Между лицами, прибывшими на великие Панафиний, находились также чужестранцы; на эти праздники съехались даже из Сирии, этого гнезда пиратов. В толпе, аплодировавшей нам во время праздничной процессии, находился, между прочим, красивый молодой человек со смуглым лицом и орлиным взглядом; он был в одежде сирийского купца. Его нельзя было не заметить. Его взор, вся его фигура имела что-то притягивающее; но не скажу, чтобы впечатление, которое он производил, было в его пользу; по крайней мере, чувство, произведенное на меня этим человеком, походило скорее на отвращение.
С той минуты, как наши хоры присоединились к праздничной процессии, этот незнакомец не оставлял нас, преследуя повсюду. Но главное внимание свое он обращал не на меня, а на мою подругу Фебе, которая, будучи немного старше меня, отличалась более роскошной красотой. Его страстный взор, казалось, пожирал грациозную фигуру этой девушки, горделиво шедшей впереди целой вереницы молодых канефор, поддерживая обнаженными и белыми, как алебастр, руками стоявшую на ее необыкновенно красивой голове корзину, в которой находились посвященные богине сладкие печенья, цветы, благовонные вещества и жертвенный нож с ручкой из слоновой кости, украшенной золотом и серебром: этот нож предназначен был для заклания жертв, привезенных нами из Милета и которых вели позади, также убранных цветами по нашему религиозному обычаю.
По окончании священных церемоний, когда мы с естественным любопытством бродили по афинским улицам, ища на них святые воспоминания времени Кимона и Перикла, сирийский купец продолжал следить за нами, преследуя нас шаг за шагом, как тень, и все следующие дни нашего пребывания в великолепной афинской метрополии; так что между нами не было ни одной, которая не заметила бы той страсти, какую возбуждала к себе в незнакомце моя подруга Фебе.
Трудно зарождается любовь в сердце греческой девушки к сирийцам, так как они известны у нас, как разбойники, разоряющие нашу страну; но упомянутый незнакомец был красив; его злой взгляд, в котором другие заметили бы лишь чувствительность, мог делаться нежным, а его произношение было так правильно, что его можно было принять за природного афинянина. И мы слышали его говорящим в храме Нептуна, который мы посетили при содействии моего отца, пользовавшегося дружбой первого жреца этого храма, Мирона. Сирийский купец подошел к храму вместе с нами, неся в руках различные дары, и был принят Мироном, обратившись к нему со следующими словами:
– Плавая по морям по своим торговым делам, я прошу тебя, о Мирон, сын Лизии, дозволить мне положить на алтарь твоего бога, повелевающего морями и бурями, умилостивительные жертвы; прими их великодушно, дабы мои путешествия сопровождались успехом.
После этого, войдя в дом Мирона, он вручил ему разные товары и, видя нас тут же, он попросил у хозяина позволения одарить и нас материями и украшениями, привезенными им, как он говорил, из Сирии и Лидии.
Нужно тебе сказать, что низшим богам у нас жертвы приносятся в ночное время. Так было и в этот раз. Мирон, удовлетворенный богатыми подарками, приказал украсить кипарисами два совершенно одинаковых жертвенника и приготовить черных ягнят. Когда их привели в храм, убранных лентами небесно-голубого цвета, у жертвенников дымился уже фимиам и таинственное пение раздавалось под сводами храма.
В то время, как храмовые служители приготовили все необходимое для жертвоприношения, молодой сириец нашел случай приблизиться к Фебе и прошептал ей на ее родном языке признание в любви, на что моя неосторожная подруга отвечала лишь доверчивым молчанием.
Между тем, жрец Мирон приступил к богослужению, предшествующему самому жертвоприношению. Остановившись перед изображением Нептуна и прикоснувшись к нему с благоговением, он поднял свои руки к небу и стал молиться, прося покровительствовать жертвоприносителю, и в то время, когда он лил на жертвенник вино, молоко и воду, сваренную с медом, я слышала, как влюбленный незнакомец шептал моей подруге:
– Фебе, о жизнь моих дней, я люблю тебя бесконечной любовью; на моей родине тебе будут принадлежать мои виноградники и мои стада; ты будешь владеть богатствами неисчерпаемыми, если ты примешь благосклонно чувство моего любящего тебя сердца.
– Юноша, – отвечала Фебе, – ты должен знать, что между твоей родиной и моей не может быть ничего общего…
Ах, если бы моя несчастная подруга никогда этого не забывала!
