Знакомство Мунация Фауста с упомянутыми купцами еще более способствовало осуществлению его намерений.
Имея, как житель коммерческого и приморского города, кое-какие сведения в мореплавании, он подготовился к делу скоро: приобретя в нем большой навык и известную опытность рядом путешествий, он смело повел дело на свой собственный счет. Он нанял сперва несколько коммерческих барок и, нагрузив их по совету своих друзей оливковым маслом, вином и розами Кампаньи, отправился с ними в Египет, откуда привез папирусы, пшеницу и стекло; попытка эта вполне удалась, да и не могла не быть удачной, так как подобного рода обмен советовал еще Марциал в следующем стихе:
Mitte tuas messes; accipe, Nile, rosas.[9]
После этого Мунаций Фауст приобрел собственное большое судно, годное для перевозки всякого рода товара и грузов; на этом-то судне шел он от берегов Греции и укрылся с ним у того острова, где мы его оставили.
Составив экипаж из молодых и сильных матросов и старого кормчего, Мунаций Фауст, полагаясь на опытность этого последнего и свои собственные знания, пустился в далекое путешествие, дойдя до Симплегады, у самого входа в Эвксинский Понт, нынешнее Черное море; здесь случай помог ему заключить выгодные торговые сделки.
На востоке империи он приобрел хорошую коллекцию драгоценных камней и благовонных масел, вывезенных из Персии и встретясь там с Азинием Эпикадом, – полупарфянином и полуримлянином, какпишет о нем Светоний, – согласился отвезти его на своем корабле в Италию вместе с двадцатью молодыми невольниками, фригийцами, купленными в Сирии и предназначавшимися не столько для работ, сколько для забавы богатых римлян, и с таким же количеством молодых невольниц, большей частью из Лезбии и Милета, между которыми находилась и Неволея Тикэ, с которой я познакомил уже читателя.
Сойдя на берег в Смирне, Мунаций Фауст накупил там милетской шерсти, лаоконийского пурпура, шафрана и вин с горы Тмолы и лидийских гончарных изделий, кроме того новую коллекцию восточных драгоценных камней и, между прочим, эритрейский жемчуг.
Таким образом, судно Мунация Фауста имело полный груз, представлявший собой целое богатство.
Опишем теперь вкратце конструкцию этого судна, имеющего также свою историю или, по крайней мере, археологический интерес, так как рисунок его сохраняется до сих пор, вырезанный на монументе, упомянутом мной в предисловии к этой книге и находящемся на «Via delle Tombe», в Помпеи. Этот монумент, как читатель, вероятно, припомнит, воздвигнут самой Неволеей Тикэ.
Я сказал уже выше, что это судно могло перевозить всякого рода товары и грузы, такие суда назывались у римлян navis oneraria; здесь же добавлю, что конструкции оно было тяжелой, с круглым дном, без железного носа, но покрытое все палубой и маневрировалось помощью парусов, без весел. Оконечности его были украшены особенными орнаментами: носовая часть оканчивалась головой Минервы, задняя же поднималась в виде лебединой или гусиной шеи, единственная мачта была подвижной, т. е. она снималась со своего основания, что всегда делалось, когда судно находилось в порту; на верху мачты были реи, к которым прикреплялись паруса. Кроме этого, в носовой части находилась будка для стоявшего там во время плавания матроса, а близ этой будки диаэта, т. е. капитанская палатка. Руль имел форму длинного и широкого весла.
Все было прибрано на палубе; матросы, окончив, свою работу, куда-то исчезли, и лишь в диаэте, вокруг стола, прикрепленного к палубе и на котором горела красивая помпейская бронзовая лампа о трех фитилях, сидели Мунаций Фауст, Азиний Эпикад и Неволея Тикэ, молодая невольница; оба последние были приглашены первым разделить с ним ужин.
Буря не унималась; море бушевало с яростью, и под напором его волн грохотали железные цепи, удерживавшие судно на месте, а самое судно скрипело и трещало; но три пассажира, сидевшие в диаэте, чувствовали себя в безопасности.
– Эпикад, – сказал Мунаций, желавший переменить разговор, касавшийся до тех пор предметов, его не занимавших, – я, право, не знаю, могло ли бы мое судно выдержать такую бурю, если бы Нептун устами Неволеи не предупредил нас об опасности.
