Наконец, настал торжественный день.[280] Трудно сказать, кто радовался ему более, сам ли Тиверий, или мать его, так много заботившаяся об осуществлении своей мечты.
Утро было великолепное. К шатру Тиверия прибыли сенаторы, чтобы передать ему постановление курии о триумфе, утвержденное ею в храме Беллоны. Жители города уже заранее знали о том, что триумф состоится, но само постановление курии сообщалось триумфатору лишь в самый день празднования триумфа.
Как обыкновенно бывает на празднествах и дармовых зрелищах, народ толпился на улицах и площадях и с. радостными криками спешил в след за сенаторами. На этот раз ожидалась особенно торжественная церемония, так как триумфатором являлось лицо, усыновленное императором и бывшее его наследником; кроме того, было известно, что в триумфальном шествии примут участие Германик и другие военачальники, отличившиеся в войнах, доставивших Тиверию громкую славу.
Чтобы понять все значение торжества, нужно перенестись мыслью в то время и взвесить условия, при которых полководец удостаивался почестей триумфатора. Во-первых, им мог быть только высший военный начальник, imperator, одержавший выдающуюся победу, по мнению римлян, – народа, привыкшего к победам; вовторых, на триумф могли рассчитывать только диктаторы, консулы и преторы. Триумф Гнея Помпея, бывшего простым всадником, составлял необыкновенное исключение. Чтобы иметь право требовать триумфа, необходимо было в одной битве уничтожить не менее пяти тысяч неприятелей.
Никто, кроме сената, не мог награждать триумфом; но когда сенат отказал в триумфе консулам Валерию и Горацию, то трибун Ицилий апеллировал к народу, и тот согласился почтить этих лиц триумфом. С тех пор нередко при подобных случаях между сенатом и народом происходили столкновения. Во время одного из таких столкновений весталка Клавдия, услышав, что желают расстроить триумф ее отца, Аппия Клавдия, и заставить его сойти во время самого шествия с триумфальной колесницы, взошла, чтобы помешать этому, к отцу на колесницу, уверенная, что никто не оскорбит священной особы весталки.
Что касается до триумфа Тиверия, то разрешение сената было одной лишь формальностью, так как в то время действительная и единственная власть сосредоточилась в руках Августа. Его воля была законом для сената, трибунов, верховных жрецов и всего народа, так как он был princeps, т. е. первый гражданин.
Обо всем этом рассуждали на все лады граждане, собравшиеся на тех улицах, по которым должно было пройти триумфальное шествие.
При подобных торжествах старики любили вспоминать старину, рассказывая молодым людям о прежних триумфах.
– Тогда было не то, – говорили они. – Тогда республика была настоящая, а теперь осталась лишь ее тень.
Прежде народ мог заявлять о своих желаниях и требовать их удовлетворения! А теперь мы дошли до того, что делаем только то, что нравится нашему господину.
– Посмотри на этих шутов, – сказал кто-то из толпы, показывая на проходивших в эту минуту сенаторов. – Кто из них охотнее подаст свой голос, когда нужно угодить Августу?
– Оставь их, Руфин, – отвечал его товарищ. – Что бы ни случилось, а мы все будем ходить в лохмотьях. Да и им не легче: забота о том, как угодить Августу, часто не дает им спать.
– Не хочешь ли ты, Сциллий, этим сказать, что нам не следует досадовать на них и удовольствоваться тем, что имеем?
– Да, именно, будем довольствоваться тем, что нам дают. Говорят, сегодня будут угощать на славу.
– Благословенна память Публия Корнелия Сципиона, первого устроившего пир после триумфа.[281]
– Какой Сципион! – воскликнул Сциллий. – Африканский думал лишь о своих друзьях и только их одних угощал в храме. Луций Лукулл – тот выставил народу более десяти тысяч бочонков греческого вина.
– Ну, а Юлий Цезарь? – возразил Руфин. – Он праздновал пять триумфов и на каждом угощал народ. Вообрази себе, что, вернувшись с Востока и после испанских войн, он уставлял двадцать две тысячи столов изысканными яствами и дорогими винами, угощая не менее трехсот тысяч человек. И какие вина! Мой отец, присутствовавший на этих пирах, рассказывал мне, что вино лилось рекой, что было и хиосское вино, и фалернское, и лесбийское, и мамертинское.[282]
– Кто знает, каков будет пир сегодня и что за реки польются в честь триумфатора?