– Фебе, – продолжал сирийский юноша, – я умру тут, у твоих ног, как тот черный ягненок, которого только что принесли в жертву, если ты отнимешь у меня надежду звать тебя когда-нибудь госпожой всего моего имущества.
При этих словах он вынул из-под одежды острый нож и показал его девушке.
Она побледнела и, удержав его руку, торопливо прошептала:
– Не делай этого! – и тут же, дрожа всем телом, схватила меня за руку.
Я хотела увлечь ее оттуда; но иностранец продолжал шептать какие-то слова, которых я не расслышала, а она, как будто очарованная его речью, склонив голову на грудь, оставалась на своем месте, не желая сдвинуться с него.
Вскоре затем окончилось жертвоприношение, а на другой день мы оставили Афины. Я полагала, что расставшись друг с другом, они забудут свое мимолетное увлечение, но я ошиблась. Не успели мы проплыть Циклады, как не в далеком расстоянии от нашего судна заметили другое, постоянно следовавшее за нами; мы тотчас узнали в нем судно сирийского купца, так как оно отличалось от греческих тем, что кроме парусов на нем были и весла. Оно не теряло нас из вида почти до самого Милета; но когда мы приближались к нашему городу, оно неожиданно скрылось от нас за выдающимся мысом острова Лероса, лежащего напротив Милета. Немного спустя мы вошли в наш порт, где на берегу я встретила своего старика-отца, которому бросилась в объятия.
С такой же радостью обняла Леосфена его несчастная Фебе.
Прижимаясь к родительской груди, мне казалось, что я находилась вне всякой опасности; не то было с Фебе: в ее сердце любовь уже горела сильным пламенем.
Несчастная девушка, отдавшись своему чувству, избегала даже меня, старавшейся рассеять ее надежды; ее холодность и недоверие ко мне заставляли меня страдать.
Сад, окружавший дом моего отца, спускался к самому морю; и часто по вечерам мы бегали по дорожкам этого сада и бродили по морскому берегу, вдыхая в себя свежий морской воздух, наполненный душистым запахом роз, апельсинов и олеандров.
Там встретилась я со своей подругой на пятый день по нашем возвращении из Афин. Это было также вечером; мы стояли на берегу. Вдруг моя милая Фебе, которая в эту минуту казалась более обыкновенного задумчивой и грустной, указала мне по направлению к острову Леросу, от которого она не отрывала своих глаз, на лодку, отчаливавшую от берега и при помощи весел быстро поплывшую в нашу сторону.
– Неволея, – сказала мне Фебе, – послушай, как сильно забилось мое сердце; я убеждена, что в этой лодке находится сирийский юноша.
И она задрожала, как ветка.
– Уйдем, – отвечала я, – уйдем поскорее, Фебе, если ты так боишься.
– Я не боюсь, о нет, я не боюсь, – повторяла она в смущении. – Но его лица, его голоса я не могу еще удалить из своей памяти. Я борюсь между желанием вновь увидеть его и слышать его речи и тем предрассудком, который заставляет нас, греков, ненавидеть сирийцев. О, Неволея, я люблю его!
И с этими словами она в изнеможении бросилась мне на шею. Я нежно освободила себя от ее объятий и, как будто предчувствуя приближавшуюся к нам опасность, проговорила поспешно:
– О, Фебе, уйдем, уйдем, еще есть время!
– Ах, останься, милая Неволея! – умоляла меня моя подруга, между тем как ее глаза, устремленные на приближавшуюся к нам лодку, искали на ней любимого ею юношу.
– Фебе! – вскричала я со страхом. – Плывущая сюда лодка не простая, как ты думала, это – гемиолия.[22] Посмотри! Одна половина ее не имеет гребцов, она устроена с палубой, и расположение весел не то, нам нужно бежать! – и говоря это, я тащила ее изо всех сил.
Гемиолия есть особенного сорта лодка, употребляемая разбойниками на наших морях, и поэтому я не могла ошибаться.
Но Фебе, узнав своего возлюбленного, стоявшего на палубе, схватила в свою очередь мою правую руку и проговорила:
– Не уходи, чего нам бояться того, кто меня любит?
И она принудила меня остаться.