– Ураган, действительно, страшный, – заметил Эпикад, осушая циату хиосского вина..[10]
– А ты, Эпикад, не предсказал его, хотя и знаком с морем?
– С этим я не знаком, – отвечал этот. – Я не был здесь со времени македонской войны: да, тебе известно, между прочим, что я постоянно плавал лишь Ионию и Тиррен; что известно было также и божественному Цезарю, которому я помог захватить пиратов, взявших было его в плен, и распять их всех, но прежде отняв у них с процентами те деньги, которые получили они перед тем за свободу Цезаря. А с этими проклятыми Цикладами, особенно бурными в начале марта, вряд ли когда-нибудь познакомлюсь.
– А вот она их знает, дав нам совет отойти от мыса, что под Марафоном, и отгадав в черной точке на небе Аттики бушующую теперь непогоду.
Говоря это, Мунаций предлагал молодой невольнице лучших смирнских фиг, родосских пирожных и римских белларий, – конфет, отличавшихся превосходным вкусом и подававшихся даже на роскошных пирах Мецената и Поллиона; потом налил ей в резную хрустальную чашу, называемую диатретой, нектара и старого хиоса, своим цветом еще более выделявшего слова, красовавшиеся рельефом на чаше и говорившие: «Bibe, vivis mul– tos annos», т. е. «Пей, будешь жить много лет».[11] В то же время он спросил у нее:
– Сколько лет, Неволея, ты считаешь от своего рождения?
– Шестнадцать, – отвечала девушка.
При таком ответе вопрос не мог оказаться нескромным.
– И ты уже так опытна в мореплавании, что можешь быть нашей наставницей в нем.
– Я много раз плавала между родным мне Милетом и Аргосом, по Карийскому морю и Цикладам. Мой отец принадлежал к мудрецам моей родины: ему были известны звездные законы и все науки; я училась у него.
– Ты не родилась невольницей?
– И не умру ею, – отвечала она лаконически. Мунаций, удивленный таким решительным ответом, бросил взгляд на Эпикада.
– А откуда у тебя такая уверенность? – спросил ее пират.
– От судьбы. Придет день, когда наши роли переменятся, и ты будешь вознагражден за то, что избавил меня от сирийских разбойников и обходился со мной человеколюбиво.
– Уверена ли ты в этом, о Тикэ?
– Разве когда-нибудь ошибались фессалийские предсказания?
Неволея отодвинула от себя все предложенные ей лакомства и даже не дотронулась губами до вина, так как ей, как девушке, употребление вина запрещалось родными обычаями.
Мунаций Фауст, заметив, что непогода сделалась тише и что девушка может чувствовать усталость и нуждаться в отдыхе, предложил ей уйти за перегородку, плотно отделявшую одну часть диаэты от другой, и лечь на находившуюся там постель.
– Да хранят тебя боги, о навклер, – проговорила Неволея, вставая и уходя в указанную комнатку.
Оставшись наедине с Азинием Эпикадом, Мунаций Фауст, промолчав некоторое время, погруженный в думы, сказал, наконец:
– Какую цену назначаешь ты за эту невольницу?
– Тебе должно быть известно, – отвечал старый пират, – что милетские невольницы самые красивые и грациозные и поэтому самые дорогие. Да я и не имею дурного товара, смотри: те фригийские юноши, которых ты видел на палубе, будут куплены у меня за шестьдесят червонцев каждый. В настоящее время этот товар поднялся в цене.
– Но какую же цену ты назначил за Неволею?
– Клади вдвое.
– Она моя! – воскликнул тотчас Мунаций. – Вот тебе деньги! – и вынув из туники кошелек, стал открывать его…
– Мунаций Фауст, – прервал его Эпикад, – разве я не сказал тебе, что Неволея уже продана?
– Клянусь Геркулесом! Этого не может быть.
– Это так есть, навклер.
– А кому ты везешь ее?
– В Рим.
– Кому, спрашиваю я?
– Каю Торанию, богатому купцу.
– Торговцу человеческим мясом, хочешь ты сказать?
– Называй его, как хочешь; ты можешь купить ее у него.
– А не можешь ли ты скрыть покупку Тикэ и воспользоваться двойной ценой, которую я дал тебе за нее?
– Я никогда не изменял доверию, а если бы это и сделал, то лорарий донес бы на меня.
Сделавшись мрачным и печальным, Мунаций погрузился в глубокое молчание, прерывая его лишь долгими и сильными вздохами, выходившими из взволнованной груди.
