Империя (Под развалинами Помпеи)
ModernLib.Net / Исторические приключения / Курти Пьер / Империя (Под развалинами Помпеи) - Чтение
(стр. 26)
Автор:
|
Курти Пьер |
Жанр:
|
Исторические приключения |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(568 Кб)
- Скачать в формате doc
(398 Кб)
- Скачать в формате txt
(381 Кб)
- Скачать в формате html
(523 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37
|
|
Ничего лучшего не желала, разумеется, влюбленная милетянка, – но плеяда их несчастий еще не кончилась.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Арминий
Сделав детей Марка Випсания Агриппы несчастными или, вернее сказать, погубив их окончательно, Ливия чувствовала себя удовлетворенной лишь наполовину; она желала еще возвышения своего Тиверия и употребляла для этого все зависевшие от нее средства.
Напомню читателю, что по старанию Ливии, уговорившей более влиятельных сенаторов, Клавдий Тиверий Нерон был призван сенатом командовать над войсками при затруднительных обстоятельствах, о которых узнали из писем, полученных из Паннонии, Далмации и Македонии.
Клавдий Тиверий Нерон, не теряя времени, принял команду над войсками.
В то время он был уже опытен в военном деле, так как перед тем вел войну в Германии и подчинил ее, за исключением страны Маркоманнов, римскому владычеству. Маркоманны же, действовавшие под предводительством Макободуена, отличавшегося физической силой, красотой и, вместе с тем, жестокой душой, заняв сильные позиции среди лесов, стали опасными для римлян, имевших по левую сторону Германию, по правую – Паннонию, а позади себя – Норику. Волнения в Паннонии и Далмации, перешедшие также и в Македонию, сильно обеспокоили Августа и заставили его и сенат избрать главнокомандующим Тиверия; последний, действительно, скоро усмирил вышеупомянутые провинции. Будучи опытнейшим полководцем, он ограничил театр своих военных действий одной Далмацией и своими победами вынудил и Паннонию просить о мире. Ввиду быстрых успехов Тиверия на полях брани, Ливии было легко побудить преданных ей сенаторов настоять в сенате на награждении Тиверия триумфом, которого он вполне был достоин, уничтожив в одной лишь битве около пяти тысяч неприятелей.
Отправившись в Рим, Тиверий, как того требовал обычай, остановился за городскими стенами и сложив с себя команду над войсками послал в сенат письмо, обернутое лавровыми листьями, в котором просил для себя триумфа. Прочтя это письмо в храме Беллоны, сенат, подтвердив за Тиверием титул императора, дававшийся, как известно уже читателю, военачальникам за особые подвиги, согласился удовлетворить его справедливую просьбу, При этом многие из сенаторов наперебой предлагали наградить его каким-нибудь названием: паннонского, непобедимого, благочестивого, – и неизвестно, на каком из этих названий они остановились бы, если бы Август не отклонил этой награды, заметив, что Тиверий должен считать себя удовлетворенным уже той будущностью, которая ему предстоит после его, Августа, смерти.
Тиверий уже готовился к торжеству, льстившему его самолюбию, как вдруг неожиданное несчастье, которое могло быть ужасным, если бы Иллирия не была уже покорена, явилось помехой его триумфу, который был отложен на другое время.
За пять дней до того, когда должен был состояться триумф Тиверия, римляне при выходе утром на улицу были удивлены неожиданными военными распоряжениями, объявленными по городу. Войско, разделенное на отряды, занимало разные части города, по углам улиц ставились часовые; а между тем, никто не мог объяснить себе причину этих распоряжений. Сами солдаты, недоумевая, поглядывали друг на друга; некоторые обращались к своим начальникам с вопросами, но те отвечали лишь пожатием плеч.
Лишь тогда в населении появилось предчувствие большого несчастья, когда пронеслась весть о предстоящем экстренном собрании сената и народа. Тогда только толпа поспешила к Курии и окружив ее со всех сторон, со страхом делала разные догадки о причине необыкновенных распоряжений.
Причина же их заключалась в том, что из Германии прибыли письма и гонцы с самыми печальными известиями, и правительство поспешило сделать вышеупомянутые распоряжения для того, чтобы предупредить беспорядки, которые могли произойти в столице.