– Наверно польются хорошие, – заметил Руфин. – Не даром народ называет его Biberius Caldius Mero.[283]
И два собеседника исчезли в толпе, направлявшейся за городские ворота.
Действительно, Тиверий, по словам Светония, еще в начале своей военной карьеры выказал такую страсть к вину и так много пил его, что вместо Tiberius, его обыкновенно звали Biberius, вместо Claudius – Caldius, а имя Nero (Нерон) изменили в Мего. Тот же историк прибавляет, что будучи уже императором, Тиверий, в то время, когда задумал издать закон против безнравственности, однажды вместе с Помпонием Флакком и Луцием Пизоном провел за попойкой два дня и две ночи. Вскоре же после этой попойки он назначил первого из названных лиц правителем Сирии, а второму поручил римскую префектуру, называя их своими лучшими и постоянными друзьями.
Одно, совершенно неизвестное, лицо он предпочел кандидатам благородного рода и сделал его квестором за то только, что оно на каком-то пиршестве разом осушило целую амфору вина.
Прошел добрый час с той минуты, как сенаторы были впущены в шатер Тиверия. Вдруг раздались звуки труб и рукоплескания народа.
Это означало, что сенаторы вышли из шатра Тиверия. Впереди и позади них шли ликторы с пучками, украшенными лавровыми ветвями. Торжество началось.
Шествие открывали музыканты, игравшие воинственные мотивы. Вслед за музыкантами следовали белые быки с позолоченными рогами, покрытые попонами из пурпура с золотом и сопровождаемые жрецами и служителями, несшими на плечах священные топоры, молотки и ножи;[284] быки эти были предназначены для жертвоприношения. За ними шли важной поступью старшие духовные лица со своими эмблемами.
За ними красивые, сильные лошади, в роскошной упряжи, везли колесницы, на которых виднелись точные изображения людей из покоренных наций: Паннонии и Далмации; на следующих колесницах лежали одеяния побежденных врагов, их оружие, вазы и другие предметы из серебра, деньги, знамена и прочее.
Триумфальное шествие вступило в город через ворота Сарепа и, пройдя по назначенным заранее улицам, а именно: по Триумфальной улице, мимо театра Помпея, цирка Фламиния, портика Октавия, театра Марцелла, потом под целым рядом арок и по via Sacra, вступило на форум, а оттуда направилось к Капитолию. На всем пути толпился народ, который с любопытством смотрел на громадное количество новых для него предметов и восхищался их разнообразием.
На площадях и других местах, по которым проходило триумфальное шествие, были устроены амфитеатром ложи, наполненные мужчинами и женщинами в праздничной одежде, представлявшими собой интересное зрелище.
Тораний, знакомый уже нам продавец невольниц, не упустил случая выставить свой лучший товар; самые красивые из его невольниц, предназначенные им для гинекеев римских патрициев, были помещены в изящных нарядах на особом балконе, под которым останавливалась молодежь элегантного общества и старые селадоны, чтобы полюбоваться красавицами.
За жертвой и жрецами шли в цепях, между двумя рядами солдат, державших в левой руки щит, а в правой копье, неприятельские полководцы и офицеры и толпа простых пленных с бритыми головами; римляне встречали их глубоким молчанием, не желая увеличивать их несчастья, и даже шуты не осмеливались оскорблять их насмешками.
Не доходя до Форума, триумфальная процессия остановилась на минуту перед домом Гнея Пизона, с террас которого на церемонию смотрели матроны высшего общества.
Наклонение оружия и знамен, приветствия со стороны сенаторов, взгляды всей толпы, обращенные на террасу, указывали на то, что среди находившихся там матрон была и Ливия Августа, супруга цезаря и мать триумфатора.
Близ нее сидела Плакцина, жена хозяина дома, лица очень высокопоставленного, и неизбежная Ургулания, а позади – скромная и добрая Марция, жена Максима Фабия, и многие другие матроны.
В стороне от этой группы, на той же самой террасе, окруженная также женами патрициев, сидела молодая женщина красивой и величественной наружности. Знатные лица приветствовали ее глубоким поклоном и произносили между собой шепотом имя Агриппины.
Действительно, это была Агриппина, дочь несчастной Юлии и Марка Випсания Агриппы, гордая и добродетельная жена цезаря Германика.