Наконец, и оба собеседника, в свою очередь, опустились на застольные ложа, на которых находились во время ужина и последнего разговора.
Старый пират не замедлил заснуть; его сильный храп мог быть слышен по всему судну.
А Мунаций Фауст?
Нам неизвестно, был ли Морфей одинаково благосклонен и к нему.
Буря, начавшаяся так неожиданно и бывшая столь сильной, стала быстро утихать и готова была совсем прекратиться. Но взволнованное море продолжало еще бить в скалы шумными волнами и, поднимая судно, грохотать его цепями.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Обещание
Слабый свет приближавшейся зари только что начинал гнать ночные потемки, когда Мунаций Фауст вышел из своей диаэты и, бросив взгляд на море, увидел, что оно совершенно успокоилось. И небо также почти очистилось: клочки дымчатых облачков, ничтожные остатки грозовых туч прошлой ночи уходили за северный горизонт.
После этого, осмотрев палубу своего судна и все его принадлежности, навклер с удовольствием заметил, что бывшая буря не причинила никаких повреждений. Подойдя к носовой будке, где стоял ночной сторож, и найдя последнего задремавшим от усталости, естественной после тяжелой работы предшествовавшего вечера, Мунаций Фауст разбудил его и сказал:
– Иди и разбуди всех остальных: пора в путь, нам нужно наверстать потерянное время.
Молодой матрос, вскочив на ноги и стыдясь, что хозяин застал его спящим, поспешил исполнить приказание, войдя под навес, устроенный из парусов и веревок, и разбудив лежавших там рулевого и прочих людей.
В одно мгновение все были на своих местах. Кормчий скомандовал поднимать якорь и убирать цепи, и матросы живо принялись за работу. Тотчас же послышался визг блоков, по которым бежали канаты, и грохот цепей, и этот шум торопливой работы был достаточен, чтобы пробудить и остальных лиц, спавших еще на судне.
Между тем, солнце начинало подниматься с горизонта далекого Эгейского моря, и поверхность Циклад, еще слегка колыхавшаяся, отражала розовый свет зари.
Прежде нежели ее несчастные товарищи по рабству вышли из каверны, Неволея уже оставила диаэту, и ее грациозная фигура появилась на палубе.
Тот, кто был свидетелем гнева разъяренного моря в предшествовавшую ночь, мог принять, в эту минуту, красивую милетскую девушку за обитательницу Олимпа, Тету, богиню страшного элемента, который от одного присутствия ее приходил в спокойное состояние.
Неволея была назначена самому знаменитому из римских торговцев невольниками, который приказал, между прочим, Азинию Эпикаду, при покупке молодых гречанок, заботиться о том, чтобы они были одеты в свои национальные костюмы; хитрый купец знал по опыту, что оригинальность одежды увеличивает ценность его товара. Поэтому и Неволея была одета точно так, как одеваются милетские богатые девушки, и во все время путешествия не снимала своего национального костюма, так что те из ее спутников, которые не знали вышеупомянутого наказа римского торговца, и не подозревали в ней невольницу.
Прежде всего бросалась в глаза удивительная красота ее благородного лица, нежность и девственная прелесть которого казались идеальными при голубых глазах и коралловых губках; оно окаймлялось прекрасными и длинными волосами золотистого цвета, лежавшими завитками и волнами у лба и свободно бежавшими по плечам, едва сдерживаемые по средине головы анадемой или повязкой, как требовал местный обычай.[12] Длинный покров из тирской шерсти пурпурного цвета закрывал ее элегантную фигуру, но не настолько, чтобы не видеть под ним туники аквамаринового цвета – откуда и самое название этой туники: куматилис – с длинными рукавами ионийской формы, т. е. моды, которой следовали в то время все женщины зажиточных классов, как в Греции, так и в Италии.
Улыбка лежала на ее губах и светилась в ее глазах; казалось, что счастливые, веселые сны наполнили довольством ее душу и придали ее красоте тот божественный ореол, который даже в ее родном Милете заставлял говорить, будто ее мать возбудила к себе страсть в одном из богов Олимпа и что Тикэ была плодом этого таинственного союза.
