Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Первая женщина

ModernLib.Net / Современная проза / Кутерницкий Андрей Дмитриевич / Первая женщина - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Кутерницкий Андрей Дмитриевич
Жанр: Современная проза

 

 


Андрей Кутерницкий

Первая женщина


Среди многоярусных елей, вершинами уходящих в синеву неба, и горячих пятен солнца на травах и мхах, вдруг обернулась, прищурилась – быстрый взгляд искоса!

Рыже-зеленые узкие глаза у нее, под мочками ушей стеклянные серьги, переливчатость которых делает искристую зелень в ее глазных щелях еще более яркой, брови вразлет, чернее сажи. И это при том, что на голове волосы светлы до белесости.

Сверкающая блондинка, среднего роста, с крепкой ладной фигурой, она движется впереди меня в глубину леса в своих мягких теннисках легкими пружинистыми шагами и прыгает, если надо перескочить через канаву, ловко и бесшумно, как большая кошка. У нее крупные бледно-розовые губы, вывернутые кверху и книзу. Кожа у нее без единой родинки, пятнышка, прыщика. Она вся облечена в эту гладкую кожу, как в нежный шелк. Ее голос завораживает, если она шепчет; если же говорит громко – в нем чувствуется злость.

Была ли в моей жизни когда-либо еще одна, другая женщина, которую я любил бы так, как ее, которую ревновал бы так, как ее, ненавидел бы такой сумасшедшей кровавой ненавистью, что хотел убить ее, женщина, пред которой я бы так благоговел, смущался, рыдал, стоял на коленях, с которою был бы так искренно, так неумело нежен, которую, наконец, желал бы так ненасытно, нескончаемо, какою бы жестокой она ни была со мной, и это желание так и не смог утратить? Оно осталось во мне, как зажженный огонь, как мучительная потребность пить из этого источника снова.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Горнист протрубил подъем, и младшие послушно пробудились, постелили постели, вычистили зубы и побрели на утреннюю зарядку, понуро опустив головы, но старшие, которые тоже хорошо слышали горн, продолжали лежать в своих кроватях. Их было две группы: двадцать мальчиков-подростков и двадцать девочек-подростков. И они были не просто старше младших, но самыми старшими в лагере. Им исполнилось по четырнадцать – пятнадцать лет, и по возрасту они уже не могли быть пионерами. Два их корпуса, два деревянных строения барачного типа, один – для мальчиков, другой – для девочек, были разнесены на противоположные окраины лагеря, чтобы исключить нежелательные сообщения в ночное время, и между ними селился весь лагерь. Старшие девочки выглядели взрослыми, за пределами лагеря их называли девушками, обращались к ним на «вы», у них были под кофточками бюстгальтеры, на ногах капроновые чулки, туфли на каблуках, и на них поглядывали мужчины; старшие мальчики были долговязы, худы, некоторые маленького, детского роста, голоса у них ломались, и поэтому именно они ежедневно отвоевывали у руководства лагеря свое исключительное положение быть самыми старшими упрямым неподчинением лагерному распорядку.

И в это августовское утро все двадцать продолжали нежиться в кроватях, хотя после того, как десятилетний герой, вознеся к солнцу серебряную трубу, возвестил подъем, прошло не менее четверти часа. Они продолжали лежать и ждали, когда в их корпус ворвется разъяренная пионервожатая и начнет стаскивать с них одеяла. Ей было двадцать пять лет. Она была хороша собою, хотя и очень сурова по отношению к ним, – могла донести начальнику лагеря о любой их провинности. И все-таки то, что она была хороша собою и то, что ей было двадцать пять лет, значило для них больше, чем то, что она была сурова. Но если утреннюю зарядку им пропускать удавалось, то на подъем государственного флага, когда на центральной площади выстраивали в четыре шеренги весь лагерь, не явиться было нельзя. И все их попытки отвоевать свободу в отношении флага кончались неудачами.

– Вера! – крикнули от входа.

Подростки натянули одеяла на головы. В наступившей тишине им хорошо были слышны стремительные шаги, которыми молодая женщина вошла в корпус.

– Этих подъем не касается! – громко сказала она.

– Совсем не касается! – пискнул кто-то, но так быстро, что нельзя было разобрать откуда голос.

– Отлично! – промолвила она. – За что боролись, на то и напоролись!

И ринулась по проходу между кроватями, срывая с лежавших одеяла.

Возле кровати Понизовского ей пришлось задержаться. Тот крепко вцепился в край своего одеяла обеими руками, и она никак не могла вырвать одеяло из его пальцев.

– Я голый! Вера Станиславна, я голый! – вопил Понизовский.

Наконец, вместе с одеялом, которое озорник внезапно отпустил, она отшатнулась назад, едва устояв на ногах.

В трусах и майке Понизовский сел в постели.

– А если бы я был голый? – сказал он, загадочно улыбаясь. – Что бы тогда?

Тяжело дыша, женщина шла к выходу.

– Нет, Вера Станиславна, – не унимался он, – если бы я был голый?

Вера резко обернулась. Глаза ее гневно сверкали.

– Если бы ты был голый, я бы тебя выдрала ремнем по голой заднице! И вот что, – обратилась она сразу ко всем, – Меньшенин сказал: не выйдут на подъем флага, танцев сегодня не будет!

И, хлопнув дверью, исчезла.

Понизовский болезненно моргал ресницами.

Было видно: ему хочется заплакать.

– Сука! – наконец произнес он вздрагивающим голосом. – Кулак, наверное, всю ночь провалялся под «москвичом» и не поставил ей палку. Вот и злая, как ведьма.

Весь корпус, дотоле затаенно наблюдавший за ними, взорвался хохотом.

Катались по кроватям, хватались за животы.

– Чего ржете? Дураки! – закричал Понизовский.

Его никто не слушал.

По одному, по двое быстро стали выбегать во двор, помчались, отталкивая друг друга, к уборной, к умывальникам, последним выскочил Понизовский…

И я вдруг неожиданно остался один.

Высокое небо, я лежу на спине посреди просторного поля. Кто-то, склонясь надо мною, нежно касается моего горла сорванной травинкой. Из-за яркого света я не могу различить кто. Но это и не важно. Мне лишь хочется, чтобы прикосновения продолжались.

Я оглядел два ряда пустых кроватей. Кругом были разбросаны одеяла, подушки. По левой стене в окнах желтели стволы сосен, по правой виден был длинный ряд умывальников, возле которых шла борьба за бьющие из кранов струи воды.

«Это смущение не из сна, – почувствовал я. – Оно возникло раньше. Вчера вечером. На танцах».

Танцы начались сразу после ужина. Музыка звучала над открытой площадкой, но никто не танцевал. Мальчики стояли компаниями, переговариваясь, некоторые уходили за здание клуба покурить. Меньшенин на курение смотрел сквозь пальцы, сам дымил не прекращая. Девочки сидели на стульях нарядно одетые, с подведенными глазами и с маникюром на ногтях. Время от времени одна-две пары, девочка с девочкой, топтались возле стульев. И было понятно, что так будет до конца вечера. Лишь перед самым его завершением все дружно начнут приглашать, площадка заполнится танцующими, сразу станет жарко, весело, но тогда-то все и кончится, объявят последний танец, радиолу унесут в помещение клуба, и старшие разбредутся по своим корпусам писать любовные записки, которые ночью будут забрасывать друг другу в окна.

В середине вечера Вера вдруг быстро вышла на центр пустой площадки. «Сколько это будет продолжаться! – крикнула она. – А потом начнете скулить: можно еще десять минут!» И стала поднимать со стульев девочек, вытаскивать на площадку мальчиков. Я стоял в тени большого дерева. Оттуда хорошо был виден весь ряд сидящих на стульях девочек. Их позы, лица, формы изогнутых ног влекли меня к себе. Но я не приглашал – боялся отказа. За все дни, проведенные в лагере, меня только однажды пригласила на дамское танго полная некрасивая девушка. Ее звали Лида. Руки у нее были холодные и скользкие от пота. Она смотрела мимо моего лица, рывками раскачивала нас из стороны в сторону и молчала. Она была совсем не такая, о какой я мечтал. Вера подошла к дереву, под которым я притаился, правой рукой взяла мое запястье, властно вытянула меня на середину площадки, левую руку положила мне на плечо, и мы сделали с нею три неловких шага в танце, после чего она оттолкнула меня и схватила другого мальчика, которого тоже сразу оставила. «Танцуйте!» – громко сказала она. И ушла. Танцы от этой ее выходки не начались, но вот что я не мог забыть: в тот момент, когда она меня отталкивала, чтобы затем вытащить из толпы на площадку другого мальчика, она мягко и сильно прижалась ко мне. Это было одну секунду и произошло оттого, что я неудачно шагнул. Но я так отчетливо ощутил прикосновение двух упругих шаров под ее тонкой блузкой к моим грудным мышцам. И потом я все вспоминал это ощущение и чувствовал ее выпуклые груди, полные горячей влекущей силы.

– Облили, гады! – дрожа от радости, заорал Понизовский. Он двигался по проходу между кроватями, и на нем была мокрая майка и текло с волос.

II

Этот громадный пионерский лагерь, в который я неожиданно был отправлен родителями на вторую половину летних каникул, я возненавидел с самого начала, я возненавидел его еще до того, как попал в него, едва они сообщили мне о своем решении, хотя он считался одним из лучших пионерских лагерей и расположен был вблизи красивого озера в хвойном лесу с оврагами, ручьем и светлыми вкраплениями молодых березняков. Не будучи огороженным по периметру никакой оградой, он имел въездные ворота – два бетонных столба, над которыми полукругом изгибалась надпись: «ЗАРНИЦА». Дорога от железнодорожной платформы шла к нему лесом, петляла; когда я ехал сюда, то все удивлялся – скоро ли она перестанет петлять и кончится, как вдруг из-за очередного поворота выскочили навстречу автобусу эти серые ворота, и уже от них открылся вид на весь лагерь, яркий, разноцветный, с большим красным флагом на высоком шесте, развевающимся над многочисленными постройками.

Я почувствовал себя здесь чужаком, едва нас построили колонной и повели на торжественную линейку. Начальник лагеря, пожилой человек с хриплым голосом и худым изможденным лицом, одетый в зеленый офицерский китель и фуражку, представил нам персонал лагеря – себя, пионервожатых, медсестру, руководителя по физическому воспитанию, повара, а потом долго с удовольствием говорил речь, из которой мы должны были уяснить, что шесть лет назад правительство выделило деньги на строительство этого лагеря и у нас есть все необходимое для отдыха. От нас требуется только дисциплина. Кто же намерен нарушать ее, будет изгнан отсюда с волчьей характеристикой родителям на работу.