Но вот усилились крики и рукоплескания толпы, увидевшей издали самого триумфатора; народ бежал за ним и восклицал:
– Jo triumphe! Jo triumphe!
Этими словами, можно сказать священными, выражался в подобных случаях народный энтузиазм.
За длинным рядом пленных, на некотором расстоянии от них, четыре великолепные лошади, белые как снег, везли богатую колесницу из слоновой кости, блиставшую золотом и драгоценными камнями, а на ней стоял довольный собой триумфатор.
– Вот Тиверий! Вот Тиверий! – говорил каждый своему соседу, вытягивая шею и поднимая голову, чтобы разглядеть виновника торжества, и общий голос приветствовал его:
– Jo triumphe, Tibere! Jo triumphe!
Наслаждайся, Ливия Друзилла, наслаждайся своим блаженством! Богиня счастья исполнила твои желания. Твой сын, сделанный, благодаря тебе, цезарем, трибуном, главнокомандующим, ныне является триумфатором. Еще немного, и он будет царствовать. Ливия приветствовала своего Тиверия рукоплесканиями, которые подхватили окружавшие ее матроны, и воздух огласили оглушительные крики народа.
Триумфальная колесница остановилась перед террасой дома Гнея Пизона, и сын одарил счастливую мать олимпийской улыбкой.
Ливия и римские матроны не могли налюбоваться блестящим триумфатором, одетым в пурпурный костюм, вышитый золотом, и горделиво стоявшим на колеснице. В одной руке он держал скипетр из слоновой кости, на верхушке которого парил золотой орел, а в другой руке лавровую ветвь; над его головой невольник держал золотую корону.
Несколько мгновений спустя, Тиверий тронул вызолоченными вожжами и колесница вновь двинулась по триумфальному пути, а невольник, стоявший позади триумфатора, проговорил ему, как требовал того обычай, следующие слова:
– Respice post te, hominem esse memento («Оглянись назад и помни, что ты человек»).
Если бы триумфатор обратил внимание на эти слова, то они могли бы убедить его в тщете торжества и всей окружавшей его роскоши.
Несколько шагов позади триумфальной колесницы, на великолепном коне, также белом, ехал красивый молодой Германик, держа в руке блестевший на солнце меч; за ним следовали легаты и между ними известный историк Веллей Патеркол, льстивший Тиверию, и брат его, Магий Целер Веллейан.
Когда приблизился Германик, народный энтузиазм выразился еще сильнее:
– Ave, Germanice! Salve Germanice!
– Jo triumphe, Germanice, jo triumphe! – кричал народ своему любимцу.
Ливия задрожала при этих криках и на приветствие сына Друза отвечала таким образом, что неприятное чувство; волновавшее в эту минуту ее душу, было замечено Плакциной и Ургуланией.
– По моему мнению, неприлично встречать так Германика, когда триумфатором – твой сын, божественная Ливия, – сказала Плакцина.
– И ведь по твоей лишь доброте он фигурирует в триумфе, – прибавила Ургулания.
– Нет, не по моей, а по доброте Тиверия, – заметила сухо Ливия.
– Слава сына – слава отца, и Германик должен подражать тому, кто усыновил его, – сказала одна из матрон, желавшая, в свою очередь, польстить Ливии.
– Это все фантазии Августа! – заключила резким тоном императрица, сопровождая эти слова сердитым взглядом на наивную матрону.
Между тем, в одну минуту внимание и любопытство как дам, находившихся на террасе, так и всего народа было привлечено одним лицом, находившимся среди легатов; это лицо было одето и вооружено не по-римски. По орлиным крыльям на его шлеме, с которого пук длинных конских волос спускался на плечи, по блестящему серебряному панцирю на его груди, по длинной бороде, густой, как и его волосы, по всей его одежде и ее украшениям, можно было признать в нем начальника какогонибудь варварского племени. Его же страшные косые глаза лишь усиливали впечатление, которое он производил.
Гней Пизон поспешил удовлетворить любопытство дам, сказав им:
– Это Батон, главный начальник Паннонии, оказавший большую услугу нашему войску. Заблудившееся в горах, оно подверглось бы той участи, которая постигла войско Вара, если бы Батон не помог ему выбраться из ущелий.
Этим объяснялся его угрюмый вид: он изменил своей стране.