Мунаций Фауст, глаза которого до того постоянно обращались к диаэте, а мысли к спавшей в ней красавице, как только увидал Неволею, почувствовал жар в своем лице и сильное биение в сердце. Пурпуром покрылось и лицо Неволей при первом взгляде ее на молодого навклера; но чувствуя себя обязанной ему за его доброту и внимание к ней, она первая пошла к нему навстречу и, приложив правую руку к губам, – вежливое и почтительное приветствие того времени – проговорила:
– Приветствую тебя, Мунаций; сегодня мы будем иметь великолепную погоду, и Нептун и прочие морские боги будут к нам благосклонны.
Навклер, обрадованный тем, что при приветствии девушка произнесла его имя, приложил, в свою очередь, руку к сердцу и, протягивая ее Неволеи, отвечал:
– Приветствую также и тебя, о девушка, которой обязан я спасением своей жизни и всего богатства.
– Кто сказал бы, – продолжала Неволея, – смотря на это тихое море, что вчера оно было таким бурным?
– Это правда. Теперь, Неволея, мне следует возблагодарить твоего бога Нептуна, которого чтит, кажется, и твой отец. Я желаю принести ему в жертву черного ягненка за то, что, говоря мне твоими устами, он избавил меня и всех прочих от кораблекрушения и разорения. Тебе же, девушка, я хочу выразить иначе свою благодарность; пока ты останешься на моем судне, будь на нем повелительницей.
Неволея стыдливо опустила свои прекрасные глаза, но несколько мгновений спустя, подняв их вновь, сказала без всякой робости:
– В таком случае, о Мунаций, я желаю рекомендовать тебе моих несчастных товарищей по плену. Находящиеся тут девушки – мои соотечественницы, а юноши-фригийцы, так же как и мы, родились свободными и принадлежат к фамилиям Евпатридов, т. е., употребляя римское выражение, к роду патрициев. Позволь мне, великодушный Мунаций, принести жертву богине-хранительнице твоего судна, Минерве, изображение которой украшает его переднюю часть; я принесу ей в жертву петуха.
– Пусть будет исполнено твое желание, добрая и набожная девушка; а я постараюсь, чтобы Азиний Эпикад не сопротивлялся моему желанию.
Между тем, подталкиваемое утренним ветерком, судно быстро плыло под вздутыми парусами, пройдя уже значительную часть моря.
Ясное и веселое утро развеселило всех, находившихся на судне. Молодые девушки, соотечественницы Неволеи, желая показать, что и им известно, что лишь ее молитвами гнев Нептуна сменился на милость, подбежали к ней и стали благодарить и обнимать ее; вместе с ними Неволею приветствовали и фригийские юноши; и как бы забывая свою участь и увлекаясь пылкостью и молодостью, всегда беззаботной, отдались веселью: они приняли участие в маневрах матросов; подобно им взбирались на мачту и реи и показывали там свою ловкость и силу; потом, устраивали другие игры, пели свои родные песни и т. д., так что делалось весело, смотря на них. Их веселью не мешал ни Эпикад, ни злой лорарий; первый был удовлетворен дорогим подарком, второй целым кувшином хорошего старого вина, которого могло стать ему на всю дорогу.
Мунаций Фауст, со своей стороны, исполняя обет, произнесенный им в присутствии Неволеи, приказал поставить на палубе жертвенный алтарь, и когда все было готово к жертвоприношению, он, подобно каждому отцу семейства, будучи жрецом в собственном своем доме – а навклер был таковым на своем корабле – приступил к совершению религиозной церемонии, причем всё бывшие на палубе поспешили окружить жертвенник и жреца.
Матросы, исполняя обязанности служителей при подобных церемониях, принесли невинного и совершенно черного агнца и зажгли жертвенник focus turieremus, т. е. медный сосуд с раскаленным углем, откуда стал подниматься голубоватый дым, распространявший вокруг благоухание.
Мунаций Фауст, произнеся соответствовавшие церемонии заклинания, взял священный нож и, подавая его Неволеи, сказал:
– Тебе, дочери служителя богов и возлюбленной ими, принадлежит честь жертвоприношения.
Взяв у Мунация священный нож и знакомая с обрядом, Неволея отрезала от жертвы, лизавшей в это время ее белую руку, клок шерсти и бросила его на уголь, где шерсть тотчас испепелилась. Затем, вынув из маленького ковчега еще более душистые фимиамы, возобновила ими благоухания, исходившие из медного сосуда.