Он говорил, и с каждым его словом меня охватывала все большая тоска, и я чувствовал себя глубоко несчастным – ведь это был только первый день моего заточения.

Впрочем, Меньшенин оказался не злым начальником, никаких характеристик он не писал и никого из лагеря не отчислял. Нарушителя он вызывал к себе в кабинет и разбирался с ним сам, обычно начиная разговор истеричным криком: «Ты копейки не заработал в своей жизни, поганец!» – и заканчивал уже с доверительной интонацией в голосе: «Надеюсь, ты понял, и сор из избы выносить не будем». Он чутко различал, к какому социальному слою принадлежит ребенок. От этого зависели тон разговора и наказание.

После линейки нас шеренгами направили в плоский барак канареечного цвета со множеством длинных столов, покрытых исцарапанными клеенками, и накормили обедом. Меньшенин ходил между столами и спрашивал – вкусно ли и никто ли не остался голодным. И уже оттуда я поплелся в корпус, где выбрал самую последнюю у задней стены кровать – хоть с одной стороны у меня не будет соседа!

В эту первую ночь я долго не мог заснуть, ворочался, открывал и закрывал глаза и под тихое перешептывание только еще знакомящихся друг с другом старших видел в темных простенках и на потолке далекие светлые пейзажи, которые так любил с детства. Я видел комнату в деревенском доме, пронизанную сквозь окна лучами солнца, – там каждая вещь вызывала во мне нежное родственное чувство; фруктовый сад, одичалый и давно не охраняемый; зеленые, белые, мергелистые холмы, с которых открывался круговой горизонт. В тех краях и в этом году ждал меня мальчик одних со мною лет. Мы ходили с ним в лес на заготовку дров, выискивали деревья с сухими ветками, залезали почти на самые вершины и звонко рубили эти сухие ветки топорами. Мы были как дикие звери, как рыси, живущие в высоте леса. А поздно вечером, украв одну на двоих сигарету, убегали к железной дороге и шли по шпалам навстречу поездам. Они грозно выползали во тьме из-за далекого поворота и устремляли на нас слепящие глаза прожекторов. Наши тени росли на серебряных рельсах, мы слышали густой низкий гудок, в последнюю секунду переходили на соседний путь, и мимо нас, как бы чуть приподняв нас воздушной волной, проносился локомотив, грохоча тяжелым горячим двигателем, а за ним золотой полосой зажженных окон летели вагоны. Кто ехал в них? Куда? Мы брели сквозь ночь, фантазируя наши жизни…

Настало утро, и я начал думать, как мне уединиться от лагеря. Я обошел все окрест и обнаружил хорошее место наверху горы над озером в густых кустах можжевельника. Я построил там небольшой шалаш, который кто-то сразу сломал, и я не стал его восстанавливать, чтобы не привлекать к этому месту ничьего внимания.

Спустя две недели Меньшенин, старавшийся каждого пристроить к полезному для лагеря делу, с досадою и даже неприязнью бросил мне:

– Какой-то ты нелюдим! Или бездельник! Черт знает что такое!

И с этого часа оставил меня в покое.

III

В то позднее утро, когда в воздухе кружился медовый аромат клевера, а мягкий горячий ветер смешивал его с лесным запахом хвои, ко мне подошел Коля Елагин и сказал удивительные слова:

– Я могу стать отцом.

– Как это? – только и вымолвил я.

– Могу! – повторил он.

Я не смел поверить.

– Хочешь, докажу? – произнес он шепотом и взял меня под локоть.

Мы углубились в лес.

«Неужели у него в лесу спрятана ото всех женщина или какая-нибудь из наших девочек, которая теперь ждет от него ребенка? – думал я. – Этого не может быть!»

Он поминутно оглядывался, и моя фантазия начала рисовать такие неправдоподобные картины, что по моей коже пробежал нервный озноб.

Коля Елагин был на два года младше меня, ему только исполнилось четырнадцать лет, но по возрасту он тоже попал в старшую группу, хотя чувствовал себя в ней неуверенно: у него были тонкие руки и был он так мал ростом, что походил бы на ученика пятого класса, если бы не очки, которые он носил. Очки были у него не дешевые пластмассовые, какие носит большинство школьников, а дорогие, в тонкой золотой оправе. Он привез с собой книгу, которой сильно взволновал меня. Книга была обернута в плотную рисовальную бумагу и на обложке синими чернилами было крупно написано: «Приключения Гекльберри Финна». «Я уже читал это», – сказал я. Но он, торжествующе взглянув на меня, шепнул: «Ты открой!» Я перевернул обложку и прочел: «Акушерство и гинекология». Он нашел ее минувшей весной на скамье в сквере возле своего дома и сразу спрятал за пазуху, сообразив, какое сокровище ему досталось. Дома он скрывал ее под матрацем своей кровати. А здесь в лагере держал не в тумбочке, куда при проверке мог заглянуть Меньшенин, а в своем чемодане. Фотографии из этой книги всколыхнули в моем воображении сильнейшую бурю. Все увиденное на них я мысленно приложил к нашим девочкам, и от этого они показались мне совершенно недоступными. В них сразу появилось что-то взрослое, чего совсем не было ни во мне, ни в других мальчиках.

Зайдя в лес метров на двести, Коля промолвил:

– Следи, чтобы никого не было!

И, расстегнув брючки, стал производить с собою опыт, о котором я давно был наслышан.

Я не мог скрыть своего разочарования.

– Я знаю, как это называется, – сказал я. – Но это вредно для здоровья.

Он не ответил.

– Я читал в брошюре в медицинском кабинете. Там написано, что как только этим займешься, больше не вырастешь ни на сантиметр.

Он не ответил.

– А я хотел бы вырасти еще сантиметров на пятнадцать, – сказал я. – У меня сейчас рост…

Вдруг лицо Коли Елагина уродливо искривилось, словно он испытывал страшную боль, он даже чуть слышно простонал, и от него к стволу дерева что-то прерывисто брызнуло, блеснув в воздухе.

Я смотрел на искаженные черты его лица с удивлением и страхом.

Но неожиданно он просветлел и улыбнулся.

– Видел? – восторженно сказал он. – У меня есть семя. Я могу быть отцом.

Мы пошли обратно в лагерь.

– Я мог бы тебе показать и в уборной, – сказал он доверительно – Но туда все время кто-нибудь заходит.

По пути он стал говорить о ссоре Болдина и Горушина, произошедшей в корпусе перед самым завтраком, но я не слушал его.

– Тебе было больно? – вдруг спросил я.

– Когда? – не поняв вопроса, удивился он.

– Когда ты это делал.

– Почему ты решил?

– У тебя очень искривилось лицо.

Коля остановился и некоторое время думал.

– Ты старше меня, и ничего не знаешь! – сказал он. – Оно искривилось от наслаждения.

IV

Слава Горушин – стройный прилизанный мальчик, одетый в модные техасы и красивые рубашки, которые он менял ежедневно, был сплошной стальной мускул. Он подходил к столу, опирался на него повернутыми назад ладонями, сгибал руки в локтях и делал над столом горизонтальную стойку. Затем, упруго выгибаясь в спине, он поднимал туловище вверх. Более всего потрясала медленность, с которой он совершал этот переход. Какую силу надо было иметь в каждой мышце, чтобы так свободно владеть своим телом! Оказавшись в вертикальном положении и выждав паузу, специально отпущенную на аплодисменты зрителей, он отклонял сомкнутые ноги в сторону и отпускал одну из рук. Теперь стойка была уже на одной руке. Он проделал этот ошеломительный трюк перед всеми в первый же день приезда, чтобы все сразу поняли, что равного ему нет. И все приняли его первенство как должное. Он занимался акробатикой с восьми лет в одной из лучших спортивных школ. На груди на пиджаке он носил взрослый значок «Мастер спорта». И каждый из нас, кто смотрел на этот значок, благоговел перед ним. Иметь звание «Мастер спорта»… Кто не мечтал об этом! Он рассказывал о знаменитых спортсменах, называя их по именам, словно они были его приятели, и в октябре должен был поехать на крупные соревнования в Москву.

В душе я воспротивился ему сразу. Меня мучила его власть над всей группой. Я держался чужаком, и, чувствуя это, он не трогал меня, не мог понять что я за птица и почему держусь в стороне. Но по сути дела я тоже подчинялся его власти – ведь я никогда не перечил ему и молчал там, где совесть подсказывала мне, что я не должен молчать. Он не мог жить без постоянного своего возвеличивания. Каждый день появлялась новая жертва, унижая которую с утра до вечера, он перед всеми подтверждал свое превосходство. Понизовский пытался сохранить достоинство тем, что мученически улыбался тогда, когда надо было врезать Горушину в морду, Коля Елагин униженно твердил: «Зачем ты меня обижаешь, ведь я тебе ничего плохого не делаю?», Карьялайнен открыто подхалимничал. Никто даже не думал о том, чтобы хоть как-то отомстить ему за свои унижения. И в лагере он был на хорошем счету. Меньшенин был с ним приветлив, руководитель по физическому воспитанию его обожал – ведь он мог без всяких усилий принести лагерю кубок или приз на межлагерных соревнованиях. Одна Вера была с ним так же сурова, как со всеми, во всяком случае не выделяла его из остальных и не называла ласково – Славик. Но с каждым днем я все яснее чувствовал, что и вокруг меня сжимается позорное кольцо его власти, что между мною и ним нарастает какое-то напряжение взаимной неприязни, и он только ждет удобного случая, чтобы и меня при всех положить на лопатки. Я очень боялся столкновения с ним. Я знал, что не только проиграю, но даже не сумею нанести ему сколько-нибудь ощутимый вред. И я ненавидел его за мой страх перед ним. Но как хотелось мне набраться храбрости и бросить ему вызов!

И вот сегодня утром вызов ему был брошен. Но не мной, а другим мальчиком – Андреем Болдиным, весьма слабым, законопослушным и молчаливым. Болдин сидел на корточках посреди прохода между кроватями, зашнуровывая свои кеды, и Горушин сказал ему:

– Бздилочка, дай мне пройти!

Болдин весь сжался под его взглядом и промолчал.

– Бздилочка, разве ты глухой? – продолжал Горушин.

– У меня есть имя, – сказал Болдин.

– Нет у тебя имени, потому что ты – бздилочка.