То, что заключалось в письмах и что сообщали гонцы, как громом поразило Августа и всех членов сената, находившихся вместе с ним в ту минуту в Курии. Весь Рим был также взволнован и сильно опечален этими известиями, и некоторое время повсюду только и слышались, что общие сетования.
Событие было не только грустное, но и постыдное для империи.
Публий Квинтилий Вар, проконсул и главнокомандующий над войсками, посланными против германцев после того, как Тиверий отправился в Паннонию, потерпел такое поражение, которое превосходило знаменитое поражение Марка Лоллия,[266] в свое время также считавшееся величайшим позором для римского оружия. Три легиона, отданные под команду Вара, а именно: XVII, XVII и XIX, считавшиеся, как я уже заметил, самыми храбрыми и опытными в войне, столько же легионов кавалерийского корпуса и еще шесть когорт были совершенно уничтожены, изрезаны в куски вместе со своим главнокомандующим, офицерами и вспомогательными отрядами; все они пали жертвой самой черной измены.[267]
В той главе, где описывалась сцена переговоров между Августом и Ливией относительно посылки главнокомандующим в Германию в качестве проконсула Публия Квинтилия Вара, я обещал читателю познакомить его впоследствии с тем, как вел себя Вар при исполнении данной ему миссии, а также рассказать о поведении Арминия, доверенного лица Вара, сопровождавшего его в этом походе. Теперь я исполняю это обещание, предупреждая, что все нижеизложенное не моя собственная фантазия, а лишь передача того, что, по свидетельству историков, сообщили вышеупомянутые письма и гонцы римскому сенату.
Я уже говорил о том, что Публий Квинтилий Вар до своего похода в Германию нигде не отличился военными талантами и мужеством, и что будучи в Сирии, он более старался о своем собственном обогащении, нежели об интересах Рима и находившихся под его управлением провинций.
Прибыв в Германию, он вообразил, что ее жители не имели в себе ничего человеческого, кроме дара слова и телесных форм, и что если их было трудно подчинить силой оружия, то они могли быть соблазнены и привлечены на сторону римлян силой римского права. Под влиянием этой неверной идеи, которую поддерживал в нем молодой Арминий, имевший в то время около двадцати пяти лет от роду и не отходивший от Вара, вполне доверявшего ему, как своему другу, гостю и лицу, им облагодетельствованному, и поэтому верившему ему, – хорошо знакомому в качестве князя Херусков с теми местами, – будто бы римляне находились среди людей, преданных лишь удовольствиям мира, – под влиянием такой идеи римский полководец во все время кампании не столько занимался военными действиями, сколько судебной администрацией, и почти не сходил со своего судейского места.[268]
На самом же деле германцы, по утверждению Веллея Патеркола, рассказу которого я тут следую для того, чтобы читатель, повторяю, не заподозрил в рассказе моего собственного вымысла, были очень хитры и отличались жестокостью и прирожденной способностью к обману.[269] Поэтому, чтобы отвлечь Вара от исполнения настоящего своего долга, они стали затевать между собой притворные драки и оскорбления и тотчас обращаться к самому Вару, как судье, выражая ему свою благодарность за его справедливые, по их словам, решения, имевшие будто бы, влияние на ослабление в обычаях этих варваров жестоких наклонностей и охотно склонявшихся на мирное судебное разбирательство там, где прежде они прибегали лишь к одному оружию.
Таким путем они довели Квинтилия Вара до такой беззаботности, что он стал смотреть на себя скорее как на претора, призванного судить провинившихся в Форуме, чем как на лицо, назначенное командовать войском в лесах Германии.
«Тогда один молодой человек, – я перевожу из Веллея Патеркола, – из благородного города, отличавшийся физической силой, быстрой сообразительностью и умом, какого нельзя было ожидать у варвара, по имени Арминий, сын Сигимера, главы племени, наш давний и усердный товарищ по оружию, сделавшийся римским гражданином и всадником, злоупотребил бездействием главнокомандующего, чтобы совершить свое преступление, рассчитывая на то, что оно ему удастся, как человеку, близкому к Вару.