После этого кормчий, приняв от Неволеи священный нож, ударил им жертву под горло и убил ее; внутренности жертвы были тотчас вынуты и по ним стали гадать о будущем пути. Этим закончилось жертвоприношение Мунация.
Затем следовало принесение жертвы богине Минерве. Петух был положен на жертвенник и, после новых курений фимиама, жертва была совершена самой Неволеей.
После этой жертвы молодые девушки вручили Неволеи музыкальный инструмент вроде лиры, усовершенствованной присоединением к ней гармонического ящика и называемой «черепахой».[13]
Едва лишь первые звуки раздались под пальцами милетской красавицы, вокруг нее воцарилось благоговейное молчание. Все обратили свои взоры на Неволею в трепетном ожидании ее пения. С восторгом глядел на нее помпейский навклер, для которого в эту минуту она преобразилась в вдохновенную небожительницу. После торжественной прелюдии она запела. Это был гимн, который раздавался в храмах богини Минервы, во время ее праздников, бывших в Афинах каждые пять лет. В этом гимне воспевались как благодеяния могущественной богини, так и подвиги афинского народа, находившегося под ее покровом.
Когда Неволея умолкла, все слушатели стояли, как очарованные, – так сладки и гармоничны были модуляции ее голоса. Никогда губы смертного не произносили с таким совершенством и с такой гармонией хвалы своему божеству. Так думал Мунаций, который под влиянием чувства, возбужденного в нем пением Неволеи, готов был броситься к ее ногам и обожать ее, как сверхъестественное существо.
Фригийские юноши закончили священные церемонии своим национальным религиозным танцем, а вечером Мунаций Фауст угостил всех своих пассажиров роскошным пиром.
С того дня казалось, что торговое судно помпейского навклера везло не несчастных невольников, а одно многочисленное и счастливое семейство.
На третий день после вышеописанной бури судно, при помощи благоприятного ветра, быстро пройдя Миртосское море и оставив позади себя воды Пелопоннеса, вошло в Ионию.
Мунаций был извещен об этом своим кормчим, который после этого направил судно к берегам Сицилии; ветер продолжал дуть попутный.
Должен ли я рассказывать о том, как в течение этих трех дней симпатия, так неожиданно явившаяся в душе помпейского навклера к прекрасной невольнице, превратилась в непреодолимую страсть? Там, посреди безграничного и пустынного моря, видя Неволею целые дни перед собой и часто разговаривая с ней, он так сильно полюбил ее, что ему казалась невозможной разлука с нею. И девушка, со своей стороны, находя удовольствие его слушать и еще более видеть его заботы о ней, должна была заметить, какую пламенную любовь к себе сумела она зажечь в сердце Мунация. Если в начале она не осмеливалась думать о любви, которая не могла быть серьезной и продолжительной, сознавая при этом то ужасное препятствие, какое ставило этому чувству ее настоящее положение, то теперь она увидела, как бессильна девушка в шестнадцать лет в своей борьбе с охватившей ее страстью. Любовь к молодому помпейскому навклеру проникла в ее сердце тихо, вкрадчиво; она чувствовала необходимость его видеть, иметь его возле себя, слушать его речи. Недаром такие поэты, как Овидий и Торквато Тассо, утверждали, что новорожденная любовь необыкновенно сильна.
Мунаций был во цвете молодости, он не достиг еще двадцатипятилетнего возраста, и Неволея любовалась его мужественной красотой, которая, по закону контрастов, женщинам нравится более форм, нежных и миловидных. Его голова, покрытая курчавыми волосами, благородное выражение смуглого лица, мужественность всей фигуры делали его похожим на одну из тех импонирующих статуй римских личностей, какие можно видеть еще и ныне среди греческих скульптурных произведений в музеях Флоренции, Неаполя и Рима. Черные и блестящие глаза изобличали тот быстрый ум, каким нередко отличаются жители южной части Италии; а чувство, овладевшее его сердцем и душой, придавало всей его личности, в глазах греческой девушки, такое обаяние, сопротивляться которому она не могла.
В то утро, и Мунаций, и Неволея почувствовали одновременно в своей душе страстное желание открыться друг другу; но в ту самую минуту, когда они хотели это сделать, слово замерло на губах у обоих.
Понятно, какие чувства волновали Неволею, когда немного спустя, сидя у входа в диаэту, она играла двумя красивыми яблоками, лежавшими у нее в переднике; по временам она брала их, подносила ближе к глазам и потом конвульсивно вновь бросала в передник.