– У меня есть имя! – вздрагивая, произнес Болдин. – Мое имя – Андрей.

– Твое имя – Бздилочка. Передай папе и маме, чтобы они так и написали в твоем свидетельстве о рождении: Бздилочка – жертва аборта.

– У меня есть имя, – грозно процедил сквозь зубы Болдин. – А твое имя – скотина!

Все в корпусе замерли.

Пожалуй, и Горушин был удивлен.

– Что я слышу! – наигранно воскликнул он. – Может, кулаками помашемся?

Несколько секунд Болдин испуганно молчал.

– А? Бздилочка!

И вдруг, вскочив на ноги, Болдин в отчаянии закричал, громко, ясно, так что пути назад у него уже не было:

– Помашемся!

Они дрались в лесу на окраине лагеря со стороны, противоположной административному корпусу. Все старшие мальчики пошли смотреть их драку, хотя были уверены, что Болдин не придет или как-то откажется от драки. Но Болдин пришел и от драки не отказался.

Он встал в боксерскую стойку, совершенно неумело, наверное в первый раз в жизни, и набычился. Это было комично, и Горушин расхохотался. Потом, сжав свои стальные кулаки, он двинулся на Болдина, мгновенно пробил его защиту и стал избивать.

Болдин вскрикивал от ударов. Он уже не держал руки, как боксер, а отмахивался ими, как отмахиваются от осы, которая намеревается ужалить. Потом он заплакал, заревел в голос. Но при том продолжал размахивать руками, стараясь хоть как-нибудь достать Горушина. Никогда я еще не видел, чтобы человек и рыдал и дрался одновременно. Но он ничего не мог сделать с Горушиным. Ни один из его ударов не достигал цели. Зато крепкие кулаки Горушина били метко, не зная сострадания. Мы затихали, когда слышали один за одним звуки попаданий кулаков по лицу. Наконец Горушин ударил его прямо в нос. Болдин отпрянул назад, схватился рукою за нос. Сейчас же по его руке густо побежала темная кровь. Болдин ругался матом, плакал и размазывал кровь по щекам. Но она капала на футболку, и уже много красных клякс было на его нежно-голубой футболке.

– Ладно, свободен! – сказал Горушин. – А то изувечу! – сунул руки в карманы техасов и, насвистывая, будто он только что не человека избил, а выпил кружку компота, пошел в корпус. А избитый Болдин плача поплелся к умывальникам умыть лицо и отстирать футболку.

– Все равно… Честь дороже, – шептал он сквозь слезы.

Я смотрел Горушину вслед, как он уходит, руки в карманах, насвистывая, улыбаясь, мысленно догонял его, валил наземь и бил, бил, убивал! А он невредимый уходил все дальше.

Я пошел на гору в можжевеловые кусты, сел на землю и, обращаясь к кустам, к земле, к озеру, прошептал:

– Я трус! Что мне делать?

V

За все время, проведенное здесь, в лагере, меня никто из родителей ни разу не навестил. И я даже замер от неожиданности, когда Карьялайнен, вбежав в столовую, вдруг выкрикнул, глядя на меня:

– К тебе мама приехала!

Она была в красном приталенном костюме, летней шляпке, белых туфлях и с красной сумочкой на ремешке через плечо. В руке она держала плетеную сетку, в которую был вложен большой пакет. Она стояла у въездных ворот лагеря посередине между двумя декоративными голубыми елями, солнце ярко освещало ее, и вся она чуть заметно сверкала в его горячих лучах. Издали она показалась мне очень молодой.

Она сразу обняла меня и порывисто расцеловала.

– Господи, как я без тебя скучала! Какое счастье, что я смогла к тебе вырваться!

От нее пахло вином.

– Это – тебе!

Она передала мне плетеную сетку.

И пока мы шли до корпуса, все повторяла:

– Какое счастье, что я к тебе вырвалась, а?

В корпусе она села на мою постель, повалилась головой на подушку, но тут же встала:

– Покажи мне лагерь!

И по пути часто обнимала меня и целовала, так что встречные останавливались и глазели нам вслед.

Ей все нравилось.

Дорожки, по которым мы шли, были посыпаны песком, и клумбы аккуратно окопаны. Все строения блестели на солнце свежими красками – Меньшенин любил чистоту, и мы постоянно что-то подкрашивали, включая большие гладкие камни-валуны на центральной площади, выравнивали, даже куча угля возле столовой имела правильную четырехгранную форму.

– Пойдем в лес! – сказала мать. – Мне хочется на природу.

Мы свернули на зеленые мхи.

– Ужасно не люблю грозу! – говорила она. – В этом году так много гроз! Когда над головой нависают электрические тучи, я чувствую себя очень тревожно и как-то… – Она задумалась, подбирая нужное слово, но не нашла его. – Грибы есть? – спросила она и, не дожидаясь ответа, еще спросила: – Как у тебя отношения с ребятами?

Мы вышли на поляну, поросшую густой травой. Поперек нее лежала большая сосна, спиленная, очевидно, несколько лет назад, совсем сухая, с облетевшей хвоей.

Мать бросила сумочку на траву, села на ствол убитого дерева и вытянула вперед ноги.

– Ромашки! – воскликнула она. – Сорви мне несколько!

Я стал собирать разрозненно росшие цветы.

Было жарко. Вершины деревьев стояли в высоте неподвижно, и никого не было рядом с нами.

– Скажи честно, – вдруг заговорила мать, – ты не сердишься, что мы отправили тебя в лагерь, а не в деревню? У нас этим летом очень плохо с финансами. И когда папе предложили для тебя путевку… Семьдесят пять процентов ее стоимости оплачивает профсоюз! Было бы глупо отказаться, если совсем нет денег, правда?

– Мне здесь хорошо, мама, – соврал я. – Только не привози мне никакой еды.

– Почему?

Лицо ее выразило удивление.

– Я все равно все раздам.

– Ну уж нет! – возмутилась она. – Я купила тебе прекрасные яблоки.

– Я не могу есть один, когда вокруг другие.

– Но ведь им тоже привозят!

– Не всем.

– Ладно, больше не буду. Но это съешь сам! Вас хорошо кормят? Мясо каждый день?

Я кивнул.

– Вы растете, вам нужно есть мясо, – сказала она. – А молоко? Фрукты?

– Дают, – ответил я.

– Мне по пути рассказали, что ваш начальник лагеря – офицер в отставке, человек суровый, но очень честный, и следит, чтобы на кухне не воровали. Поэтому здесь хорошо кормят.

Она взглянула на меня:

– А ты еще вырос. Или мне так кажется?

И прищурилась, потому что была близорука.

– Какой я счастливый человек! – вдруг шумно вздохнула она. – Сижу в лесу, лето, мой взрослый сын собирает для меня цветы, а?

Она выпрямилась и положила руки на ствол дерева.

– Книгу об Атлантиде я найти не смогла, – сказала она. – Но я привезла тебе замечательную книгу о строительстве египетских пирамид. В ней много иллюстраций. Только будь с ней аккуратен. Я взяла ее с разрешения заведующей на свое имя.

Я собирал ромашки и чувствовал, что она глубоко несчастна сейчас, и ей все равно, есть ли грибы, как меня кормят и как у меня с ребятами. Часть ее внимания находилась в другой, неизвестной мне жизни, о которой я только смутно догадывался, и именно та жизнь была для нее главной. Я рвал цветы рядом с ее ногами и увидел, что ноги у нее худые и бледные, и летние туфли на них изношены, и сумочка, которая лежала на траве рядом с ее ногами, была сильно потерта – отслужившая вещь.

– Ты, наверное, думаешь: моя мама пьяница, – промолвила она хриплым голосом.

– Я так не думаю, – ответил я.

– Не можешь не думать. Даже если специально не думаешь. Нет, милый, просто жизнь очень печальна. Она все неслась навстречу. А теперь… – Мать скинула на траву шляпку и, наклонив голову, растрепала волосы. – Вот и все, что случилось. И ты, если в маму, рано поседеешь. А ты – в маму. Я это знаю. Никогда – слышишь! – не было ни одного человека ближе к моему сердцу, чем ты. И ты меня не осудишь. – Она встала. – Тебе теперь это непонятно. Будем возвращаться?

– Давай еще погуляем, – сказал я.

– Нет. – Она взяла у меня ромашки. – Автобус на станцию пойдет скоро. Я могу опоздать на электричку.

Когда мы вернулись в лагерь, автобус уже стоял у ворот, и под его брюхом что-то железное звонко билось о железное. Кулак ходил вокруг автобуса и протирал тряпкой стекла. Потом он залез в кабину.

Мать пошла к открытой передней двери.

– Мы, наверное, скоро разойдемся с твоим папой, – сказала она.

Пожала плечами.

Улыбнулась.

Глаза у нее были полны слез.

Она быстро поцеловала меня – подряд несколько горячих влажных поцелуев – и поднялась по ступенькам.

Железное стало бить о железное чаще. Автобус поехал, качнулся за воротами на выбоине дороги, повернул – я увидел в окне машущую руку матери с букетом ромашек. И он сразу исчез за деревьями.

И вдруг мне стало очень одиноко. Мне почудилось, что она скоро умрет и мы виделись в последний раз. И мне захотелось броситься за автобусом вслед, догнать его и посмотреть на нее снова, чтобы стереть в памяти ощущение, будто это было в последний раз.

Я шел обратно в корпус и думал: как может случиться, чтобы ее не стало, чтобы ее никогда нигде больше не было, сколько ни ходи и ни ищи? И мне почему-то вспоминалось со скорбным чувством вины перед нею, как она сегодня на поляне поднялась с поваленного ствола сосны, и сухие чешуйки коры пристали к подолу ее красной юбки, и я хотел сказать ей об этом, и все не говорил, и так и не сказал.

Она не умерла. Это ощущение было ложно. Оно существовало во мне самом. Но я навсегда запомнил тяжелый удаляющийся автобус и ее руку, машущую мне в окне.

Я вошел в корпус.

– Тебе жрачку привезли? – спросил Понизовский, косясь на пакет.

– Ешьте! – сказал я.

Достал из пакета книгу о пирамидах и побрел на гору к озеру. Я испытывал сильную жалость к этим оставленным яблокам, которые она заботливо выбирала на рынке и за которые отдала последние деньги. Но я знал, что ничего не возьму из привезенного ею. Именно потому, что жалость.