Его соотечественники, шедшие впереди в цепях, являлись его обвинителями, и в радостных криках толпы ему слышалось слово: «Изменник!».[285]
Не доезжая до Капитолия, триумфальная колесница остановилась близ места, где был устроен трон, на котором сидел Август. Едва лишь Тиверий увидел его, он соскочил с колесницы, взошел на нижние ступени трона и опустился на одно колено перед императором.
Совершив это при общих аплодисментах, он вновь взошел на свою колесницу, и триумфальная процессия двинулась к Капитолию.
Тут был устроен жертвенник, окруженный в эту минуту жрецами.
Подойдя к жертвеннику, Тиверий, сняв с себя тогу, называвшуюся picta, и подняв руки к небу, проговорил следующее:
– Тебе, о величайший и могущественнейший Юпитер, и тебе, царица Юнона, и вам, всем богам, защитникам и обитателям этой скалы, воздаю я, полный радости и довольства, благодарность и милостиво прошу быть и впредь защитниками и хранителями римской республики, которую вы ныне пожелали спасти при содействии моих рук[286].
После этого началось жертвоприношение. Сперва закололи белых быков; над их внутренностями совершили гадание и, затем раздались победные гимны. В эту минуту триумфатор вложил в руку статуи Юпитера лавровую ветвь.
Пленные военачальники были отведены в мамертинскую тюрьму, где, по жестокому обычаю, они были преданы смерти.
Иначе было поступлено с Батоном. Он получил от Тиверия богатые подарки и мог роскошно жить в Равенне.
В день триумфа каждому римскому гражданину было дано по 390 сестерций; тысячи столов были уставлены разными яствами и винами. Кроме того, Тиверий устроил два храма в Риме: один из них посвятил Согласию, другой, от себя и от имени своего брата Друза, Кастору и Поллуксу.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Скрибония
Ливия Скрибония фигурировала в нашем рассказе только один раз, и то мельком, на римской вилле Овидия; но из сказанного мной о ней читатель уже знает, что она была женой Августа до его женитьбы на Ливии Друзилле и родила ему единственную дочь, несчастную супругу Тиверия, Юлию.
В этой главе Скрибония является перед нами вторично, но также на короткое время, подобно метеору. Так как эта женщина принадлежит к главным жертвам политики Ливии, а общеизвестные историки, Светоний и Тацит,[287] только мимоходом упоминают о ней, то я считаю необходимым полнее охарактеризовать ее.
Я уже рассказывал, что Ливия Скрибония, дочь Скрибония Либона, прежде нежели сделаться женой Августа, имела двух мужей, которые были консулами. Первый из них был Корнелий Сципион, изгнанный Октавием, т. е. самим Августом, бывшим в то время триумвиром; от него она имела дочь Корнелию, вышедшую замуж за Павла Эмилия Лепида, также консула и цензора, отца Луция Эмилия Павла, мужа младшей Юлии, внучки Скрибонии; вторым же мужем был Клавдий Тиверий Нерон.
Так как Ливия Скрибония была сестрой Луция Скрибония Ли бона, тестя С. Помпея, то Август, будучи еще Октавием, нашел брак с ней выгодным для себя и поэтому женился на ней.
Надобно заметить, что привязанность к ней Августа ослабела лишь со времени его знакомства с Ливией Друзиллой и, главным образом, благодаря хитрости этой женщины; поэт Проперций в своем стихотворении на смерть Корнелии, жены Павла Эмилия Лепида, говорит, что Август был искренно опечален смертью дочери Ливии Скрибонии, так как он любил Корнелию наравне со своей собственной дочерью Юлией, которая в то время еще не успела навлечь на себя гнев своего отца.
К несчастью, Скрибония возбудила к себе зависть и ненависть Ливии Друзиллы, жены Тиверия Нерона, отца того Тиверия, о триумфе которого рассказано было в предшествовавшей главе. Одаренная красотой, тонким умом, образованием, дальновидностью, гордостью и честолюбием, Ливия Друзилла не любила человека, ради которого, после войны в Перуджии, бросила своего мужа и сына; стремление к величию и власти заставило ее заглушить в себе чувство жены и матери и стараться увлечь в свои сети Августа, чего она и достигла, быть может, полнее и скорее, чем предполагала.