Мунаций, который, в это время не спускал с нее глаз и, по сильно колыхавшейся груди и по игре с яблоками, отгадывал волновавшие ее думы, решился, наконец, подойти к ней и сказать ей:
– Неволея, свет очей моих, пройдет несколько дней и что станется с девушкой, которой моя душа отдалась, как своей повелительнице?
Скромно опустив голову, она отвечала:
– То, что будет угодно моему господину.
– Каю Торанию? – спросил тихим и почти дрожащим голосом Мунаций Фауст.
На лице девушки мелькнуло выражение крайнего отвращения. Это смутило Мунация, полагавшего, что своим вопросом он напомнил ей ее горькое положение.
– Этот купец продает невольников… – продолжала Неволея, устремляя голубые зрачки своих глаз в лицо молодого навклера, как бы желая вызвать его на ответ, долженствовавший решить ее судьбу.
– Если ты согласна быть моей, я заплачу Торанию столько золота, сколько укажет его алчность; я готов продать для этого свое наследственное имущество, свой дом в Помпее и даже это судно.
– А я готова скорее быть вечно твоей рабой, нежели оставаться свободной без тебя.
– Нет, Неволея, я отдам свою свободу в твои руки, лишь бы только быть любимым тобой.
И они умолкли на несколько мгновений; но для двух молодых и любящих сердец это молчание было красноречивее всяких слов.
– Так ты любишь меня, о Неволея? – решился тут спросить девушку Мунаций Фауст, взяв нежно ее за руку.
Молодая девушка не могла говорить от волнения; вместо ответа она поднесла к своему рту одно из яблок, лежавших в ее переднике и, надкусив, передала его влюбленному навклеру.
В подобных случаях яблоко было для древних молчаливым вестником любви; влюбленные объяснялись в страсти, бросая друг другу яблоко.
Принимая с восторгом яблоко, Мунаций проговорил:
– О, Неволея! С этого мгновенья я считаю тебя своей и клянусь тебе, что в дом моих отцов никогда не войдет женщина, которая не была бы твоей служанкой или невольницей. Пусть падет на меня гнев помпейской Венеры, если я нарушу эту клятву.[14]
– И я не буду принадлежать никому другому, кроме тебя, Мунаций Фауст: где ты будешь каем, там я буду каей, и пусть в это мгновение боги слышат и мою клятву.[15]
Как бы желая закрепить произнесенные ими клятвы, они пожали друг другу руки. Затем, немного погодя, Неволея вновь заговорила:
– Кто мог бы сказать, о, Мунаций, чтобы так скоро сбылись слова, сказанные мне Филезией, фессалийской предсказательницей, которой известны тайны неба и ада!
– В чем же ее предсказание?
– От тебя, которого я называю своим господином, я не скрою ничего из своей жизни, но рассказ мой будет долог; сегодня я слишком взволнована, чтобы передать тебе мое прошлое, а поэтому позволь мне, мой дорогой, отложить до завтра исполнение твоего желания, которое является необходимостью и моего откровенного сердца.
– Жизнь и душа моя![16] – воскликнул с нежностью Мунаций Фауст на греческом языке, как это было в обычае того времени и между влюбленными римлянами. – Пусть будет, как ты желаешь, лишь бы я мог, узнав твои прошлые страдания, заменить их для тебя целым раем блаженства в будущем.
Смущенная Неволея поспешила скрыться в диаэту, чтобы успокоить там сильное биение своего бедного сердца.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Рассказ Неволеи
На следующий день погода была еще лучше, и коммерческое судно помпеянца плыло горделиво по Средиземному морю, в небольших и прозрачных волнах которого ярко отражались солнечные лучи и играли дельфины.