Я пришел на свое место в можжевельник, снял рубашку, майку, брюки, расстелил одежду на траве, лег на бок и раскрыл книгу. Перед моими глазами зарябили черные строчки со множеством вставок, сделанных латинским алфавитом, и цифровые сноски внизу страниц – «лат.», «франц.», «нем.». Я рассматривал фотографии пирамид, гравюры, на которых была изображена их постройка, планы расположения на местности, чертежи внутренних ходов. Книга была старая, безусловно очень дорогая. И вдыхая ее сухой застоялый запах, я понял: придет время и я побываю возле пирамид. Я увидел это так ярко, реально, словно это уже происходило.

Я подложил книгу под голову и стал смотреть в небо. Рваное облачко, похожее на прозрачный белый пар, проплыло в его глубине, потом там же, выпав из синевы, начала медленно кружить большая птица. Я следил за тем, как она уверенно описывает широкие поднебесные окружности, но прямо над моим плечом нависала зелено-седая ветка можжевельника. И ветка удерживала меня на земле. Я закрыл глаза, чтобы не видеть ее.

Солнце было горячим. Оно жарко пекло голые ноги, руки, живот. Я таял под его лучами. Лицо Коли Елагина осветилось, ожило под моими опущенными веками, и я почувствовал, что очень хочу попробовать совершить с собою то же, что он совершил тогда в лесу.

Я приподнялся с земли и открыл глаза. Никого не было вокруг.

Из-за горы с озера слабо доносились визги купающихся. Воровато озираясь, я обнажил себя, с удивлением чувствуя, как весь наполняюсь странной тревогой, будто внутри меня, в той тишине, которая еще минуту назад заполняла меня, когда я наблюдал за кружением в небе птицы, начал подниматься ветер. Ветер становился сильнее, он уже бушевал во мне, я задыхался, мышцы мои стали каменными. И вдруг… Они с силою выстрелили из меня в густую траву – эти матовые тяжелые капли. Напряженными глазами я смотрел на них и никак не мог восстановить дыхание и перестать вздрагивать.

«Значит, и я могу быть отцом!» – со счастием понял я.

VI

Назавтра, едва проснувшись, я взял книгу о пирамидах и поспешил скрыться в лесу. Книгу я захватил с собой для отвода глаз. Если спросят, пока буду идти через лагерь, куда иду, отвечу: «На поляну. Читать». Мне не терпелось повторить вчерашний опыт.

Над лагерем летели облака-великаны. Они были похожи на белоснежные океанские пароходы с темными овальными днищами. Низко проплывали они над одинаковыми корпусами лагеря, над центральной площадью, посреди которой серебрился шест, еще пустой, без флага, над ослепительно белыми простынями на веревке возле прачечной, и скрывались за лесом. И едва исчезал один гигант, вослед ему появлялся другой.

Никого не было на склоне горы в этот ранний час. Холодный ветер сверкал в синеве неба. Но в защищенных от него уголках было жарко.

Я положил книгу на траву…

И все повторилось!

Когда секундная тьма исчезла из моих глаз и я увидел перед собой переливающуюся седым блеском хвою можжевельника, я понял: только что и у меня было такое же страшное лицо, как в тот момент у Коли Елагина.

Но теперь это не испугало меня.

Я стал искать в траве капли таинственного вещества, прежде бывшего во мне, чтобы рассмотреть их. Одна из них упала на лист подорожника. Это был правильной формы зеленый лист с пылавшим у черенка хрусталиком росы. Целый куст этих широких жилистых листьев, как звезда, горел росою в траве. Осторожно я сорвал лист и поднес к глазам. Мне хотелось взглянуть сквозь каплю на солнце, чтобы яркие лучи просветили ее насквозь. Вобрав в себя солнце, она сразу ожила изнутри. С изумлением смотрел я на нее. Неужели перед моими глазами в этом густом жемчужном блеске – начало жизни всякого человека! Она напоминала драгоценный лунный камень.

– Ну и как, получатся из этого дети? – услышал я позади себя женский голос.

– Что? – машинально спросил я.

И вздрогнул так сильно, что лист на метр отлетел от меня.

Я узнал голос Веры.

В эту же громадную секунду я успел обернуться и увидеть ее за моей спиной – она была в чем-то голубом и светлыми глазами смотрела на меня.

Объятый ужасом, неловко поворачиваясь, я отшатнулся от нее и медленно, словно позади меня находился человек, который должен был расстрелять меня в спину, пошел среди деревьев.

Я все шел и шел, не оборачиваясь, боясь пошевелиться, и когда очнулся, то увидел, что ушел от лагеря далеко.

Вокруг меня стоял пронизанный солнцем лес. Никого не было. Лишь громады облаков быстро летели над деревьями, едва не зацепляя их вершины.

«Если она спросила, получатся ли из этого дети, значит она… все видела!» – холодея, понял я.

В отчаянии я прижался щекой к шершавому стволу сосны.

«Надо бежать отсюда, бежать от нее, из лагеря! Я не смогу больше жить среди этих людей! – мелькали в моем мозгу испуганные мысли. – Дождаться ночи, в темноте дойти до станции и на последней электричке уехать в город!»

Наконец слух вернулся ко мне, и я стал слышать, как за оврагом перекликаются грибники.

И чем сильнее оправлялся я от пережитого ужаса, тем отвратительнее представлялось мне все произошедшее.

«Но как мне все это объяснить дома? Прикинуться заболевшим? Сказать, что меня выгнали? А вдруг они в лагере сообщат в милицию и меня станет разыскивать уголовный розыск?»

Но тут я понял, что самое ужасное для меня не милиция, не родители дома, не Меньшенин с его хриплым голосом, а она! Молодая и красивая!

Снова и снова я видел себя за этим позорным занятием ее глазами.

Вдруг я почувствовал, что мне чего-то не хватает. Со мною не было книги о пирамидах. Я оставил ее в кустах можжевельника.

Я побрел обратно, надеясь, что книга сохранилась в траве. И всю дорогу мать говорила мне о том, какая это дорогая книга.

Опасливо проглядывая лес, приблизился я к можжевеловым кустам. Мне чудилось, что молодая женщина по-прежнему стоит там. Но ее, конечно, не было. Не было и книги о пирамидах. После долгих поисков я нашел лист подорожника. И он показался мне отвратительным, как и сверкающая хвоя можжевельника, и деревья, и небо, и облака, и я сам среди всего этого. Книгу забрала Вера. Одиноко сидел я в гуще кустов. И час шел за часом.

Мальчишеский голос назвал меня по имени. Я вздрогнул.

– Ты чего на обеде не был? – спросил Болдин, сев рядом со мною.

Синяки черно и желто цвели на его лице.

– А что, меня ищут? – встревоженно спросил я.

– Кто?

– Не знаю. Может, кто-нибудь.

– Никто тебя не ищет, – сказал он. Сорвал травину и стал ее жевать.

– Что было на обед? – спросил я.

– Гороховый суп и сосиски.

– Я не люблю гороховый суп, – соврал я. – А где Вера? Она меня не спрашивала?

Он не ответил, был занят своими мыслями. Я понял: о случившемся еще никто не знает.

– Меньшенин приказал перекрасить камни на площади и нарисовать на них звезды, – сказал Болдин. – Наши все слиняли кто куда.

Когда я вернулся на территорию лагеря и шел по его аллеям, я больше всего боялся увидеть Веру. Но я ни разу не встретил ее на своем пути. Лагерь жил обычной жизнью, словно и не случилось в моей жизни страшной катастрофы. Камни на центральной площади, которыми был окружен шест для подъема флага, были перекрашены в белый цвет и на некоторых уже краснели пятиконечные звезды.

В корпусе Понизовский и Елагин, усевшись по-турецки на кровати, играли в шахматы. Раскладная деревянная доска с расставленными на ней фигурами лежала между ними.

Я почувствовал к Елагину ненависть.

Незаметно для них я собрал рюкзак и спрятал его под кроватью в головах. Там был темный угол, образованный двумя стенами.

Весь оставшийся день я бесцельно шлялся по окраинам лагеря, стараясь находиться так, чтобы мне все в лагере было видно и чтобы меня из лагеря никто не видел. За это время я ни разу не увидел Веру. И мне чудилось, что ее нет в лагере из-за произошедшего со мной. Возможно, по поручению Меньшенина она уже поехала куда-то доложить обо мне. Хотя я не мог представить себе, куда она могла бы поехать и что именно доложить.

Вечером, устав от бесконечного блуждания и раздумий, я сел на скамью на южной окраине лагеря, где были корпуса младших. От голода у меня бурчало в желудке, а ноги были такими тяжелыми, точно я прошел за сегодняшний день тридцать километров.

Два мальчика из младшей группы, оба в поношенных брючках, фланелевых рубашках и с выгоревшими на солнце, почти белыми пионерскими галстуками, соревновались – кто из них дольше удержит на лбу палку от швабры. За ними с интересом наблюдали две девочки, одна из которых громко считала. Палка всякий раз падала на счете «три».

– Ты считаешь слишком медленно! – обижался мальчик.

Я увидел Веру неожиданно и очень близко от себя. И сразу испытал тяжелый приступ унижения. Мне захотелось вскочить со скамьи и убежать. Но я понимал – любое мое движение выдаст меня, привлечет ее внимание ко мне. И я сидел не шевелясь. Она шла по косой аллее и была теперь не в голубом платье, как утром, а в своей каждодневной короткой юбке, белой блузке и с повязанным вокруг открытой шеи алым галстуком. Навстречу ей попались Меньшенин и руководитель по физическому воспитанию. Она о чем-то говорила с Меньшениным, тот усердно пыхтел папиросой, кивал, и мне чудилось, что она рассказывает ему обо мне. Потом Меньшенин ушел, и она еще недолго спорила с руководителем по физическому воспитанию, и оба они жестикулировали руками. От него она направилась прямо ко мне – значит, разговаривая с ними, она отлично видела, что это я сижу на скамье. Я понял: она решала с ними мою судьбу. Но я уже не боялся гнева Меньшенина. Я только хотел, чтобы все это поскорее закончилось. Я совсем не мог ее видеть – светлую, красивую, властную.

– К восьми часам придешь в музейную комнату! – сказала она.

Я не ответил. Только от знакомого звука ее голоса испытал еще больший перед нею стыд.

На ужин я не пошел.

«Если я не явлюсь к восьми часам в музейную комнату, она все равно разыщет меня. Какой смысл скрываться! – думал я – Мне осталось быть в этом лагере несколько часов. И конец! Как только все уснут, я заберу рюкзак и уйду на станцию. Пусть она говорит мне что хочет, пусть ведет к Меньшенину, пусть стыдит меня, я буду молчать».