Гемиолия была уже у скалы, которой оканчивается у моря одна часть нашего сада, тогда как с другой стороны он огражден высокой стеной. Нужно думать, что сириец заранее ознакомился с нашим берегом. Спрыгнув с палубы на выдававшийся в море скалистый уступ, он с быстротой дикой козы взбежал по утесам, считавшимся до тех пор недоступными, и через несколько мгновений стоял перед ними.
Мы стояли окаменелыми, пораженные такой смелостью; даже Фебе не могла выговорить ни одного слова. Но пират, – я не сомневалась более в этом, – бросив быстрый взгляд вокруг и заметив, вероятно, что мы дат леко от всякой помощи, резко свистнул и, став перед нами таким образом, что мы очутились между ним и морем и не могли уже бежать, сказал нам:
– Не бойтесь, о благородные девушки, и не подымайте крика.
Через несколько минут нас окружило человек до двадцати, вооруженных с головы до ног.
Я вскрикнула от ужаса и упала без чувств на землю.
Мы были похищены этими пиратами.
Потом я узнала от них же, что милетские лодочники, ради прогулки плывшие в тот час вдоль берега по другую сторону мыса, заметили наше похищение и поспешили к берегу, чтобы дать знать об этом; узнала я также и то, что мой несчастный родитель, стоя на берегу на коленях и простирая руки к сирийскому разбойнику и его товарищам, умолял их возвратить ему дочь, но его раздиравшие душу жалобы и отчаянные движения не тронули разбойников. Видя свои просьбы напрасными, мой отец обратился к своим согражданам о помощи, но эти последние находили невозможным гнаться за пиратами, или боялись их преследовать.
– Следовательно, наша поговорка не лжет! – прервал Мунаций Фауст.
– Какая? – спросила Неволен.
– Quondam fuere strenui Milesii.[23]
– Ваша поговорка в данном случае была справедлива. Пиратская же лодка как пришла, так и ушла быстро на всех веслах.
Когда я пришла в сознание, я нашла себя на дне лодки, в объятиях своей подруги Фебе, рыдавшей горькими слезами не столько о себе, – ее поддерживало еще чувство любви к пирату, – сколько обо мне. Тут увидели мы себя пленницами в каверне разбойничьего судна.
После того, как мы немного успокоились, Фебе, чувствуя, что она была причиной моего несчастья, бросилась ко мне вновь в объятия и, покрывая меня поцелуями, повторяла:
– О, прости меня, Неволея, прости меня.
Полная отчаяния и страдания, я не знала, что отвечать ей.
Затем прошло несколько минут молчания, которое было вновь прервано моей подругой.
– Неволен, – сказала она мне, – увы, теперь я знаю, кто такой сирийский купец, молодой человек, который клялся мне в вечной любви и который похитил нас.
Так как в тоне, с каким она это говорила, слышался страх, то я подняла на нее вопросительный взгляд, и она продолжала:
– Это Тимен, страшный пират карийских и сирийских морей; я слышала, как его товарищи называли его этим именем.
Каждый грек знал имя Тимена. Оно было страхом для мореплавателей; им пугали у нас детей. О нем рассказывается тысяча смелых приключений, свидетельствующих об его необыкновенной храбрости и жадности; многие утверждают, что он жесток, другие опровергают это. Он может превращаться подобно Протею, менять одежду и физиономию и быть неузнаваемым, если он этого сделает. И действительно, будучи в Афинах во время великих Панафиний, он ходил открыто повсюду, и никто не предполагал, что под плащом сирийского купца скрывается страшный пират наших морей.
– Бедная моя голубка! – воскликнул тут Мунаций Фауст, слушая со вниманием рассказ Неволеи. – Что же было с тобой в руках этого кровожадного коршуна?
Неволея продолжала:
– Нас увезли в Адрамиту, в маленький индийский городок, где мы оставались некоторое время. Тимена мы не видели: он разбойничал в это время на морях, и Адрамита была его гнездом, куда привозил он свою добычу. Фебе и я, мы были предметом особенных забот всех слуг Тимена, и мы не знали, что думать о своем положении в его доме. Быть может, он ждал богатого выкупа. Нужно сказать, что мой родитель мог умереть от горя, если бы не нашел возможности освободить меня; а Тимен мог бы получить за нас от него большой выкуп, если бы он не имел в виду другой, еще более выгодной сделки. На Леосфена, отца Фебе, нельзя было рассчитывать: этот старик был беден и он мог надеяться лишь на великодушие и доброту моего отца.