Ранним утром поднявшись с ложа, Мунаций Фауст и Неволея поспешили сойтись на том самом месте, где мы видели их накануне. Неволея заговорила первой:
– Мунаций, я готова теперь исполнить данное тебе обещание. Слушай же историю моей прошлой жизни. Родина моя, как тебе известно, Милет, – город, где родился мудрый Фалес и прелестная Аспазия Перикла.[17]
Моим родителем был Тимаген; то же имя носили и двое из моих славных предков, один из которых был историком, написавшим историю Гераклеи, другой стратегом, умершим за отечество: он был убит в херонейской битве. Моя мать, Диофина, происходит также из хорошей фамилии Аттики. Я росла в храме и, следуя благородным традициям нашего семейства и девушкам моего общества, изучала сочинения наших знаменитых писателей и древних поэтов. Мне знакомы все девять муз Геродота, а также поэмы Гомера, сочинения Гезиода, песни Пиндара и Тирцея, идиллии Феокрита, многие произведения Анакреона, Алцея и Саффо, как и серьезные страницы Фукидида и Ксенофонта; я знаю также Эсхила, Эврипида и Софокла, Аристофана и Менандра; а Ефидем учил меня играть на струнах звучной черепахи, и за свою игру, которую вы слышали вчера, я была признана лучшей исполнительницей на этом инструменте. За это я удостоилась, десять месяцев тому назад, чести быть посланной моим городом в Афины, на праздник Минервы-Паллады, во время которого был впервые исполнен и тот гимн, который я пела при вчерашнем жертвоприношении.
Мне была знакома Аттика, так как оттуда, что я тебе уже говорила, была моя мать и там, среди ее родных, я провела свое детство. Я отплыла от родного берега вместе с молодыми канефорами, которые везли всемогущей богине дары от нашего города.[18] Между этими девушками находилась дочь Леосфена, по имени Фебе, моя сестра по сердцу, выросшая в нашем доме и отличавшаяся своими изящными формами и своей красотой. Она была моей неразлучной подругой, и благочестивое путешествие в Афины было для нас обеих, да и для всех прочих девушек, плывших туда вместе с нами, настоящим праздником. К нашему судну присоединились и многие другие, ехавшие в Афины с той же целью из прочих местностей, и на всех палубах раздавались звуки цитр и разные песни.
Море, радуясь нашему веселью, оставалось спокойным, и небо также не затемнялось ни одним облачком; по ночам же ярко блестевшие звезды были верными путеводителями для наших опытных кормчих.
Наконец перед нами, вдали, показался Акрополь, и мы приветствовали его, как священное место, хранящее следы божества, нашими гимнами; а когда мы прибыли в Пирей, нас встретили там ликующие толпы народа.[19]
Тебе, римлянин, известно, что милетские девушки слывут в Греции за самых грациозных, и поэтому, когда мы вступили на берег священной земли, одетые все в белоснежные одежды и укутанные покровами, в толпе послышался шепот похвалы и удивления.
На следующий день началось празднество. Необыкновенно торжественна и великолепна была процессия к Акрополю. В ней приняли участие со своими дарами все греческие страны, приславшие сюда с этими дарами лучших и самых красивых из своих девушек; гордясь своей родиной, я не могу умолчать тебе при этом, что пальму первенства все отдали нам, прибывшим из Милета.
Фебе, моя дорогая подруга, предшествовала хору канефор, а я находилась во главе девушек, шедших с лирами; на всем пути мы были предметом общего внимания и одобрения.
Ты не видел удивительных произведений Фидия, его грандиозную Минерву, сделанную из слоновой кости и золота, и еще более поразительный труд этого божественного художника, Парфенон, украшенный изображениями героических подвигов афинского народа.[20] Хотя ваш полководец Силла лишил нашу страну многих из лучших произведений искусства, взяв их с собой в Италию, но все-таки у нас осталось довольно памятников, напоминающих нашу прошлую славу; одного Парфенона было бы достаточно для этого. Представь же себе посреди этих чудес, созданных греческим гением, многочисленную массу народа, собравшегося на праздник великих Панафиний со всех концов Греции;[21] хоры наших девушек, идущих мимо изображения суровой богини и приветствующих ее своим пением и музыкой; бесчисленные дорогие дары; общую радость и восторг, заставлявшие в эту минуту забывать неприязнь и раздор между нашими главными городами, и ты поймешь, великодушный римлянин, как мне тяжело и больно покидать свою Грецию и видеть ее погибающей под вашими ударами. Ах, эти наши великие празднества – последний отблеск того света, который когда-то озарял всю Грецию и который ежеминутно умаляется от римского оружия!
Прости мне, Мунаций, если я отдаюсь таким печальным мыслям, замедляющим рассказ моей жизни, который ты так желаешь услышать; но с другой стороны, стал ли бы ты уважать меня, если бы я оставляла мою родную землю, мое небо, мое море без единой слезы, без слова сожаления?