Музейная комната находилась в здании клуба. Дверь в нее была не спереди здания, а с торца, и расположена ближе к задней стене. Устроить в лагере музей придумал Меньшенин три года назад, как только его назначили сюда начальником. В этой небольшой правильной квадратной формы комнате настелили паркетный пол и повесили тяжелые гардины.

Когда к восьми часам я вошел в полутемную, а потому и днем и вечером освещенную лампами дневного света комнату, она была пуста. На дворе у клуба уже начались танцы. Я смотрел на витрины музея, где под стеклами были аккуратно разложены на зеленом сукне копии документов по истории лагеря «ЗАРНИЦА», коллективные фотографии пионеров на фоне каких-то зданий, старые пожелтелые газеты, и ни о чем не думал. Даже о том, что сейчас мне предстоит встреча с Верой. Я был в каком-то усталом забытьи.

Она вошла в комнату музея легкими энергичными шагами, и вместе с нею через проем открывшейся двери ворвались, став громче, звуки музыки.

И все же, почувствовав Веру рядом, я ощутил тяжелое отчаяние.

– Идем! – сказала она.

Я поплелся за нею следом, даже не спрашивая куда.

Мы вышли на двор, обогнули здание клуба с тыльной стороны и оказались на асфальтовой аллее.

– Иди рядом! – приказала она.

Я догнал ее.

Мы шли очень быстро.

Лагерь остался позади.

– Откуда у тебя книга о пирамидах? – вдруг спросила она.

Я не ответил.

– Ты занимаешься историей?

Я закусил губу.

– Будем молчать?.. А я хотела с тобой поговорить.

– Не надо, Вера Станиславна, я не хочу ни о чем говорить, – промолвил я. – Я завтра… Я сегодня уеду из лагеря.

– Куда? – легко, весело спросила она.

И ее веселость была оскорбительна мне.

«Зачем же я выдал ей, что хочу бежать!» – в отчаянии подумал я.

– Не знаю, – задыхаясь от горловых спазм, проговорил я. – Домой.. Нет… В город.

– Почему?

Я почувствовал улыбку на ее губах. Я шел, опустив голову и видя лишь асфальт дороги, лесной мох, сучья деревьев под моими ногами. Но мне казалось, что я вижу только ее.

– Вы же сами знаете, – сказал я.

– Я? – В ее голосе прозвучало удивление. – Разве у нас в лагере плохо кормят?

Она издевалась надо мной.

– Нет, – ответил я.

– Может, я тебя чем-то расстроила?

– Вера Станиславна, я вас очень прошу! – прошептал я и остановился. – Я вас очень прошу! Совсем не разговаривайте!

Что-то светлое взлетело к моему лицу.

Подушечками пальцев она нежно вела по моей щеке…

– Расстегни мою юбку! – сказала она, глядя мне прямо в глаза.

Все вокруг горело – деревья, небо над деревьями, я сам, мои руки, пальцы рук. Все было охвачено огнем. Взметая тучи ослепительных искр, в беззвучии рушились прозрачные кроны. Тьма стояла в моих глазах, но обрывками я видел сквозь тьму. Мои зубы отстукивали чечетку. Трясущимися пальцами я ухватил маленькую металлическую застежку на ее талии…

Молния рывками поползла по ее бедру, и объятая пламенем юбка уплыла вниз.

«Со мною ли это происходит?» – спросил кто-то во мне, но не я сам, потому что я был в огне.

Передо мною белели ее голые плотные ноги. И внизу живота – так доступно, близко! – сиял треугольник густых черных волос острым углом вниз.

«Вот он каков, когда он рядом!» – восхитился кто-то во мне.

Стволы деревьев накренились и упали все разом.

Вдруг мне почудилось – сотни тысяч глаз, желтых, красных, золотых, черными зрачками смотрят на нас из горящего леса.

Прямо перед моим лицом всплыла из тьмы обломанная ветка сосны и большой белый гриб – боровик.

– Гриб! – удивился я.

Мои губы ткнулись в губы Веры так неловко и резко, что мы стукнулись зубами. Земля выгнулась под нами, надавила на нас снизу. И мне показалось, что мы сейчас скатимся с нее в бездну.

Огонь стал черным, и глаза, смотревшие на нас, погасли…

– Встаем! – прошептала Вера.

Мы вскочили со мха, повернулись друг к другу спинами и оделись.

Улыбаясь какою-то новой, порхающей улыбкой, она приблизилась ко мне, обняла мое лицо прохладными пальцами и нежно, осторожно поцеловала в губы.

– В среду здесь после отбоя! – сказала она.

Пошла прочь.

Но вдруг оглянулась:

– Не приходи в лагерь сразу за мной!

Я смотрел, как она удаляется, как все дальше от меня мелькает между деревьями ее белая блузка.

Я остался в лесу один.

Сначала я шел медленно, без цели, без направления пути. Я совсем ни о чем не думал. Я ощущал удивительную свободу от мыслей. Но мои ноги, руки, все мое тело были полны какою-то новой, могучей и радостной энергией. Тогда я побежал. Я бежал быстрее и быстрее. Я едва касался ногами земли. Я летел через лес, уже темнеющий, притихший, безлюдный, перепрыгивал через пни, через стволы поваленных деревьев, через выгнутые серыми змеями древесные корни, сбежал в котловину оврага, перемахнул через ручей, взлетел на крутой склон… И при этом я не задыхался. Я вырвался сам из себя и сумасшедшим вихрем мчался сквозь пустой вечерний лес.

Между деревьями потянулись полосы закатного света. Все наполнилось красным блеском. Я взбежал на вершину горы над озером. И здесь я упал на землю.

И только теперь услышал, как сильно, звонко, часто колотится мое сердце.

Далеко внизу подо мной лежало озеро, плоское, с небольшими островками в правой его части, покрытое мелкой рябью, а под берегами зеркально гладкое; за ним – сплошной стеной чернел лес, и над лесом сверкало, ослепительно горело и пурпурно золотилось громадное облако, гигантским взрывом взорванное изнутри. Его кровавые белоснежные клочья были разметаны из центра взрыва по всему огненному небосводу.

Я приподнялся на руках и прислушался.

Из лагеря доносилась популярная мелодия Тревиса «Шестнадцать тонн», под которую объявляли дамское танго.

Что-то невидимое текло над озером сквозь открытое пространство навстречу мне, моему лицу, моим глазам так сильно и так ощутимо, что мне почудилось – я могу увидеть эти прозрачные струи своим зрением и, вытянув вперед растопыренную в пальцах руку, потрогать их. Белая озерная чайка пронеслась подо мною. Летучий промельк ее растянутых в воздухе крыльев придал этому потоку еще большую зримость.

«Моя жизнь!» – понял я.

Стемнело, когда я ступил на главную аллею лагеря. Аллея показалась мне какою-то совсем другой, новой, несмотря на то, что у нее оставался прежний изгиб. У меня даже чуть задрожали поджилки от дурманящего ощущения этой новизны. Еще не было ночной тьмы. В небе горели редкие звезды, тускло проступая сквозь вязкий дымчато-синий свод.

Внезапно со всех сторон меня окружили дети из разных возрастных групп. Их было очень много. Одни готовились ко сну и шли к умывальникам с белеющими в сумерках полотенцами, другие – в светлых платьях и рубашках толпились компаниями. И как только я вплыл в их среду, мне почудилось, что этот удивительный момент моей судьбы я когда-то давно переживал. Я уже видел лагерь «ЗАРНИЦА» в вечерней полутьме и именно таким, каким вижу теперь.

В корпусе спал один Болдин. Он не пошел на танцы, стесняясь синяков.

Некоторое время я вслушивался в посапывание Болдина.

«Вот я и взрослый! – сказал я объемлющей меня полутьме. – Теперь я знаю все тайны».

Когда я стелил постель, я нашел под подушкой книгу о пирамидах. Улыбка счастья все еще дрожала на моем лице.

VII

Красный флаг сверкает в руках Веры.

Как красива Вера в светлой юбке и в белой блузке с широко разваленным на обе стороны воротом, внутри которого, обвив ее шею, горит пионерский галстук: красное – белое – красное! Как она красива на фоне флага! Я всегда любил красный флаг. Я привык любить его с детства. Я любил его потому, что с ним приходили праздники – парады военной техники, разноцветные салюты. Но я никогда не думал, что его рубиновые переливы могут быть так прекрасны, если рядом с ним женщина! Легко он выплывает из ее поднятых кверху рук и начинает подниматься по шесту в синее небо.

Весь лагерь выстроен на центральной площади. Я нахожусь во второй шеренге. То справа, то слева я выглядываю из-за затылка впереди стоящего. Я слежу за каждым ее движением, и сердце мое переполнено восторгом.

Вот она стоит перед строем! Перед начальником лагеря! Перед шестом, по которому поднимается флаг! Ее волосы уложены в прическу. Ее гладкие загорелые икры напряжены. Все глядят на ее ноги. Я знаю. Все наши мальчики. А я вчера целовал ее губы! И никто из них не догадывается об этом. Какая страшная тайна! Она смотрит на флаг, и я смотрю. Наши взгляды сливаются в его красной ткани. Она перед всеми – и все боятся ее. А я не боюсь, потому что отныне она принадлежит мне, а я принадлежу ей. Флаг остановился. Зачем я все еще стою по стойке «Смирно!»? Меньшенин начал рассказывать программу дня. Она повернулась к строю. Теперь флаг поднят и она свободна. Теперь она может хотя бы один взгляд послать мне. Незаметно. Чтобы только я один поймал его. Я даже приподнялся на носках, чтобы ей лучше было видно, где я стою. Почему она не смотрит на меня? Может, легонько махнуть ей рукой? Я сошел с ума! Как можно при всех махнуть ей рукой! Но она за все утро ни разу не взглянула на меня! Может, я что-то не так сделал? Но я всего лишь спал.

