче и суровее. И уже не пребывание наедине с собой, а замкнутость в себе прокатывается в крови его тонкими нитями, порождающими мысли пустынника, столпника, затворника, где каждое движение, преобразованное испугом самого себя причиняет боль и врастает в опасность, а скрытые во мраке подземные силы излучают магнетическую энергию, воздействуя на все сознание Гоголя. Плетнев с женой церемониймейстера Смирнова Александрой Осиповной составляют в пользу Гоголя прошение на имя великой княгини Марии Николаевны о назначении пенсионного обеспечения Гоголя и далее в размере 1000 рублей серебром (3000 рублей ассигнациями) в год. На что шеф жандармов, граф Орлов сначала с удивлением пытается выяснить: «Что это за Гоголь?», а, узнав о нем подробнее, в сердцах восклицает: «Что за охота вам хлопотать об этих голых поэтах!». А Гоголь в это время «уже готов уступить… свое место живущим……Болезненные…минуты бывают теперь труднее, чем прежде, и трудно-трудно бывает противостать против тоски и уныния». Животворные минуты творения и обращение в слово творимого разбиваются в одиночестве духовных помыслов Гоголя о холодное бытие соприсутствующих с ним людей, результатом чего являются бесконечные невротические спазмы, когда лицо его желтеет, а ноги, руки холодеют до почернения. И хотя Гоголь от «царя милостивого» обеспечен на три года пенсионом по 1000 рублей серебром да от великого князя теперь ежегодно он получает 1000 франков, но сами по себе эти деньги, естественно, не изменяют его жизненного стереотипа, в котором разъедается, воспламеняется внутренними духовными страданиями его самосознание, а одиночество делается таким отравленным и лихорадочным. Абстрактные: «живите, любите, творите» в сознании его обретают смысл живых символов и вытесняют текущий язык сочного человеческого верстания образа России и русскости. Между гением и уровнем эпохи намечается превышающее всякое понимание атмосферное грозостояние, в котором одиночество становится и отравленным, и лихорадочным, в котором, вдруг, растет и пухнет, как луна, печальное самоуничижение Гоголя, являя, скорее всего, не истощение сил, в результате которых хандра приносит болезнь, но ту форму ипохондрического синдрома, когда страдания физически невыносимы, но нет никаких оснований полагать, что они, эти физические страдания, есть результат патологических изменений в самих физических органах, начинающих сразу же трудиться исправно, как только поднимается само настроение в его духовном противостоянии с обстоятельствами жизни. Возможно, что именно в этот период своей жизни, Гоголь начинает чувствовать свое окончательное одиночество, поскольку «сирена, плавающая в прозрачных водах соблазна»- А. О. Смирнова, с одной стороны, и Нози, с другой, лишь прислушиваются к его душеспасительным беседам, сочувствуя его одиночеству, но не собираются изменять собственных обстоятельств жизни, в которых его роль постепенно сводится к роли «духовника», посвященного в тайны женских сопереживаний. А гибельность лабиринтов женской души безопасна только для боевых мужских темпераментов. Поэтому религиозные экзерсисы Гоголя усиливаются, а творческие изменяют свой поворот, вставая на второстепенные пути следования, поскольку, именно, религиозный опыт становится опытом творчества души Гоголя. И в этом творчески-экстатическом состоянии он отчетливо осознает, что без посещения Иерусалима он не будет «в силах ничего сказать утешительного при свидании с кем бы то ни было в России». А потому иллюзия его нового творчества, подобного Богу, на путях сокровенной сущности жизни становится дыханием добродетели, желающей заставить замолчать «псов злобы», бросив факел Христового рая на воздвигаемый им, Гоголем, алтарь человеческого счастья, но не «человеческой комедии», которой будто бы требуются «Размышления о Божественной литургии», задуманной им еще в 1845 г. но так и не появившейся в печати до конца его жизни. Довести до каждого степень свободы духа, которой он сам достиг, не в форме окостеневшего сознания, а в широте и терпимости различных точек зрения, где он, сам-садовник, открывает перед людьми сущность жизни человеческих уделов на земле, лиризм и поэзию русской жизни, «мир и благоволение в человецех» как дух живого творчества, освобождая нити разума и делая его свободным впервые и окончательно для всех людей России.
Страницы: 1, 2, 3, 4
|
|