Сперва Арминий сообщил свой план немногим, а затем – большому числу лиц, причем убеждал всех, что можно захватить римлян врасплох и уничтожить их. Начал же он исполнение этого плана с того, что стал еще более прежнего маскироваться перед Варом. Об измене Арминия Вару было сообщено одним из соплеменников первого, по имени Сегестом; но судьба римского полководца была уже решена, и его ум был уже не способен для прозрения, ибо очень часто случается, что когда Бог желает кого-нибудь наказать, он извращает его разум, так что когда случается несчастье, оно кажется заслуженным.
Итак Вар не поверил тому, что против него устраивается заговор; он не допускал и мысли, что расположение к нему туземцев было притворно, и потому вторично предостерегать его было напрасно.
Мы постараемся, по примеру прочих историков, изложить по порядку ужасное несчастье, которое после страшной беды, постигшей Красса среди парфян, было самое большое, какое только пришлось испытать римлянам между чужими народами. В данном случае особенное сожаление возбуждает то, что самая храбрая из наших армий, первая по своей дисциплине, числу и качеству римских солдат, самых опытных в военном деле, по беспечности своего вождя, коварству неприятеля и жестокости судьбы, замкнувшей это войско среди лесов и болот, так что ему невозможно было свободно сражаться, хотя оно страстно желало биться с врагом, что такое войско было истреблено тем врагом, полчища которого оно до тех пор истребляло, как стадо скота, предавало смерти или щадило его, смотря по тому, находилось ли оно под влиянием гнева или милости.
Вар имел более мужества умереть, чем сражаться; как известно, по примеру своего деда и своего отца, он окончил жизнь самоубийством.
Из двух военных префектов, один, Луций Эгнаций, настолько же отличился своим мужеством, насколько другой, Цезоний, покрыл себя позором. Между тем, как большая часть войска пала на поле битвы, он предпочел сдаться врагу, находя лучшим быть казненным, нежели умереть с оружием в руках.
Равным образом, Нумоний Вал, легат Вара, человек тихий и честный, подал печальный пример: он покинул пехоту и, обратившись вместе со своей кавалерией в бегство, переплыл с своими эскадронами Рейн; но фортуна отмстила ему; он не пережил покинутых им и сам погиб, покинутый всеми.
Тело Вара, найденное полуобгорелым, было растерзано врагами на куски, а отрубленная голова была доставлена Марободую».[270]
К этому описанию поражения Вара и его легионов другие историки прибавляют, что три римских орла и прочие знамена сделались трофеями врагов; из пленных же одни были повешены на деревьях или принесены в жертву германским богам, а другие оставались в течение сорока лет рабами у варваров.[271]
Лишь немногие успели укрыться за крепостными стенами Ализона, где подверглись осаде и были доведены до крайности, но в тот момент, когда победитель уже смотрел на них, как на свою верную добычу, они, предводительствуемые мужественным Луцием Цедилием, с помощью оружия и военного искусства открыли себе путь и перешли на левый берег Рейна, где были приняты легатом Л. Аспренатом, командиром двух легионов.
Вслед за этими печальными известиями Августом была получена от Марободуя голова Публия Квинтилия Вара. Эта голова была послана Марободую Арминием с целью побудить этого предводителя маркоманнов к новому восстанию, но Марободуй из зависти к успехам Арминия на этот раз остался верен Риму. Август устроил этой части тела своего несчастного родственника почетные похороны, поместив ее пепел в своей семейной гробнице.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Vare, legiones redde[272]!
Выйдя из дома Августа, Мунаций Фауст поспешил к Фабию Максиму и, передав ему весь свой разговор с императором, просил его выполнить данное им обещание ускорить своим ходатайством освобождение Неволеи Тикэ. При этом Мунаций Фауст заметил, что если будет необходимо вторично заплатить за любимую им девушку, то он это охотно сделает. Он благоразумно умолчал перед Фабием Максимом, как и перед Августом, лишь о богатстве дочери Тимагена из боязни, чтобы Август, узнав об этом, не пожелал оставить себе ее состояние.
Спустя несколько дней влюбленный помпеянец вновь посетил Фабия Максима, чтобы узнать от него о положении своего дела; но именно в этот самый день Август поспешно созвал сенат для прочтения новых известий, полученных из Германии.