Любовь…

Еще вчера не было во мне никакой любви к Вере, и я знал, что любил в своей жизни одну Марию – черноволосую, тонкую, с большими живыми, но одновременно и печальными глазами девочку, несколько лет назад проживавшую с нами по соседству. Нам с нею тогда едва исполнилось по тринадцать. И вот, теперь я понял, все то время, что прошло после расставания с Марией, я только и делал, что искал любовь. Везде! В каждой встречной девушке! В каждой однокласснице! Я ждал любовь! А любовь не приходила ко мне. И вдруг… Пирамиды окружали лагерь. Белые от палящего солнца, они треугольниками возвышались над лесом. Они отражались в глади озера. Куда бы я ни смотрел – пирамиды были там. Мы бродили с Верой возле них, и от громадных камней на нас веяло осуществленным счастьем. Я рассказывал ей о Египте. Я смотрел на Веру и видел как сквозь тонкую сверкающую дымку. И любовь моя росла. Откуда ее бралось во мне так много? Я весь вибрировал от ее переизбытка. Сердце мое было расширено до бескрайности. Я должен был видеть Веру непрерывно. Все восхищало меня в ней: взгляд, походка, одежда, голос, имя. Был ли я с открытыми глазами или с закрытыми, она не уходила из них. Я объяснялся ей в любви. И мне все время нужно было подтверждение, что и она любит меня. Возле пирамид так и было. Но едва мы возвращались в лагерь…

Она не обращала на меня никакого внимания. Словно меня вообще не существовало. Если мы встречались на аллее или в столовой, я был пустотою, сквозь которую она смотрела своими сильными рыже-зелеными глазами как сквозь стекло. Она нигде не замечала меня. Я наблюдал за нею из-за стволов деревьев, из-за угла корпуса, я подходил к ней… Она не видела меня даже рядом.

Когда в лесу она назначила наше свидание на среду, мне подумалось, что это очень близко. Я еще не знал, сколько тревоги, отчаяния, мучительных приступов тоски готовят мне эти три дня А я уже не мог представить себя без нее. В один час я стал великаном. И я знал, что если теперь ее отнять у меня, то я опять сделаюсь обыкновенным подростком пятнадцати лет, худым и застенчивым. И я уже не вынесу этого возвращения в себя прежнего.

Второй день ожидания я провел в можжевеловых кустах и у муравейника. Иногда я спускался к озеру, где чуть в отдалении от меня в огороженной купальне плескалась детвора из младших групп, заходил в воду и подолгу смотрел сквозь нее на свои ноги. Словно это пристальное смотрение имело какой-то смысл. Та часть моих ног, что находилась в воде, была как бы отделена от меня. В сотый раз я перелистал книгу о пирамидах – нет ли от Веры записки. Я высчитал, сколько часов осталось до нашей встречи. Перевел часы в минуты, минуты в секунды. Я следил за секундной стрелкой старых наручных часов с треснутым стеклом и убавлял от многозначного числа ничтожные единицы.

Вечер подошел тихий, мирный. Закатный свет зажег окна бараков, обращенные на запад, озарил неподвижные купы деревьев, столбы линий электрического освещения, и пионеры, что шли свету навстречу, были с яркими огненными лицами и щурили глаза.

Войдя в лагерь, я побрел по хозяйственной аллее. Впереди меня плыла скошенная вправо моя длинная тень, узкая и прямая, как палка. Аллея упиралась в кирпичное здание гаража, ворота которого были распахнуты, и над ее тупиком неправдоподобно близко поднимались над землею двумя черно-алыми громадами, как бы чуть колеблющимися в воздухе, колосс пирамиды Хеопса и колосс пирамиды Хефрена.

Я остановился возле старого легкового автомобиля, стоявшего со снятыми колесами на деревянных чурбаках. Под ним лежал Кулак и, позвякивая инструментом, что-то завинчивал в днище проржавелой машины. Наружу торчали только его ноги в стоптанных туфлях и в промасленных штанинах комбинезона.

Этого плечистого, рано полысевшего мужчину лет тридцати звали Володя. Несмотря на возраст, никто к нему по имени-отчеству не обращался. Даже Меньшенин при всех называл его Володей. Среди же детей он получил кличку Кулак, которая передавалась от одной смены к другой. Говорили, что в юности он успешно занимался боксом и был включен в сборную команду города. Кличка появилась после того, как одному пионеру, побитому своим товарищем, он посоветовал: «Возьми его на кулак!» И показал, как это надо сделать. На дворе возле двухэтажного здания общежития, где он жил в летний период, как и другие служащие лагеря, висела под навесом боксерская груша, по которой он по утрам бил короткими сериями сильных ударов. Ритмически правильный звук их восхищал меня.

Я стоял над ним, смотрел на его корчащиеся ноги, слушал могучее дыхание его легких…

И вдруг кто-то тихо сказал позади меня:

«Муж!»

Ноги Кулака согнулись в коленях – он пытался вылезти из-под машины; показалась его голова.

Лицо его было во многих местах измазано сажей. Комбинезон – надет прямо на голое тело. Оно было сутулым, тяжелым и лоснилось потом. И лысина тоже была в капельках пота.

Он глянул на меня снизу вверх, улыбнулся, отер ладонью плоское лицо и сказал:

– Принеси ключ на двадцать четыре, будь другом!

Плохо соображая, о чем он меня попросил, я вошел под своды гаража, где в полутьме блестели, дыша бензином, автобус и грузовик, увидел на металлическом верстаке гаечные ключи, взял первый попавшийся под руку и принес ему.

– На двадцать четыре! Дурила! Ты чего, в числах не разбираешься? – сказал он беззлобно.

– Сейчас! – пролепетал я, кинулся в гараж, разрыл кучу ключей, перемазавшись в машинном масле – они все были очень грязные, – нашел тот, на котором были выпуклые цифры «24», и принес ему.

Он взял ключ и снова залез под машину.

И вдруг какая-то сила отшатнула меня от него.

Я бежал, громко топая ногами, и бараки вздрагивали в такт моим диким прыжкам.

Я остановился лишь тогда, когда лагерь остался позади.

«Зачем я побежал? – хватая ртом разряженный воздух, спросил я себя. – Но он должен был убить меня! Почему он не убил меня тем гаечным ключом?»

Я оглянулся: он не преследовал меня.

Тишина нависала над лесной дорогой.

И эта вечерняя тишина ответила мне:

«Он еще ничего не знает».

«Он, конечно, узнает, он узнает непременно. Я на всю жизнь виновен перед ним, – думал я, глядя в темный потолок барака. – И нельзя вернуть время назад и сделать так, чтобы я не был виновен».

А может, он узнал уже. Только что! Она ему сказала! И сейчас он примчится сюда, ворвется в корпус, кинется к моей постели.

Как же я встречу его лежа?

Я перевел взгляд на длинный ряд слабо светящихся окон и вспомнил его улыбку и слова, которые он сказал мне, прося ключ: «Будь другом!»

Знал бы он, какой я ему друг!

Я целовал его жену, у меня с ней было все, совершенно все, – вот что я сделал! А он даже не подозревает об этом. Не подозревает, что я ее… любовник!

Вдруг жаркая радость стеснила мое дыхание. Будто под гортанью у меня шумно забилась птица, высвобождаясь из силков.

Я приподнял голову над подушкой.

Ночь полнилась тревогой, но одновременно и ярким таинственным счастьем. Счастье и страх были слиты в ней в одно чувство. Их нельзя было разъять, потому что одно не могло существовать без другого.

«Почему она должна вдруг признаться ему в своей неверности?» – подумал я, ощущая прикосновение чего-то большого, страшного и долгожданного.

В длинной ночной рубашке мать сидела на краю кровати среди скомканных простыней, в слабом свете торшера, накрытого сверху для большей темноты ее серенькой юбкой. Волосы ее были растрепаны. Она закрывала лицо ладонями и, вздрагивая, рыдала. А напротив нее в трусах и с голой волосатой грудью сидел на стуле отец, бледный, страшный, смотрел на нее и не успокаивал ее. Я увидел их в щель ширмы, загораживавшей мою детскую кровать, – случайно пробудился среди ночи. И меня поразило то, что он ее не успокаивал.

Вера была в ночной рубашке и с растрепанными волосами. Она тоже плакала.

И мне до отчаяния, до сладостного крика «Люблю!» захотелось погладить ее волосы и прижать ее к себе, всю ее ко всему себе.

Шорох пробежал по крыше барака.

– Дождь! – прошептал я тишайше, чтобы не спугнуть его. И поплыл над темной густой рекой, которая была не в земляном русле, а текла прямо в пространстве воздуха. Она стала опускаться подо мною, а навстречу мне вставала тьма. И тьма сияла множеством звезд. Прекрасная женщина возникла из этой тьмы. Завороженно смотрел я на узкий острый треугольник внизу ее живота. Небо было черно – и треугольник черен. Небо сверкало огнем – и треугольник сверкал. А весь чудесный образ ее – волосы, распущенные до коленей, глаза, полные любви, руки, ладонями протянутые ко мне, живот, сильные ноги, ступни – был прозрачен на черноте неба. Будучи живым, он пропускал сквозь себя и тьму, и свет и занимал почти все небесное пространство. И я сразу понял, что она никогда не знала никакой одежды и что у нее не было и не может быть имени.

– Ты моя мама? – спросил я.

– Нет, – ответила она.

– Ты – Вера?

– Нет, – ответила она.

– Кто же ты?

– Я та, которая рождает. Познавший меня познает сладость, но и страдание.

– Почему страдание? – спросил я.

– Потому что земля не вечна под ногами человека.

– Я хочу коснуться тебя, – прошептал я, делая к ней невесомый шаг. – Коснуться пальцами… Легко…

– Ты уже коснулся, – ответила она.

И, холодея, я услышал за стеной тяжелые шаги.

Я скинул одеяло и соскочил с кровати на пол.

Сомнений не могло быть: Кулак шел убивать меня.

Я смотрел на входную дверь и ждал, когда она распахнется.

Глаза мои блестели, я видел их со стороны.

Потом они стали тускнеть, гаснуть, и я подумал, что умираю, и это совсем не больно и даже приятно. И зря я с детства боялся умереть и спрашивал мать, отца, тетку: «А я не умру, как все?»

Яркий свет болезненно проник в центр моего мозга.

Зажмурясь, я разомкнул напряженные веки.

Внутренность барака заливали солнечные лучи. Вера уже приходила будить нас – многих не было в корпусе, а оставшиеся, сидя на кроватях, одевались.

Меня неудержимо тянуло к Кулаку.

Я сделал крюк, чтобы пройти рядом с гаражом. «Москвич» по-прежнему возвышался на деревянных чурбаках. Но двор был пуст, и ворота гаража заперты на висячий замок.

Солнце с утра палило нещадно. Воздух не двигался, висел густо, тяжело, наполненный жаром, – ни единого дуновения ветра, ни одного порыва свежести не ощущалось в нем.

Чувство растерянности угнетало меня: помнит ли Вера о нашем свидании?

В полдень меня вдруг, как приступ, охватила сильная тревога.