Фебе все еще питала надежду: ее сердце, вместо того, чтобы излечиться от любви, возбужденной в нем сирийским купцом, еще более воспламенилась, когда она узнала в своем возлюбленном смелого пирата Тимена. О, Фауст! Сердце женщины так уж создано: она восторгается всем необыкновенным; даже если это необыкновенное преступно, в последнем случае чувство даже усиливается. Довольство, каким мы пользовались в доме Тимена, еще боле поддерживало ее золотые мечты; она верила в его любовь и объясняла его отсутствие необходимостью его предприимчивой жизни.
Что касается меня, то не имея никакой причины подчиняться той же участи, какая ожидала Фебе, и не желая, вместе с тем, своими рассуждениями разочаровывать свою подругу, уничтожать ее иллюзии, успокоившие и делавшие ее счастливой в самом несчастье. О! Мне было тяжело думать о будущем и сердце мое разрывалось от страдания и отчаяния.
Тут Неволея прервала свой рассказ не столько для отдыха, сколько под давлением тяжелых воспоминаний; но вскоре, придя в себя и взглянув с улыбкой любви на молодого помпеянца, Неволея продолжала:
– В доме Тимена находилась одна сага,[24] старая женщина из Фессалии, которой были открыты все тайны природы и которая предсказывала будущее. Она была дочь Эриктоны, о которой, я думаю, римляне сохраняют еще память.
– Чем же была эта Эриктона, и что общего имела она с ними?
– Так как ты имеешь время слушать меня, то я расскажу тебе, Мунаций, в нескольких словах об этой саге.
Говорят, она была бледная, сухая, с всегда растрепанными волосами, как у ее дочери; отвратительная и страшная лицом и с грубыми манерами. Ее часто видели блуждающей, подобно шакалу, между трупами, по полям битвы; она любила ночную темноту и бурю, разговаривая с ветром и никогда не показываясь при солнечном свете. Она не боялась ни одного бога, но боги исполняли ее злые просьбы. Самые страшные животные со страхом повиновались ей: львы и тигры лизали ее щеки, и змеи приползали к ней, когда она звала их, щелкая языком. Она была всемогуща, и слухами о ней была полна Фессалия. Она выводила мертвых из могил и, изменяя законы природы, ускоряла смерть живым. Часто появлялась она на похоронах и при этом, нередко затушивая костер, брала с собой пепел. Случалось также, как говорят, что, давая последний поцелуй какому-нибудь умершему родственнику, она откусывала тело от его лица и шептала при этом ужасном поступке, какие-то таинственные заклинания. Похищала веревки и гвозди из распятых на крестах трупов, развязывая первые своими зубами. Она жила на Эмосе, недалеко от фарсальских полей, где стояли лагерем войска Помпея и Цезаря, и приносила жертвы и молила богов о том, чтобы битва произошла именно на этом месте, для того, как выражалась она, чтобы ей было возможно воспользоваться всемирной кровью. В ночь накануне роковой фарсальской битвы Сикст Помпеи, сын великого Помпея, боясь за исход этой битвы, отправился из лагеря в сопровождении нескольких своих друзей к маге, чтобы узнать от нее, благоприятна ли будет судьба к оружию его отца. Эриктона, улыбнувшись на вопрос Сикста, увлекла его в поле, где незадолго до того происходило сражение, и выбрав между лежавшими там трупами такой, у которого сохранились еще легкие, потащила этот труп в свою пещеру, чтобы вдохнув в него жизнь, узнать от него об участи, ожидавшей Помпея. Осветив мрачную пещеру магическими огоньками, надев на себя адскую мантию, а на голову змеиную корону, колдунья умыла у трупа раны, наполнила грудь его теплой кровью и, приступая к чарам, начала приготовлять самое отвратительное зелье, какое только может составить себе воображение. Взяв самые смертоносные яды, она примешала к ним пену бешеной собаки, внутренности гиены и мозг из ее костей, камушки, согретые в орлином гнезде орлицей, и пепел феникса. Затем, когда она начала свои заклинания, в ее голосе слышался собачий лай и волчий вой, ночные ссоры ведьм и шипение змей, жалобный шум волн, разбивающихся о скалы, и стон леса во время урагана.