Сблизившись с Ливией Друзиллой, Август скоро почувствовал отвращение к Скрибонии; ее ревность и упреки мучили его, присутствие ее стало для него невыносимым; он развелся с ней и, не дождавшись установленного законом срока, женился на Друзилле, отняв ее, еще беременной на шестом месяце, у Клавдия Тиверия Нерона. С той минуты он неизменно любил и уважал ее.
Нам известно также, что не довольствуясь ролью супруги императора и не имея от него детей, Ливия Друзилла хлопотала о том, чтобы посадить на императорский трон своего сына от первого мужа, и для осуществления этой цели прибегала ко всем средствам, какие только могли изобрести ее ум и хитрость.
Она долго трудилась в этом направлении, и Кай Калигула не ошибся, назвав ее Улиссом в юбке.
С той поры Скрибония, бессильная против Ливии Друзиллы, вполне овладевшей сердцем Августа, пережила гибель своего семейства. Она видела, как умер в Байе Марцелл, муж ее дочери Юлии, и слышала, как общественное мнение обвиняло в этой смерти Ливию и ее сообщника, медика Антония Музу; она напрасно сопротивлялась воле государя, чтобы упомянутая Юлия сделалась женой сына ее ненавистной соперницы; она молча переносила страдания, которые причинила ей смерть внуков Кая и Луция и ссылка меньшего внука, Агриппы Постума; молча она вынесла позор, которому предана была публично ее любимая дочь, осужденная на отдаленную ссылку за развратное поведение.
Несчастная мать последовала за дочерью на уединенный остров Пандатарию, и оставалась там при ней несколько лет, разделяя с ней ее лишения и позор.
В сердце Августа уже не было места нежным чувствам как для дочери, так и для матери; на их долю не выпало ни одной искры милосердия, ни одного слова прощения. Таким образом, для бедных пленниц Пандатарии единственная надежда оставалась в заговоре.
Когда Юлия была извещена Агриппой Постумом о намерении друзей освободить ее, то Скрибония поспешила с острова Пандатарии в Рим, чтобы, по возможности, помочь осуществлению заговора, чем и объясняется ее появление на вечернем собрании друзей ее дочери на вилле Овидия.
С той минуты она не покидала Рима, стараясь поддерживать энергию заговорщиков. Тут она узнала, с каким чувством приняла ее дочь известие о решении отца своего, Августа, перевезти ее с острова Пандатарии в Реджию: эта перемена места ссылки не возбудила в душе Юлии надежды на лучшую участь. В Риме Скрибония ждала возвращения из Греции Луция Авдазия и Деция Силана.
Легко представить себе, с каким волнением и страхом ждала она результата этого слишком смелого предприятия и как она страдала, когда узнала о неудаче. С этой минуты она потеряла всякую надежду на спасение своей дочери и своих внуков.
Усиление наказания для Агриппы Постума и ссылка младшей Юлии на остров Тремити по причинам, оставшимся для Скрибонии и всего Рима неизвестными; несчастье, постигшее в то же время Овидия, с удалением которого она потеряла единственного друга, ободрявшего ее в тяжелые минуты; торжество Тиверия по поводу одержанных им побед, доходившие до нее со всех сторон слухи об его успехах в Паннонии, Далмации и Германии, о чрезвычайной благосклонности к нему императора и о том, что Тиверий признан им окончательно наследником престола, – все это постепенно усиливало страдания несчастной Скрибонии и приближало ее к могиле.
Ливия с особенным злорадством хлопотала о том, чтобы триумф Тиверия и декрет сената, предоставивший сыну Ливии высшую власть, почти равную власти государя, нанесли Скрибонии смертельный удар.
Она быстро приближалась к могиле и минуты ее жизни были сочтены.
Ливия, умевшая вовремя казаться доброй и благодетельной, узнав о безнадежном положении своей бывшей соперницы, якобы тронулась им, и, рассчитывая на то, чтобы возбудить к себе общее удивление, приказала Антонию Музе, знаменитому в то время придворному врачу, поспешить к больной и помочь ей своим искусством.
Общественное мнение вполне оценило внимание Ливии Августы к Скрибонии.