Я не мог находиться на одном месте, но и не знал куда мне идти и что сделать, чтобы эта тревога оставила меня.

Я опять прошел возле гаража.

И то, что я никак не мог увидеть Кулака, мучило меня еще сильнее, чем молчание Веры. Мне хотелось знать, где он и что он делает.

Я бродил по лагерю, стараясь быть ближе то к нему, то к ней.

Перед самым обедом я рискнул подойти к Вере и с минуту стоял возле нее, ощущая ужасную неловкость. Но я напрасно стоял. Она не повернула ко мне головы.

В полном отчаянии я удалился в лес.

Я сел на корточки возле муравьиной кучи. Куча была высокая, неправильной формы, с вмятиной – кто-то пнул ее сапогом – и вся шевелилась муравьями и мерцала сосновыми иголками. Муравьи нескончаемым потоком ползли от нее и к ней по прямой дороге, которую проложили среди мха. И глядя на них, я немного успокоился. Мне стало не так одиноко. Потом я наблюдал, как они целой компанией напали на маленькую зеленую гусеницу с двумя рядами лапок под желтоватым брюшком. Она то свивалась в крохотный кружок, то распрямлялась. Но их было много, и они одолели ее. И когда они одолели ее, мне стало ее жалко и я отнял ее у них. Но слишком поздно – она уже умерла. Я бросил ее им на муравейник, испытывая чувство вины перед нею за то, что не спас ее жизнь.

В лесу было душно. Кора на деревьях стала горячей и мох на земле теплым.

Я вернулся к гаражу.

Одна створка ворот была отворена.

Сердце мое учащенно забилось.

Как влекло меня к этому человеку! Я и сам не мог понять, что именно так сильно влечет меня к нему. Конечно то, что он был ее муж, часть ее судьбы, о которой мне так хотелось узнать. Еще он был боксер и был очень сильный. Но главное, он был уже не просто ее муж и очень сильный человек, а обманутый муж и обесчещенный сильный человек. И обманул и обесчестил его я.

В гараже глухо стукнула автомобильная дверца, когда ее захлопывают, – в старых армейских брюках, голый по пояс, Кулак вышел в пространство ворот. Он остановился с опущенным взглядом, не замечая меня – вытирал измазанные машинным маслом пальцы красной тряпкой. У него была сутулая, мощная и некрасивая фигура.

Наконец он поднял голову.

– Ну и пекло! – сказал он.

Я молчал, не зная, что ему ответить и вообще как смотреть ему в глаза.

Более всего мне хотелось в этот момент все ему рассказать, во всем ему признаться.

– Помогать пришел, пионер? – спросил он.

– Я не пионер, – ответил я.

– Здесь – все пионеры! – махнул он рукой, открыл вторую створку ворот и опять исчез в гараже.

Я услышал звук заводимого мотора.

Медленно он вывел на двор грузовик, закрыл ворота на замок и ушел в сторону общежития, ничего больше не сказав. Я думал, он скажет хоть что-нибудь, но он ничего не сказал.

После обеда небо пожелтело, превратилось в жирное марево с расплывчатым кругом солнца, а к вечеру по нему побежали темные облака.

Я поплелся в корпус.

Старшие собирались на танцы, надевали красивые рубашки, чистили туфли, делали ровные проборы в волосах, и единственное зеркало переходило из рук в руки.

Подойдя к своей кровати, я увидел возле подушки свернутую трубочкой записку.

«От нее!» – сильный испуг охватил меня.

Поскорее я развернул записку.

«Пригласи меня сегодня на танец, когда поставят пластинку «Маленький цветок», – было выведено аккуратным наклонным почерком. – А если пригласишь, я потом приглашу тебя на дамское танго. Угадай, кто написал!»

Я угадал сразу. Записка была от Лиды.

Все тревожнее становилось в воздухе. На краю неба над лесом чернота туч уже бледно освещалась зарницами. Где-то далеко начало погромыхивать. Но на западе небо было сплошь чистое и яркое от солнечного света. И лагерь, окруженный черно-фиолетовыми тучами, пронизывали густые горизонтальные лучи. Это было очень торжественно и одновременно зловеще – черно-фиолетовые тучи и огненные лучи вечернего солнца.

Я сидел на скамье возле корпуса, слушал музыку, которая доносилась с танцев.

«Гроза будет как раз, когда мне идти! – размышлял я, уже поглощенный мыслями о предстоящем пути по темному лесу. – Надо ли идти в грозу? Придет ли Вера, если начнется гроза?»

Я опять навестил гаражный дворик.

Он был пуст, ворота заперты на замок.

И вдруг стремительно, как несметное вражеское войско, внезапно кинувшееся в атаку, из-за корпуса общежития выдвинулся клиноподобный край черной тучи. В момент стало темно, как ночью. Все притихло под ее гнетом, прижалось к земле. Тяжелые капли звонко упали рядом со мной, на меня, на мои руки, на мою голову, взрывом огня небосвод разломило надвое, что-то дрогнуло, сместилось во всем пейзаже, с шумом налетел шквальный ветер…

«Началось!» – понял я.

VIII

В десять вечера к отбою барак был полон старшими. Возбужденные грозой и ливнем, они вернулись с танцев, которые пришлось закончить до срока, и теперь, не зная куда деть себя, орали, визжали, кидались подушками. Понизовский кривлялся, Елагин изображал из себя идиота, Горушин демонстрировал силу, одной рукой поднимая с пола стул, взяв его в самом низу за переднюю ножку. Все лампы под потолком были включены, но и в их свете было видно, как от вспышек молний ярко озаряются окна. От пушечных ударов грома стекла в оконных рамах звенели, что вызывало у подростков восторженную матерную ругань.

В разгар этого ликования, с гулко бьющимся сердцем, полным волнения и мучительной, ни на минуту не проходящей тревоги, я незаметно выскользнул из барака и, подавляя желание оглянуться и увидеть, никто ли не смотрит мне вслед, захлебываясь воздухом пошел по аллее против ветра. Уже через десять шагов я промок до нитки. Вода была везде – шумно низвергалась из непроглядной высоты, бежала реками по асфальту, тяжеловесными струями падала с крыш, текла с моих волос по моему лицу. Молнии одна за другой разрывали тьму, освещая пепельный небосвод. Выхваченный из мрака, лагерь в эти моменты делался серебряным. Приподнимались от земли словно отлитые из гладкого металла бараки, вспыхивали лужи, сплошь покрытые пузырями, асфальт аллеи зажигался искривленной дугой и погасал.

«Что ты делаешь! Ты идешь на свидание с чужой женой!» – говорил я себе.

Слово «НЕЛЬЗЯ!» вырастало предо мной из ветра, громадное и страшное.

Но в ту же секунду кто-то кричал мне: «Только бы она пришла! Только бы не обманула! Ибо нет и уже никогда не будет в тебе никакого другого, более сильного желания, чем желания видеть ее».

Все вокруг меня сражалось, кипело, стонало, плакало. Ветер гнул деревья. И мне чудилось, что Кулак отовсюду следит за мной, видит каждое мое движение и даже знает мои мысли. Лишь когда я вошел в лес, я почувствовал себя спокойнее.

Я был уверен, что Вера не придет. Идти в такую грозу – было чистым безумием.

Но я не мог не прийти. Я не мог из-за непогоды, из-за собственной трусости расстаться с моей мечтой о любви к женщине.

И я напролом пробирался сквозь дебри леса. Я не боялся заблудиться. Сколько раз бродил я по этим местам, не зная, кому открыть печаль мою. Но теперь печали не было. В блеске молний ночью лес казался совсем другим, не похожим на дневной, хотя я встречал на пути те же знакомые деревья и те же дороги. Алмазно мерцали извивы ветвей, пятнистой сетью ложились на землю черные тени. Один раз огненная жила взорвалась надо мною так ярко, что, насквозь просвеченный ее белым пламенем, я схватился за ствол дерева и вобрал голову в плечи. Удар грома ошеломил меня.

«Конечно, Вера не придет! Я не приближаюсь к ней. Ее здесь нет!» – думал я нарочно, назло, наперекор своему желанию, чтобы оно непременно сбылось, и шел быстрее.

Я уже почти добрался до места.

Но пуст был бушующий лес. Никто в нем не таился. Никто не дышал.

Я сделал еще несколько неуверенных шагов и замер, озираясь.

Сердце мое громко стучало.

Ее не было.

Ливень все так же шумно и тяжело падал с высоты.

Я сел на ствол поваленного дерева – плевать мне было, что оказался он мокрым, скользким, грязным.

Чувство ужасного разочарования в самом себе охватило меня.

Кто-то крепко взял меня сзади за плечо.

«Кулак!» – вздрогнул я.

И обернулся.

Внимательно и неподвижно Вера глядела на меня.

И вдруг все стало счастьем – лес, гроза, ливень, холод, грохот грома.

Я вскочил на ноги.

Нет, счастье было несравнимо больше, чем это разрываемое молниями небо, чем этот сумасшедший ливень, чем шумящий нескончаемый лес!

– А ты – опасен, – сказала она, продолжая вглядываться в мое лицо. – Я была уверена, что ты не придешь.

И перешагнула ко мне через поваленный ствол.

Жадно, неумело я стал целовать ее губы, глаза, мокрое лицо, мокрые руки, сжимал кисти ее рук в своих пальцах. Головокружительно, безболезненно мы упали, как бы плавно опустились на землю. Не чувствуя бьющего сверху ливня, я ткнулся лицом в ее волосы, скользнул губами по мочке ее уха и ощутил во рту стеклянную сережку…

И через несколько секунд вихрь, сваливший нас наземь, умчался.

Тяжело дыша, мы лежали на мокром мху.

– Пусти! – сказала она, высвобождаясь из моих рук.

Поднялась на ноги, оправляя прилипающее к телу мокрое платье.

– Ну и что ты натворил? – грозно произнесла она. – Посмотри!

Ее платье было выпачкано в земле.

– Какой ураган! Какое нетерпение!

Я лежал на земле и смотрел снизу вверх на нее – светлую, красивую, желанную, любимую. С ее волос текло ручьями.

Она протянула мне руку, подняла меня с земли и, не отпуская моей руки, потащила за собой.

Все дальше пробирались мы в мрачную глубину леса, пока между деревьями на большой поляне не обозначилось что-то еще более черное, чем окружающая нас тьма.

Сверкнула молния, и я увидел, что это – баня.

Баня была бревенчатая, крытая железом и с одним маленьким окошком – она чем-то напоминала лесную избушку из русских народных сказок.