Таким голосом взывала она к фуриям, к мрачному Стиксу и хаосу, желающему поглотить бесконечные миры, и к Плутону, нетерпеливо ждущему смерти богов, и к паркам, вьющим нить человеческой жизни, заклиная и умоляя всех этих богов оживить лежавший перед ней холодный труп, дабы он мог открыть судьбу, какая ожидала Помпея в предстоявшей битве. От молитв она перешла к угрозам, клянясь, если ее молитвы не будут услышаны, вывести из мрака фурий, открыть бесстыдства Гекаты, разбить цепи Плутона и призвать на помощь страшного Демогоргона, живущего в глубокой пропасти, и по одному знаку которого дрожит земля и трепещет сам ад. Эту ужасную клятву услышали адские боги и вскоре мертвец ожил; он встал бледный, блуждая вокруг глазами и удивленный своему вторичному появлению на свет. Тогда колдунья, усиливая свое чародейство, стала спрашивать его относительно войны, обещая ему – если он скажет правду – устроить для него такие заколдованные похороны, сжечь его труп на костре из такого таинственного дерева, что впредь ни один маг не побеспокоит его тени. Говорят, что этот несчастный, простонав, предсказал Сиксту Помпею смерть его отца и погибель всего его семейства.[25]
– Ужасна эта история, Неволея.
– Колдунья, которая жила в доме пирата, была, как я тебе сказала, дочерью Эриктоны.
Она отгадывала будущее, глядя нам в лицо и рассматривая наши руки; она умела приготовлять яды; ее боялись мужчины, а влюбленные женщины заискивали в ней, чтобы приобрести от нее средство, с помощью которого побеждается сердце любимого человека. К нам обеим она питала особенное расположение и заботилась о нас, почти как мать.
Старушка была рабой и называлась Филезией; родом она была из Ламии и куплена Тименом и любима им за знание магии.
Он никогда не предпринимал ни одного дела, не посоветовавшись прежде с ней. Поэтому она пользовалась в доме сирийского пирата большим авторитетом и, со своей стороны, была сильно к нему привязана.
Несколько раз намеревалась она посвятить меня в свою науку, говоря, что эта наука сделает меня могущественной и страшной для других. Я слушала ее со вниманием, пока то, что она говорила, было результатом ее наблюдений и знакомства с человеческим сердцем и характером, так как на том и другом основываются знания и наших мудрецов; но я выражала ей свое отвращение к шарлатанству и обману, и старуха, опуская голову, сожалела обо мне, по ее мнению отталкивающей от себя свое счастье.
Однажды, когда Фебе и я только что вышли из купальни, – нам дана была, в доме Тимена, возможность, купаться ежедневно, – моя подруга, желая ободрить меня, начала было рисовать мне счастливую будущность…
– Будущность, – прервала я ее, – может быть счастлива для тебя, если только уста Тимена тебе не солгали; но я, несчастная, которая ничто для его сердца, я предвижу участь, меня ожидающую.
– Участь, которая тебя ожидает, – прервала меня ламийская колдунья, подслушавшая наш разговор, – я не променяю на ту, какая предназначена твоей Фебе. Да, наконец, не называешься ли ты Тикэ? А такое имя, о Тикэ, тебе идет, как нельзя более.[26]
– Так Тимен меня не любит? – спросила тогда с волнением дочь Леосфена.
– Да, любит по своему, – отвгчала ей таинственным тоном Филезия.
– Буду я вечно его рабой? – спросила я ее в свою очередь, желая знать свою судьбу.
– Ты – голубка воздушного пространства; ты, милетская красавица, рождена свободной, и твоя грация возвратит тебя вновь к свободе.
Таковы пророческие предсказания фессалийской колдуньи.
Фебе объясняла себе предсказания Филезии, как подсказывала ей ее любовь к Тимену; что касается меня, то, ободренная словами колдуньи, я с той минуты доверилась моей судьбе и спокойнее ждала предназначенное мне будущее.
Все, с которыми мне приходилось говорить, уверяли меня, что Филезия никогда не ошибалась в своих предсказаниях; да и немного прошло времени, как начали сбываться ее слова относительно нас.
Вскоре возвратился в Адрамиту Тимен, привезя с собой целую толпу похищенных им в Греции девушек и несколько фригийских юношей, этих самых, которые тут со мной. На другой день по его возвращении шушуканье между собой нашей прислуги заставляло предполагать, что нас ожидает какая-то перемена. И действительно, в тот же день Фебе разлучили со мной. Тимен, показывая вид, что любит ее, сказал ей, в моем присутствии, что он не может более жить без нее. Принужденная расстаться со мной, Фебе залилась слезами и умоляла своего пирата иметь ко мне сожаление. Он обещал, что до тех пор, пока я останусь под его кровлей, со мной будут обращаться по-прежнему.
По прошествии трех месяцев со дня нашей разлуки, я решилась спросить у фессалийской старухи об участи Фебе.
– То, что я тебе говорила, милая дочь Тимагена, непременно сбудется; возлюбленная Тимена живет в большом городе.
– Женой Тимена?
– Дитятко, – отвечала мне на это старуха с печальной улыбкой, – едва распустившаяся роза, сорванная утром, украшает и окружает благоуханием твою грудь, ты ее любишь и целуешь; но прежде, нежели наступит вечер, ты ее бросаешь увядшей в сорную яму.
– Что ты хочешь сказать этим? – спросила я ее, боясь за участь Фебе, так как иносказательная речь старухи не предвещала ничего хорошего.
– Тимен ценит еще менее любящих его женщин, и чем скорее он оставляет их, тем лучше бывает для них.
– Что же сталось с Фебе?
– Он ее продал.
– О, ужас! Что будет со мной? – вскрикнула я, обливаясь слезами. – Если он поступил так с любимой им девушкой, то какая участь после этого может ожидать меня?
– Твоя участь, дитятко, – отвечала на это старуха, – участь драгоценного товара.
Я закрыла свое лицо руками от ужаса и горя.
Тут Филезия, засмеявшись добрым смехом, повторила слова, сказанные уже ею мне однажды:
– Ты – голубка воздушных пространств; ты милетская красавица, рождена свободной, и твоя грация возвратит тебя вновь к свободе.
Прошло еще несколько дней; Тимен возвратился; лицо его было мрачно, говорил он как-то странно, несвязно.
Он пугал собой всех, так как никто не знал причины его душевного расстройства. На этот раз он пробыл дома очень недолго. На другой же день, встав до зари, он отдал приказание собираться в путь. Взяв с собой меня, фригийских юношей и нескольких девушек, выбрав из них лишь тех, которые, подобно мне, были из Милета, он посадил всех нас на свою быструю гемиолию и повез нас через Геллеспонт и Пропонтиду в Азию, где уже ждал его Азиний Эпикад, которому Тимен и сдал нас так равнодушно, как будто дело шло о передаче овец. Пересчитав несколько тысяч серебряных монет, полученных им за нас от Эпикада, Тимен, грубо повернувшись от нас, спокойно пошел своей дорогой. Эта бесчестная продажа должна была бы привести меня в отчаяние, но не так было. Тайный голос успокаивал меня, напоминая о предсказании Филезии. Прощаясь со мной и утирая мои слезы, она, также растроганная, но желая в минуту разлуки еще раз ободрить меня, повторила вновь:
– Но будь весела; оставь горе мне. Это начало счастливых для тебя событий; ты голубка воздушных пространств, ты родилась свободной, красавица Милета, и твоя грация возвратит тебя к свободе.
Шепча эти слова, она удалилась от меня, вытирая и со своих глаз слезу, которая, быть может, много уж лет не показывалась на ее ресницах.
Азиний Эпикад по воле богов нанял немедленно твое судно, мой возлюбленный навклер, а все остальное тебе известно.
– И пусть будет, таким образом, Неволея, – сказал тогда Мунаций Фауст, – окончена твоя печальная Одиссея; да совершится предсказание адрамитской женщины и да буду я орудием воли судьбы!
Девушка, в порыве благодарности, пожала руку навклера, который добавил, указывая на голову Минервы, украшавшую собой переднюю часть судна:
– Там, под изображением покровительницы моего судна, я начерчу имя Тикэ, которому улыбается счастье, предсказанное магой.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Политика Ливии
Оставим на время Мунация Фауста и Неволею Тикэ, с которыми мы вскоре встретимся, и, не следуя более за купеческим судном, плывущим в Италию и вошедшим уже в Сицилийское море, я поведу читателя в Рим.
Взойдем на Палатинский холм и вступим в дом Августа, усыновленного Юлием Цезарем, провозглашенного императором и, после битвы при Акциуме, сделавшегося неограниченным властелином Рима и римской империи. Так было в действительности, хотя Август никогда не желал, чтобы кто-нибудь, кроме его рабов, называл его dominus, государем; запретил и своим сыновьям и племянникам величать себя взаимно этим титулом и лишь по настоянию своих друзей согласился принять высшую власть и то только на десять лет, по прошествии которых комедия повторилась: право единодержавной власти было предложено ему на другие десять лет, и затем снова, пока он был жив.