Эти известия сильно опечалили всех; Август же был в отчаянии от постигшего империю несчастья, компрометировавшего, по его мнению, и престиж империи, и честь римского имени. Боясь, чтобы народ, узнав об этом несчастье, не взволновался, он объявил город в осадном положении и немедленно удалил как из своей гвардии, так и из самого Рима всех галлов и германцев, подозревая в каждом из них изменника. Он распорядился, чтобы все начальники провинций поспешили на свои места и употребили всю свою власть, опытность и, где нужно, военную силу для сохранения спокойствия в управляемых ими провинциях; вместе с тем, он позаботился о составлении нового войска, навербовав в него также значительное число невольников, и строго следил за тем, чтобы все приказания были исполняемы в точности. Многих из тех, которые будучи призваны к оружию, не ответили на этот призыв, он поместил в список бесчестных и конфисковал их имущество. Но этого ему казалось еще недостаточно и, для устрашения прочих, он предал некоторых из них смертной казни. Прежний могучий дух народа, отличавшегося своим мужеством в минуты больших опасностей, в эпоху империи до того пал под влиянием деспотизма и рабства, что для возбуждения его понадобился палач.[273] Наконец, он устроил в честь Юпитера всемогущего большие представления в цирках, желая умилостивить этим бога богов в интересах республики и внутреннего спокойствия. Так было сделано и во время войны против кимвров и марсов.
Что касается его самого, то не будучи в состоянии успокоиться от постигшего его несчастья, истребления – его лучшего войска, он стал избегать людей, запустил бороду и волосы и его не раз видели бившимся, подобно помешанному, головой о двери и восклицавшим: «Vare, legiones redde!»[274]
Еще долго после этого события годовщина несчастья была для него днем печали и траура.
Это роковое событие парализовало планы Ливии Друзиллы. В самом деле, возможно ли было думать о праздновании триумфа, декретированного сенатом ее сыну Тиверию в Ту минуту, когда все сердца были стеснены таким горем и когда слезы были естественнее, чем веселые празднества? Да и каков мог быть триумф в такую минуту? Сам Тиверий сознавал, что нечего было и думать о триумфе и что его следовало, по крайней мере, отложить на неопределенное время.
Но душа матери была гораздо сильнее души сына, и Ливия Друзилла думала о том, как бы воспользоваться несчастным событием в пользу своего дорогого сына. Однажды, ободряя цезаря, она говорила ему:
– Тебе вовсе не прилично так сильно падать духом в то время, когда следует позаботиться о мерах к поднятию достоинства империи.
– О, Друзилла, разве я не позаботился об этом, разве я не дал приказания всем начальникам и правителям провинций быть на своих местах и принять все меры, чтобы удержать в повиновении как подчиненные нам народы, так и наших союзников?
– И тебе, цезарь, это кажется достаточным?
– А что следовало бы еще сделать?
– Наказать за измену.
– Кому же дать такое поручение?
– Оглянись вокруг себя, Август: какой из твоих полководцев сложил у ног твоих наибольшее количество трофеев?
Август пристально взглянул в лицо своей жены, которая всегда была благоразумной советницей, и продолжал слушать ее.
– Кого готовились принимать сегодня в Капитолии?
– Не хочешь ли ты сказать этим, что в Германию следует послать твоего Тиверия?
– Относительно этого ты не должен колебаться ни минуты, – отвечала Ливия с решительностью, показывавшей, что она заранее обдумала свой совет, и продолжала: – Разве он не был уже умиротворителем Германии? Не он ли, вскоре после того, вел ужасную войну в Иллирии и присоединил эту страну к нашей империи? Наконец, если ты вновь призвал его к себе, то не с то ли мыслью, чтобы враги, знающие его славные дела, не восставали против Рима, надеясь на отсутствие Тиверия? Разве он не подчинил тебе, в самое короткое время, Норику, Фракию, Македонию, – словом, все пространство от Дуная до Адриатического залива? Зачем же ты медлишь поручить ему отмстить за поражение? Наше счастье, что мой Тиверий успел вовремя усмирить и подчинить нам Иллирию. Знаешь ли ты, что могло бы случиться, если бы он этого не сделал?
– Кто этого не знает? – прошептал Август, смягченный красноречием своей хитрой жены. – Германцы под предводительством изменника Арминия могли бы соединиться с жителями Паннонии, готовыми немедленно вновь восстать.
– И империя могла бы быть потеряна для тебя.
– Переговори же с Тиверием относительно Германии.