Перед баней Вера остановилась, сняла с себя через голову платье – и в этот раз ничего не было на ней, кроме этого легкого летнего платья, – и стала отстирывать пятна в струях несущейся с крыши воды. Я видел напряженные мышцы ее спины, поджатый живот, голые белые ягодицы. Красивым женским движением обеих рук, изгибаемых в кистях и локтях, она отжала платье и, перекинув его через плечо, толкнула деревянную дверь.

Дверь поехала внутрь, открывая перед нами сплошную тьму.

Мы вошли.

И Вера сразу закрыла дверь изнутри на крюк.

Из предбанника мы проникли в помещение самой бани.

Здесь потолок был низок и пахло угаром и березовыми вениками. От этих запахов, от внезапной тишины, которая ощущалась еще острее из-за частых раскатов грома и шума ливня, бывших теперь снаружи бревенчатых стен, вдруг стало теплее.

– Снимай с себя все! – приказала она.

Крупно вздрагивая, дрожа всем телом, я разделся. Я снял с себя все перед молодой женщиной, не стыдясь своей наготы. Вместо стеснения, которое с раннего детства я всегда чувствовал перед женщинами-врачами и юными медсестрами, делавшими мне прививки, я испытал совсем иное чувство. Самое сладкое в нем и было преодоление стыда.

Короткими движениями ног Вера поочередно скинула со своих ступней промокшие туфли, взяла мою одежду и с силой отжала брюки и рубашку. Я слышал, как водяные струйки прерывисто ударили об пол.

Развесив свое платье и мою рубашку и брюки на перекладине под потолком, она села на нижнюю полку.

Оставшись без одежды, я вдруг ощутил какую-то незащищенность, робость и приник лбом к оконному стеклу.

Я боялся, что он придет сюда.

– Не бойся! – услышал я позади себя ее тихий голос. – Сюда никто не придет. А он уехал на три дня в Саратов. Его послал Меньшенин за холодильной машиной. У нас есть две ночи.

– Я не боюсь, – прошептал я, испытывая смущение оттого, что она угадала мой страх.

Но мне сразу стало легче, как будто я избавился от чего-то тяжелого, мучительного.

– Согрей меня! – сказала она.

Я сел возле нее на полку и, соприкоснувшись с нею плечом и бедром, затих сердцем.

В первый раз в моей жизни рядом со мной сидела нагая женщина, и я, так же как и она, был наг. С трепетным ужасом поглядывал я на свое длинное худое тело – в темноте узко белела поперек него полоска от снятых плавок, потом переводил взгляд на ее стиснутые в ляжках крупные ноги, черный дремучий пах, на ее гладкие плечи и тяжелые груди, тоже белые, не загорелые, темными сосками смотрящие чуть вверх… Как будто всю прожитую мною жизнь я был слепым и лишь сейчас прозрел и увидел, что я вовсе не такой, каким представлял себя прежде. Рядом с нею я был совсем другим. Ее светлое тело не было очерчено, но как бы размывалось в темноту. Теперь мне стало ясно, чего недоставало, чего не было в моих отношениях с Марией. И, глядя на Веру, я понял – с Марией этого никогда и не могло быть.

Зрелая женщина.

Что-то особенное, властное и необычайно влекущее к себе было в ее образе.

Я протянул к ней руку, коснулся пальцами ее шеи, ключицы – мне очень хотелось дотронуться до ее живота, ощутить осязанием, что такое ее груди, понять, чем полны они, отчего они имеют такую удивительную привлекательную форму…

И вдруг сделал совсем другое – прижал ее голову к своему плечу.

И стал гладить и целовать ее волосы.

И я почувствовал к ней такую сильную нежность и такую привязанность, что глазам моим стало жарко.

Так сидели мы очень долго.

И я все не мог насладиться этим новым чувством отдаваемой любви.

Когда вспыхивала молния, маленькое окошко делалось кипящим от сине-сиреневого света, и свет этот озарял внутренность бани – каменку, бочку для воды, полки, развешенные на перекладинах березовые веники и нашу мокрую одежду. И голову Веры у моей груди.

Неожиданно она вырвалась из моих объятий и цепко схватила меня за запястья обеих рук.

– Какой нежный! – жестко, напряженно произнесла она. – Да ты и вправду опасен! Тебя что, никто никогда не любил? Ты и верно так одинок?

– Я не знаю, – нервно вздрагивая, вымолвил я.

– Даже мама не любила?

– Не знаю, – повторил я.

– Откуда же в тебе столько ласки? Отвечай!

Она отстранилась от меня и замерла у стены.

– Бери! – сказала она глухо и властно. – Бери сколько захочешь!

IX

Когда мы вышли из бани и, сплетя руки в пальцах, пошли по ночному лесу, ливень кончился.

Все слабее полыхало небо и отдаленнее гремел гром. Мы шли быстро, как будто спешили уйти от места нашего греха – а сегодня я уже знал, что совершил преступление, потому что знал, что где-то в этот час по ночному шоссе мчится в кабине грузовика человек, которому она, женщина, мною обожаемая, только что изменила вместе со мной как жена. И всю дорогу мы молчали.

Время от времени я вдруг останавливал ее, чуть забегая вперед, обнимал и крепко прижимал к себе, стараясь показать ей свою силу. В эти мгновения, ощущая, как податлива она моей силе, я понимал: она – моя, вся – моя, и только моя! И ощущение совершенного преступления лишь усиливало во мне это чувство. Преступление у нас было общим, одним на двоих. У нас пока ничего не было общего, кроме этого преступления. Я долго, томительно целовал ее, и опять целовал, не отпускал от себя, делая мое преступление еще большим, чтобы оно еще прочнее связало меня с нею. И снова мы шли. Мелкие ветки, ломаясь, хрустели под нашими ногами.

Было темно. Тяжелое от туч небо лежало на вершинах деревьев. Резкими порывами над нами проносился ветер, раскачивал макушки сосен, и вокруг нас, глухо стукаясь о землю, падали шишки. Но дышалось глубоко и сладко. Гроза уходила все дальше.

– Ах, черт! – воскликнула Вера.

– Что с тобой? – спросил я.

– Оцарапала ногу.

Вдруг я понял, что впервые сказал ей «ты». Это было так естественно, что она даже не обратила внимания.

Мы подошли к лагерю.

Из тьмы леса были видны редкие тусклые огни. В корпусах, кроме двухэтажного здания общежития, все окна были погашены. И когда в стекла черных окон попадал свет от уличных фонарей, через каждые пятьдесят метров расставленных на главной аллее и хаотично между корпусами, они агрессивно блестели. У дверей корпусов раскачивались голые горящие лампочки, раскачивая по стенам округлые тени.

Вера положила руки мне на плечи, и я увидел, как она смотрит в глубину моих глаз.

– Ты принес мне сегодня много радости! – прошептала она. – Оденься во все сухое и полезай под одеяло! Чтобы не заболеть. Завтра у нас еще одна ночь.

– Я не заболею, – с трудом произнес я.

Она бесшумно скользнула по аллее, кусты на несколько секунд заслонили ее. Я видел, как она вышла на открытое пространство в мертвый свет фонарей и сразу скрылась, огибая лагерь по краю. Я следил за ее маленькой черной тенью, мелькавшей между деревьями.

Дрожа от холода, стуча зубами, я смотрел на окна общежития. Вот на втором этаже крайнее из них осветилось электрическим огнем. Вера подошла к окну, и мне почудилось – махнула мне рукой. И сейчас же окно погасло.

Я обежал половину лагеря по периметру, вышел из леса рядом со своим корпусом, прошмыгнул под лампочкой, горевшей над входной дверью.

Внутри корпуса было душно.

Я прокрался по проходу до своей кровати, снял с себя мокрое и неожиданно почуял женский запах Веры. Он остался на мне в паху. Я тронул себя за те места, которые хранили его, поднес руку к лицу и вдохнул. Сердце мое взволнованно забилось. Это был совершенно особенный, ни с чем не сравнимый запах. Как он влек меня к ней! Ноздри мои вздрагивали. И все мое тело наполнялось от него какой-то новой, колоссальной силой, о которой я прежде и не подозревал, что она есть во мне. Наконец я взял махровое полотенце, растерся им и надел сухие тренировочные брюки и толстый шерстяной свитер прямо на голое тело. Он кусался, и мне сразу стало тепло, и всего меня охватило острое чувство радости. Это было ощущение, когда человек радуется тому, что он живет.

Некоторое время я сидел на кровати, закрыв глаза и вслушиваясь в эту новую силу.

Нет, мне совсем не хотелось спать.

Меня тянуло прочь из этих стен.

Никакой разумной причины вновь идти на улицу у меня не было. И я решил, что перед сном надо сходить в уборную.

Быстренько добежал я по мокрой траве до широкой черной будки, контрастно освещенной изнутри единственной лампочкой, зашел внутрь и оглядел ряды досок с вбитыми в них гвоздями, на которых висели обрывки газет.

«Как это все странно!» – неожиданно почувствовал я, разглядывая длинные тени от гвоздей на дощатых стенах.

Я прислонился спиной к косяку входной двери и некоторое время стоял и ни о чем не думал, а только ощущал, что жизнь сама по себе очень странна и что я сейчас счастлив именно оттого, что ощущаю эту ее странность.

Сколько времени я так стоял – не знаю, но когда я вышел наружу под открытое небо, то увидел чудо.

Ветер, который так свободно летал высоко в небе и которого уже не было на земле – вершины деревьев стояли черны и неподвижны, – разогнал все тучи, начисто вымел небосвод, изгнав с него даже самые мелкие обрывки облаков, и над лагерем, над моей головой поднялся, вздулся блестящим черным шелком великий небесный купол, полный разноцветных звезд. Звезд было очень много – крупных ярких, и менее ярких, помельче, и совсем мелких, и еще тут и там светились туманности мельчайшей седой пыли! Все небо сверкало и переливалось звездным блеском, так что когда я запрокинул назад голову и обратил к нему лицо, мне даже почудилось, что звездный огонь льется сквозь меня, и я теперь полон этим космическим огнем, и чуть заметно мерцают пальцы моих рук и волосы на голове.

Я находился как бы на самом дне озера, наполненного звездным светом, а берегами озера был непроницаемо черный лес, и, как острова, со дна этого озера поднимались темные бараки. А вокруг лагеря, еще более темные, чем тьма неба, стояли иссиня-черные древние пирамиды с морозно блестящими гранями.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3