Сперва Август жил близ римского форума, повыше так называемых в то время лестниц ювелиров, в доме, принадлежавшем оратору Кальвию; но потом он перешел на Палатинский холм, в дом, столь же почти простой и скромный, Квинта Гортензия, соперника по красноречию знаменитого Цицерона. Этот дом не был замечателен ни по своей обширности, ни по своей архитектуре, и Светоний вспоминает о том, как были тесны его портики и как просты колонны из камня, взятого с горы Альбано; действительно, он казался простым и бедным по сравнению с роскошным дворцом Скаурия, или с домами многих других патрициев. В его комнатах не видно было мраморов, на полах не было рисунков и дорогой мозаики, чем отличались в то время жилища всех богатых людей; убранство комнат было так же простое, на стенах не было картин, по углам и нишам не красовались статуи; тот же писатель вспоминает лишь об одном предмете роскоши, тут находившемся и заключавшемся в мурринской чаше, принадлежавшей Птоломею. Будучи прост во всем, Август, по сказанию историков и самого Плутарха, был воздержан и в пище, довольствуясь обыкновенным хлебом, мелкой рыбой, свежим сыром и тем сортом фиг, которые спеют дважды в год.[27]
Какая противоположность по сравнению с роскошью и изысканностью, какой любил окружать себя Юлий Цезарь, от которого перешли к нему власть и богатства!
Не склонный к пышности, Август, по словам Плутарха, не любил также богатой и изящной одежды и не занимался своим туалетом. Когда ему чесали и завивали волосы, он, вместо того, чтобы смотреться в зеркало, читал или писал; одевался в платье, сшитое его женой и дочерью, которая умела ткать и была приучена ко всем домашним работам, так что о ней можно было сказать, как о древней римской матроне: domum mensit, lanam fecit, т. е. сидит дома и прядет шерсть.
Не занимаясь своим собственным туалетом, он думал, однако же, о туалете других, желая сделать его менее пышным; говорят, он мечтал далее о том, чтобы ввести вновь в употребление простое древнее одеяние. Однажды, присутствуя в народном собрании и заметив множество черных мантий, он воскликнул с негодованием: «Это ли римляне, властители мира, – люди в длинных тогах?»
Но я сомневаюсь, чтобы любовь к простоте была у Августа искренней; она как-то не ладится со следующими словами, которые сказаны были им одному миланцу, угостившему его слишком скромным пиром: «Я не думал, что мы находимся друг к другу в близких отношениях»; не ладится она также с его страстью к азартным играм, к драгоценной мебели и коринфским бронзовым вазам; страсть в Августе к этим вазам была столь общеизвестна, что она побудила какого-то остряка подписать под статуей этого императора: «Отец мой серебряник, а я бронзовщик».[28]
Пройдем без внимания мимо толпы придворных, с раннего утра собирающихся под перистилем дома и тревожно ждущих появления божественного Августа, divus Augustus, – таким титулом позволял величать себя этот скромный человек, – чтобы представиться ему; между тем как он, мало заботясь о них, занимается в своей Сиракузе, или музеуме, – так звал Август комнату в верхнем этаже своего дома, куда уходил всякий раз, когда не желал, чтобы посетители отрывали его от работы.
Последуем лучше вот за той дамой, красивой, молодой и величественной, которой придверник отвесил глубокий поклон и перед которой толпа, наполняющая собой комплувиум,[29] почтительно расступилась, хотя и не удостоилась ни одного ее взгляда. Не обращая никакого внимания на прислужницу, возвестившую громким голосом ее имя, и на пение Амианта, анагноста или чтеца Ливии[30] аккомпанирующего себе на лире, она вступает уж на порог эзедры, т. е. залы, предназначенной для разговоров, где Ливия, жена Августа, наслаждавшаяся перед тем красотами песен Гомера, которыми, превосходно передавая их на греческом же языке, упомянутый невольник умел развлекать свою госпожу, встретила свою гостью очень благосклонной улыбкой.
Эта гостья Ургулания, молодая римская матрона, как мы видели, изящная красавица и с гордым выражением в лице; она в большом почете у Ливии, ничего не предпринимающей без ее совета, поверяющей ей все свои намерения и все тайны и принимающей ее и в то время, когда двери ее комнат заперты для прочих.