Врач Муза был из вольноотпущенников и рано сделался известным, как изящный писатель, за что собственно и получил от Августа имя Музы. Он изучил медицину у Асклепиада, прибывшего в римскую столицу из Прузы во время войны против Митридата и сделавшегося вскоре другом самых знаменитых людей той эпохи, в том числе и Цицерона. Хорошо знакомый с учением Гиппократа и его предшественников, Асклепиад основал методическую школу и учил, что все болезни суть результат или ослабления органов человеческого тела (asthenia), или напряженности их (hiperstenia). Вместе с Музой его учениками были Марк Антоний, Эвдем и Фемизон.[288]
При дворе Августа находилось много медиков и имена некоторых из них встречаются в надписях на урнах, открытых в общей гробнице вольноотпущенников Ливии. Эти надписи свидетельствуют о том, что при дворе римских императоров были лица, называвшиеся supra medicos, главный медик, начальник над всеми остальными; decurie medicus, декурион медиков, и т. д. Кроме того, был особый медик по ушным болезням, Amintas medicus auricularies и по другим болезням. Словом, это были так называемые ныне медики-специалисты.
Муза был лейб-медиком императора. Отрывки его медицинских сочинений дошли до нашего времени; но он прославился не столько ими, сколько излечением Августа от опасной и упорной болезни печени посредством холодной воды.
Это исцеление произвело такое впечатление на придворных и льстецов, окружавших Августа, что они устроили между собой подписку и на собранные деньги поставили в храме Эскулапа бронзовую статую Музы. Кроме того, он получил привилегию носить золотое кольцо, – в последствие оно сделалось отличием врача, – богатые подарки от императора и большое денежное вознаграждение. Вообще, надобно заметить, что в то время труд врача вознаграждался очень щедро.
Славе Антония Музы много способствовало его умение хорошо писать и красноречиво говорить, вкрадываться в чужую душу и жить со всеми в мире; многие искали его дружбы, а поэты, и между ними даже творец Энеид, посвящали ему свои произведения.
В эпоху нашего рассказа Антоний Муза был уже старым человеком. Убеленный сединой, он казался еще более важным и почтенным. В доме Ливии Скрибонии он был принят с глубоким уважением, так как там было известно, какой благосклонностью он пользовался со стороны императора и какой популярностью он пользовался в римской столице.
Когда Муза был введен в комнату больной Скрибонии, она находилась в глубоком сне.
Старый врач стал терпеливо ждать ее пробуждения. Проснувшись и услышав голос Музы, тихо спрашивавшего ее, как она себя чувствует, Скрибония спросила резким и недоверчивым тоном:
– Кто ты такой?
– Старый друг твой, Скрибония.
– Кто ты такой? Старых друзей у меня нет.
– Нет, ты имеешь их, дочь моего друга, Скрибония Либона: я врач Муза.
– Ты! Ты! Муза! Будь дорогим гостем! Ты кстати пришел: прежде, нежели оставить этот мир, мне хочется передать тебе то, что за столько лет накопилось у меня на сердце.
Врач побледнел, но не промолвил ни слова.
– Кто тебя послал ко мне, друг моего отца?
– Ливия Августа, которую очень беспокоит твоя болезнь.
– Точно так, как беспокоила болезнь Луция и Кая, моих внуков, убитых ею; не правда ли?
Антоний Муза не осмелился противоречить.
– Точно так, как беспокоила ее болезнь Марцелла, моего зятя, несчастного первого мужа моей Юлии; ты, как врач при Ливии Друзилле, знаешь кое-что об этом; не правда ли?
– Я нахожусь при императоре.
– Это тоже самое, Муза; перестань притворяться предо мной, готовой переплыть реку Стикс.
Прошло несколько минут молчания.
– Но ты мне не ответил на мои слова о Марцелле; нас никто не услышит, расскажи же мне, каким образом ты убил его там, на водах в Байе?
– Скрибония, ты говоришь странные вещи; болезнь туманит твой ум…
– Не хочешь сказать? В таком случае, я расскажу тебе, как это совершилось, и знай, что рассказ мой не болезненный бред. Однажды Друзилла призвала тебя к себе и сказала тебе: «Муза, ты мне обязан расположением, которое оказывает тебе Август». Ты хотел возразить, но хитрая женщина предупредила тебя. «Я знаю, что ты хочешь сказать, – заметила она, – будто бы Август расположен к тебе за то, что ты излечил его холодными ваннами. Но ведь ты ничего особенного не сделал, прописав ему холодные ванны после того, как теплые оказались вредными. Но не будем об этом спорить, – продолжала она. – В нашей власти поставить тебя на такой пьедестал, с которого никто не будет в состоянии сбросить тебя». Ты молчал, ожидая приказаний своей госпожи, так как всегда очень полезно вспоминать о своем прежнем положении; и она без всяких обиняков стала говорить тебе о том, что Клавдий Марцелл, сын Октавии, зять мой и Августа, служит препятствием ее планам, что ей необходимо устранить это препятствие и что ты…
– Ты повторяешь бессмысленную клевету, Скрибония.