– Хорошо, я поговорю с ним об этом, но лишь после того, как ему будет устроена торжественная встреча тобой, сенатом и народом; это может усилить его авторитет во мнении варваров.
– Но посуди сама: устройство триумфа, декретированного сенатом, было бы в настоящую минуту насмешкой.
– Я вовсе не говорю о триумфе. Он ждет теперь за городскими стенами, сложив с себя командование над войском, которое сенат опять поручил ему. Речь идет лишь о том, чтобы он торжественным образом принял от тебя новое назначение.
Август вполне одобрил мнение Ливии, и несмотря на свое горе, согласился разрешить торжественное вступление Тиверия в Рим для принятия нового начальства над войсками.
Известие об этом с быстротой молнии распространилось по городу, и как войско, питавшее к Тиверию искреннюю любовь за его постоянные заботы о нем, и за опытность и мужество, засвидетельствованные им не раз на полях битвы, так и народ, если не чувствовавший к нему симпатии и привязанности, то все-таки уважавший в нем замечательного полководца, встретили с радостью известие о решении Августа, так как все жаждали поскорее отмстить германцам за поражение Вара.
Кстати, и римской черни представилась возможность воспользоваться даровым удовольствием поглядеть на триумф: умея пользоваться случаем, Ливия позаботилась о том, чтобы вступление ее победоносного сына в столицу вполне имело торжественный характер настоящего триумфа, который, на самом деле, был только на время отложен.
Действительно, Тиверий вступил в город, одетый в претесту, – тогу, украшенную широкими пурпуровыми полосами и присеваемую императорам, консулам и преторам, – с лавровым венком на голове, предшествуемый и сопровождаемый многочисленной толпой высших государственных чиновников, сенаторов, военных и народных, трибунов, патрициев, всадников и других лиц, видевших в нем, в близком будущем, наследника Августа. Прибыв на Марсовое поле, где была, специально для этого случая, устроена особая трибуна, Тиверий занял на ней место вместе с Августом, между двумя консулами, тогда как весь сенат стоял позади.
Народ встретил его рукоплесканиями; Тиверий, поблагодарив народ за приветствие и приняв новое начальство над войском, отправился с большой свитой в храмы, посещение которых было в обычае у триумфаторов.
Тот же самый историк, который оставил нам воспомиг нание об этом происшествии, упоминает и о другом серьезном распоряжении, сделанном Августом в это же время. Я не могу умолчать об этом распоряжении, так как оно более, чем что-либо другое подтверждает рассказанное мной соррентское событие и его последствия и занимало собой мысли Ливии Друзиллы не менее, чем триумф Тиверия и его новое назначение.
У младшей Юлии, после того, как она была сослана на остров Тремити, родился ребенок. Зная хорошо происхождение этого плода, несчастная мать дрожала за его судьбу, и не без основания.
Август, узнав об этом, запретил признавать дитя за потомка Юлия Цезаря и сына Луция Эмилия Павла. Что сталось впоследствии с этим несчастным существом, история не говорит, но само собой разумеется, что было запрещено воспитывать его, а это, в свою очередь, равнялось лишению жизни.
Для нас, присутствовавших на оргии, бывшей на вилле Ведия Поллиона, и видевших одновременно осужденными Юлию – к ссылке на остров Тремити, брата ее – к строгому тюремному заключению на острове Пианозе, а Овидия – к ссылке в дикую Томи, для нас понятно жестокое распоряжение, сделанное Августом по отношению к невинному ребенку своей внучки.
Гнев отца отечества – титул, который был придан Августу – не ограничился только внучкой; перейдя пределы здравого смысла, он приказал даже разрушить до основания ее роскошную виллу, поглотившую громадные суммы и отличавшуюся своей великолепной архитектурой.
Когда некоторое время спустя кто-то из приближенных к Августу выразил ему свое сожаление по поводу уничтожения виллы, то император, желая скрыть то чувство, которое побудило его тогда сделать такое варварское распоряжение, отвечал, что он всегда питал отвращение к большим и роскошным виллам.
Его же собственные виллы, замечает Светоний, рассказавший нам о разрушении виллы младшей Юлии, если и были менее украшены статуями и картинами, то изобиловали ксистами и рощицами и предметами замечательными по своей древности и редкости, как, например, громадными костями разных диких кровожадных зверей, продающимися ныне за кости древних гигантов и за вооружение прежних героев.
Как бы то ни было, ничто не оправдывает глупой мести, проявившейся в уничтожении не принадлежавшей ему виллы; ясно только, что свое негодование против внучки он хотел излить и на стены ее жилища.
В этом поступке проявилась безумная жестокость прежнего триумвира.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Последний дар Ливии Проциллу
Ливия Августа исполнила обещание, данное ею Проциллу: отпустив его на свободу, она, вместе с тем, подарила ему значительную сумму денег. Он долгое время был верным исполнителем ее злых поручений, направленных к погибели детей старшей Юлии: все они, за исключением Агриппины, были теперь устранены и не могли более служить помехой ее сыну, Тиверию, к достижению императорской власти; следовательно, пора было наградить верного помощника.
Но Процилл не имел надобности в последнем подарке благодарной ему Ливии: он еще до своего освобождения сумел составить себе состояние, ловко пользуясь своим влиянием в доме Августа, который был расположен к нему; в тех же случаях, когда он не осмеливался лично просить Августа, он достигал своей цели при посредстве самой императрицы, которой он был еще более дорог, как прекрасный исполнитель всех ее секретных поручений.
В тот день, когда новый вольноотпущенник вступил в свой собственный дом, роскошно убранный и полный слуг, и подвел итог своему состоянию, он убедился в том, что если оно не могло сравниться с богатством ни Мены, отпущенного прежде него на свободу, ни Лициния Энцелады, с которым прежде Август делил даже свои тайны, то, все-таки, было достаточно для удовлетворения его честолюбия и жажды к роскоши. Кроме того, оно давало ему право рассчитывать на любовь, соответствовавшую его новому общественному положению, – любовь, которая уже не будет отвергнута публично, как это сделала с ним гордая Ургулания.
Он был красив, свободен и уже считал себя равным элегантным молодым людям высшего класса.
Желая открыть себе вход в аристократические дома, он стал покровительствовать философам и поэтам, которые и в ту эпоху, как иногда и в наше время, льнули к знатным и богатым людям. К этим философам и поэтам строгий Катон не без основания относился с презрением, называя их презренными холопами, жиревшими от меценатских обедов. Процилл стал устраивать для праздной знати пиры и оргии, предлагал свои услуги для ходатайства перед Августом и прибегал ко всяким средствам, чтобы задобрить болтунов и заставить их распускать о нем хорошую славу.
И он не ошибся в своих расчетах, так как самое легкое средство сделаться предметом похвал и восторгов, – это окружать себя паразитами. И действительно, окружавший его хор хвалителей заставил его забыть о своем прошлом и возгордиться до такой степени, что он превзошел даже вольноотпущенника Мена, хвастливость и тщеславие которого, прославленные ямбами первого латинского лирика (Горация), были еще памятны всем, хотя с тех пор прошло довольно много времени.
Однако похвалы, расточавшиеся ему огромной толпой паразитов, не находили себе отголоска вне их среды, и гордому вольноотпущеннику все-таки не удалось сойтись с лучшей молодежью высшего общества. Поэтому он ограничивался знакомством с дамами средней руки и, при этом, двусмысленной славы.
Живя долгое время в императорском дворце, он усвоил хорошие привычки и изящные манеры, но предоставленный самому себе, он, при своей страсти корчить большого барина, по временам выдавал свое низкое происхождение, и поэтому ему не раз приходилось слышать колкие замечания, намекавшие на плеть лорария, скользящую по плечам невольника, на тюремные цепи или на пуллиту, одежду, присвоенную несвободному человеку, или, наконец, на четырнадцатый ряд амфитеатра.
Часто молодые люди высшего общества, проходя мимо него, напевали на его счет стихи Горация, относившиеся к вышеупомянутому вольноотпущеннику Мену.
Надо ли говорить, как он страдал от такого унижения среди своего богатства?
Процилл не настолько потерял свою прежнюю смышленость, которая способствовала его возвышению, чтобы не замечать равнодушия, с каким относилась к нему знатная молодежь, и не понимать их колких намеков; но он не падал духом. В тот день, когда ему пришло на память имя Ургулании, фаворитки императрицы, продолжавшей пользоваться, по-прежнему, расположением последней, и он припомнил свое свидание с этой матроной накануне праздника Венеры-родительницы, ему казалось, что он нашел, наконец, средство, которое могло бы поспособствовать осуществлению задуманной им цели.
«Пойду к ней, – думал он. – Не может быть, чтобы при новом общественном положении, которое я занимаю теперь, в ней не появилась вновь искра того огня, которым некогда горело ко мне ее сердце. У нее собираются первые лица римского общества, сенаторы и всадники, консулы и преторы, матроны, принадлежащие к чистокровной аристократии, и жены известнейших богачей; при ее помощи я могу войти в это общество. Отчего мне не добиться этого, если другим вольноотпущенникам удавалось подниматься так высоко по общественной лестнице, что их нельзя было отличить от самых выдающихся личностей свободного класса?»
Затем, упрекая себя в том, что до сих пор не вспомнил об этом средстве, он поспешил воспользоваться им.
Кстати, ему вскоре представился благоприятный случай, который дал ему повод посетить Ургуланию. Этим поводом послужило публичное объявление вызова Ургулании в суд к претору, возбудившее большой шум во всем Риме.
Процилл в тот же день отправился в дом фаворитки Ливии.
Номенклатор, известивший Ургуланию о приходе Процилла, мог подумать, что он произнес имя самого ужасного человека, так как его госпожа при имени Процилла вскочила на ноги и с гневом проговорила:
– О, нахал! О, зазнавшийся мужик! Иди, номенклатор, позови моих истопников и прикажи им выгнать его отсюда, дабы он навсегда потерял охоту переступать порог моей передней.
Номенклатор, повернувшись, уже готов был идти исполнять данное ему приказание, когда Ургулания снова позвала его.
– Сирик!
Номенклатор, снова подошел к своей госпоже.
– Нет, скажи вольноотпущеннику Проциллу, чтобы он вошел.
Не трудно отгадать, что заставило Ургуланию так быстро изменить свое решение.
Быть может, читатель не забыл еще, что Ургулания была должна большую сумму денег Луцию Кальпурнию Пизону и что в первый раз, когда мы видели ее у Ливии Августы, она извинилась перед последней в своей неаккуратности тем, что была задержана своим несносным кредитором, который намеревался еще тогда вызвать ее к претору. В течение всего этого времени гордая матрона ухитрялась отсрочивать день уплаты, отделываясь от Луция Пизона разными обещаниями, вроде того, что Ливия Августа заплатит за нее или что она скоро получит большую сумму и т. п.
Ливия Августа действительно обещала Ургулании заплатить ее кредитору; но она, вероятно, или забыла свое обещание, или умышленно делала вид, что забыла.
Но Луций Кальпурний Пизон, уже давно сердившийся на бессовестный образ действий Ургулании, объявил ей, наконец, что ему надоело ждать и что он решился привести в исполнение то, чем не раз угрожал ей.
Так как сумма долга была очень значительна, то Пизон сам разглашал, что на этот раз он не может ограничиться обыкновенным частным порядком взыскания, judicium privatum, но будет просить претора повести дело публично, judicium publicum, к чему прибегали в делах, имевших важное значение.
Этим скандалом Луций Пизон рассчитывал добиться вмешательства Августа или Ливии, которые, по его мнению, не могли оставить Ургуланию в таком затруднительном положении.
Она уже раз была приглашена явиться к претору для мирного окончания дела, но не обратила внимания на это приглашение и не явилась в трибунал.
Гордясь своим положением и не питая никакого уважения к законам, она решилась отнестись с полным невниманием и к edicitum, официальному вызову в суд, in jus vocare, убежденная в том, что к ней, фаворитке супруги императора, не осмелятся применить закон во всей его строгости.
В то же время она надеялась, – на что рассчитывал и Луций Пизон, – что, в конце концов, Ливия придет к ней на помощь.
Когда к ней пришел Процилл, она уже было дала приказание своему номенклатору прогнать вольноотпущенника, но вдруг вспомнила о предстоявшем на другой день разбирательстве[275] и неизбежном заочном решении в пользу истца, и в ее голове мелькнула мысль обратиться за помощью к Проциллу. Вот почему она изменила свое намерение выгнать его и приказала Сирику ввести к ней вольноотпущенника Ливии.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37
|
|