– Я еще не кончила, Муза, подожди.
С большим усилием взяв со столика стоявший на нем фиал и проглотив немного заключавшейся в нем жидкости, Скрибония продолжала:
– Ты уехал в Байю. где находился Марцелл; он готовился принимать теплые ванны, но ты запретил это ему и приказал купаться в холодных.
– Но ведь они помогли Августу.
– Именно по этой причине не следовало их прописывать несчастному мужу моей Юлии. И он, деятельность которого была столь полезна Риму, умер.[289]
– Это могло быть ошибкой, а не преступлением.
– Спроси об этом у Друзиллы и у римского народа. Но Друзилла сдержала свое слово: ты получил золотое кольцо и много денег, и тебе поставили статую в храме Эскулапа.
– Я не стану спорить с тобой, Скрибония, опровергать клевету моих врагов, уверяющих, будто я убил Марцелла по желанию Ливии Августы. Я послан ею, чтобы оказать тебе помощь; будем говорить о твоей болезни.
– Иди, Антоний Муза, и скажи этой губительнице всего моего семейства, что я бесконечно благодарна ей за единственное добро, которое она сделала мне, послав ко мне тебя, слепое орудие своего коварства, и что если бы я не высказала тебе того, что давит меня тут, – Скрибония указала при этих словах на свою грудь, – смерть была бы для меня мучительнее.
– Да, – немного помолчав, проговорила больная, – юноша Марцелл был моим любимцем, и не умри он, Юлия не находилась бы ныне в вечной ссылке, а считалась бы будущей императрицей.
Пристыженный и приниженный резкими словами Скрибонии, Муза повернулся и медленно направился к дверям; но больная снова подозвала его к себе.
– Выслушай еще последние слова матери, которая, быть может, завтра не увидит солнца.
«Каждый раз, когда греческая нация будет знакомить нас со своими искусствами, она будет заражать вас и своими пороками, и не останется никакого средства для нашего спасения, когда она пошлет к нам своих врачей. Они дали себе клятву истребить всех варваров, то есть всех иностранцев, посредством своей медицины. Высокая плата, просимая ими за лечение, есть само по себе средство возбудить к себе доверие, чтобы легче убивать пациентов. Тебе же я запрещаю принимать врачей».
Это писал старый Катон сыну своему и это будет единственное завещание, которое прошу позволить мне оставить моей дочери и моим внукам.
Скрибония умолкла; старый врач удалился уничто-женный и с поникшей головой.
Правду ли говорила Скрибония Антонию Музе?..
По крайней мере, общественное мнение подозревало его в убийстве Марцелла, а знавшие душу Ливии были убеждены в этом. История поддерживает эти подозрения, и поэт Проперций, хотя и принятый при дворе Августа, не мог удержаться, оплакивая раннюю смерть талантливого юноши в восемнадцатой элегии третьей книги своих песен, чтобы не воскликнуть:
О Байя, место преступлений!
Скажи ты мне, какой злой гений
Царит у теплых вод твоих?
Во время смерти Клавдия Марцелла в Байе, Ливия Августа находилась в Риме; и если, не смотря на это, общая молва подозревала ее в смерти этого несчастного юноши, то несомненно, что ее неприязнь к сыну Октавии не была тайной.
Наступила ночь. У изголовья умиравшей Скрибонии бодрствовал лишь Луций Друз Скрибонии Либон, сын ее брата. Он один из всех членов ее семейства и, можно сказать, из ее друзей остался в живых и на свободе. Вихрь несчастья унес из дома Ливии Скрибонии и родных, и друзей: им было не безопасно выражать свою любовь и привязанность к Скрибонии, так как Ливии Августе казалось, что всякое лицо, приближавшееся к бывшей супруге Августа, было заговорщиком. Не имела ли Скрибония, думала хитрая Ливия, повода и права быть озлобленной против нее и желать ее гибели? И эта мысль лежала в основании всех действий Ливии.
Луций Скрибоний с родственной любовью ухаживал за больной теткой, которая, вдруг обратившись к нему, спросила: