Не стану описывать в них двух наших красавиц: читателю уже знаком костюм милетской девушки, так как это был тот самый, в котором он видел ее во второй главе моего рассказа; известен ему и роскошный туалет римской матроны. Нежность и белизна шерсти и блеск пурпуровых краев длинной туники выделяли еще более изящество фигуры племянницы Августа. Юлия и Тикэ для окружавших их походили скорее на небожительниц, нежели на обыкновенных смертных. Прочие невольницы никогда не думали оспаривать у Неволеи ее превосходства перед ними; и появление госпожи и ее любимицы произвело на них такое впечатление, что в гинекее моментально водворилось благоговейное молчание.
Обе красавицы невольно улыбнулись, заметив впечатление, произведенное ими на девушек.
– А нумийцы готовы? – спросила Юлия.
Нумийцы были мускулистые лектикарии, носившие на своих плечах носилки (lectica), и когда последняя была больших размеров, она была носима восемью лектикариями.
– Да, госпожа, – отвечали несколько девушек разом, – они уже ждут у порога дома.
– Большие ли носилки приготовлены?
– И большие и открытые.
Тогда Юлия и Неволея, сопровождаемые всеми невольницами, сошли вниз и в носилках, на подушки, затканные золотом, уселись.
Впереди носилок стояла толпа молодых невольников, долженствовавших предшествовать праздничному кортежу римской матроны; а по обеим сторонам носилок такие же молодые невольники – фабеллиферы – держали в руках веера из листьев лотоса и павлиньих перьев (Habelli), которыми во время пути освежали воздух и защищали сидевших в носилках от солнечных лучей. Разодетые же невольницы, приняв горделивые позы и с лицами, сиявшими радостью, стали позади носилок. И когда составленный таким образом кортеж тронулся в путь, его повсюду встречали аплодисментами и прочими выражениями одобрения и громкими криками в честь племянницы императора.
В этот день все жители Рима спешили за город. Вдоль улицы, выходившей к храму Юноны Капротины, с самого утра шли массы народа: местные граждане и иногородцы, свободные и невольники, солдаты и ремесленники, женщины и дети; а близ самого храма большая толпа элегантной молодежи поджидала прибытия дам высшего общества и их разряженных невольниц. Встречая их соответствовавшими дню приветствиями, молодые люди, как требовала того церемония, вручали каждой из них по ветке дикой смоковницы, получая в вознаграждение слово или улыбку благодарности.
В храме происходило священное служение: богине, спасшей Рим от врагов, приносилась благодарственная жертва, у алтарей курились фимиамы; авгуры произносили счастливые предсказания, между тем как певцы и музыканты исполняли гимн Юноне, в котором возносились к ней просьбы о покровительстве и о ниспослании счастья римским гражданам.
На обширном пространстве вокруг храма были настроены павильоны и разбиты палатки, под которыми находились столы, роскошно сервированные и охраняемые невольниками, поджидавшими своих госпож. Немного далее стояли бараки для народа с вареным и жареным мясом, зеленью и фруктами; продавцы этих яств и разносчики лакомств выкрикивали тут свой товар; шуты и фокусники, balathrones, зазывали публику в свои балаганчики; словом, повсюду было движение, говор, песни и смех и все это вместе взятое представляло собой любопытное зрелище.
Самое интересное в этой праздничной картине и что особенно привлекало к себе внимание гуляющих – были столы, приготовленные для невольниц, которым в этот день прислуживали их госпожи.
Tresviri capitales со своими ликторами старались очищать место вокруг этих столов от теснившейся к ним толпы, пропуская лишь молодежь высших классов общества, которая, как мы видим это и в наши дни, считая себя выше закона и чиновников, особенно низших, не подчинялась добровольно общим правилам, а делать им замечания низшие блюстители порядка не осмеливались.
Народ и особенно солдаты, находившиеся в толпе и привыкшие к лагерной дисциплине, роптали на такое потворство лицам привилегированных классов, выражая мнение, что эти-то лица и должны бы служить примером подчинения законам, но этот ропот оканчивался молчанием или ограничивался бесполезной досадой и завистливостью.
Наконец, из храма вышли жрецы, совершавшие жертвоприношения, и прочие священнослужители вместе с публикой, бывшей в храме; это послужило знаком для невольниц занять свои места за приготовленными для них столами. Потрясая в воздухе ветвями смоковницы, старые и молодые, с детской игривостью и веселостью, побежали к павильонам, каждая к тому из них, на котором виднелись большими буквами фамилии ее господ.
Вблизи храма помещался павильон семейства Августа; тотчас же около него стоял павильон семейства Луция Эмилия Павла, одинакового устройства с первым, в виде просторных палаток по образцу военных, укрепленных на верхушке золотым орлом с распущенными крыльями.
С шумом и смехом занимали свои места невольницы; когда они уселись, Неволея, стоявшая во втором павильоне рядом с Юлией, позади сидевших за столом, как будто и она была не невольницей, а госпожой, инстинктивно повернулась лицом к первому павильону и в ту же минуту глаза ее заблистали и она побежала броситься в объятия молодой девушки-невольницы, находившейся в павильоне Августа и глядевшей на Неволею взором, в котором отражались и удивление, и сомнение.
Молодые невольницы-красавицы долго простояли, обнимая друг друга.
– Ты ли это, моя Тикэ? – проговорила, наконец, невольница Ливии Августы, поднимая белокурую голову Неволеи, и, не ожидая ответа своей дорогой подруги, стала покрывать ее лицо поцелуями.
– Я, Фебе! – воскликнула Неволея, успокоившись немного от первого волнения. – Как благодарна я богам и Юноне Капротине, давшей мне случай встретить тебя в день своего праздника!
– С какого времени ты в Риме? Как очутилась ты здесь? Кто привез тебя? Разве ты не невольница подобно мне? Кто наряжает тебя так хорошо, что ты напоминаешь мне нашу богиню Венеру!
Все эти вопросы быстро вылетали один за другим из уст дочери Леосфена, очевидно желавшей разом узнать все, касающееся ее подруги.
– О, Фебе, – отвечала дочь Тимагена, – и моя участь подобна твоей. Но судьба сжалилась надо мной, отдав меня в руки божественной Юлии, которая скоро подарит мне свободу[180] и я буду принадлежать любимому мне человеку.
– Значит, и ты любишь, Тикэ, как я, несчастная, люблю неблагодарного Тимена? А откуда он? Не из нашей ли родины?
– Нет, он римский гражданин, и когда он сделает меня своей, и я стану полновластной распорядительницей своего имущества, то постараюсь освободить и тебя.
– Благодарю, благодарю тебя. О, какая ты великодушная! Я единственная причина твоего несчастья и твоих слез, а ты готова выкупить меня на свободу?
И Фебе вновь прижала Неволею к своей груди.
В ту минуту обе молодые гречанки забыли о празднике и о том, какую роль они на нем играли: голос племянницы императора напомнил им о действительности.
– Неволея, – спросила Юлия, подойдя к ним, – эта девушка, вероятно, твоя соотечественница?
– Да, моя добрая госпожа: это Фебе, дочь Леосфена, подруга моих детских лет.
– Разойдитесь, девушки: старая Ливия, твоя госпожа, Фебе, пристально и сурово глядит на тебя и поставит тебе в преступление любовь к кому-нибудь из принадлежащих моему дому.
– Не забудь меня о, Тикэ! – прошептала бедная Фебе.
– Никогда! – отвечала подруга.
С грустью, пожав друг другу руку, они разошлись, и Неволея возвратилась в павильон Луция Эмилия Павла.
Как в этом павильоне, так и в прочих началось угощение невольниц, и римские матроны, следуя обычаю, налив из серебряных кувшинов – argentea epichysis[181] – вина в бокалы некоторым из своих фавориток, предоставили затем своим вольноотпущенницам прислуживать пировавшим невольницам.
Пир приходил к концу, когда Неволея услышала крик в павильоне семейства Августа, Взглянув туда, она догадалась, что это вскрикнула Фебе, лежавшая в ту минуту без чувств на земле, окруженная подбежавшими к ней прочими невольницами.
Неволея также хотела поспешить на помощь к своей подруге, как почувствовала, что кто-то удерживал ее за руку, и тут же услышала знакомый голос:
– Останься и не подвергай себя опасности.
Это был Мунаций Фауст. Молодая девушка, в свою очередь, едва не упала в обморок от такой неожиданной и радостной встречи; она нежно припала к помпейскому навклеру.
По прошествии нескольких минут она вновь посмотрела в ту сторону, откуда раздался крик Фебе, и новая нечаянность поразила ее, покрыв бледностью ее лицо.
– Тимен! – вскрикнула она.
Действительно, в нескольких шагах от павильона императора Августа стоял пират с бледным лицом и глазами, устремленными на лежавшую без чувств Фебе.
– Молчи, – быстро шепнул Неволеи Мунаций Фауст, – никто не должен знать его имени. Не бойся, он из наших. До свидания!
Затем, поспешно отойдя от Неволеи, навклер скрылся в толпе.
За ним последовал и Деций Силан, который также явился в павильон Луция Эмилия Павла, чтобы приветствовать Юлию.
Немного спустя, наши друзья вместе с присоединившимся к ним пиратом входили в город.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Дары Ливии
Читателю известно, что наши друзья, которых в последний раз мы видели отплывавшими из Адрамиты, находятся уже в Риме.
Они прибыли в Рим накануне праздника Юноны Капротины и тотчас отправились к Овидию, жившему в то время в своем доме, находившемся близ Капитолия. Поэт, которого они застали у себя, очень обрадовался их скорому возвращению и, вместе с тем, рад был познакомиться с Тименом, легендарным пиратом греческих морей, слава о котором гремела и в Риме.
Овидий выслушал сперва их рассказ о приключениях, испытанных ими во время путешествия, и, вслед затем, о том, каким образом решили они увезти дочь императора из Реджио. Тимен же сообщил ему, что свои корабли он оставил в опасном для мореходов порту Scylleum с тем намерением, чтобы лучше скрыть их от глаз неприятеля, так как даже римские либурны и большие триремы не решались заходить туда, боясь скал Сциллы и Харибды, о которых рассказывались страшные сказки, но заключавшие в себе и некоторую долю правды.[182] В заключение пират сказал, что к своим кораблям он возвратится через Реджио, где, как и в Риме, его никто не знает в лицо, и ему легко будет ознакомиться с местностью, окружающей жилище дочери императора, что необходимо для успешного исхода опасного предприятия.
Овидий, в свою очередь, рассказал о новом местопребывании Юлии; он описал скалу, на которой стоял дом, где жила она вместе со своими двумя служанками.
– Этот дом, – сказал Овидий, – недалеко от моря, но охраняется зоркой стражей и сильным отрядом солдат. Вам нужна чрезвычайная осторожность и, вместе с тем, необыкновенная смелость, так как, в случае неуспеха вашего предприятия, надзор за несчастной пленницей станет несравненно строже, и вместо ее освобождения мы окончательно отравим ей жизнь.
Все решили, что нельзя терять времени, да и пирату необходимо было поспешить к своим людям, которых он предупредил о дне своего возвращения. Чтобы не возбудить ничьего подозрения, Деций Силан, Авдазий и Тимен решились на следующий же день оставить Рим, взяв с собой самых преданных им людей; а Мунаций Фауст, выполнивший свое обязательство, имел право возвратиться по Тирренскому морю в Помпей с тем предметом, который по договору должен был служить ему платой за его последнее плавание. Сильно желая уехать поскорее домой вместе со своей Тикэ, он не мог, однако, исполнить этого желания немедленно: внутренний голос говорил ему, что не хорошо оставлять своих друзей, какими он уже считал Луция Авдазия, Деция Силана и пирата, в самую минуту опасности. Более опытный в торговле, нежели в военном деле и заговорах, он не чувствовал в себе никакой склонности к рискованным предприятиям такого рода, на какое решались его друзья; тем не менее он стыдился совершенно отказаться от участия в этом предприятии после того, как узнал о нем во всех подробностях из уст Деция Силана и после того, как присутствовал при обсуждениях способов его осуществления, причем своим молчанием как бы выразил свое согласие быть участником в заговоре.
Заметив, какая борьба происходила в душе навклера, Овидий сказал ему с участием:
– Тебе, о, Мунаций, быть может, не будет слишком тяжело ждать еще несколько дней того, что следует тебе по договору. Жена Луция Эмилия Павла отправляется в этом месяце в Байю на купанье; я, по желанию Августа, сопровождаю ее туда. Ты, вероятно, доставишь на своем судне наших друзей в то место, куда призывает их благородное дело; в проливе, у Тирренского моря, в условленный момент, они могут сесть на эмиолию пирата; а ты, на возвратном пути, найдешь свою Тикэ в Байе.
Мунаций, которому казалось, что таким образом он мог помирить требования дружбы с сердечным влечением, согласился с поэтом, обещавшим ему тут же, что на следующий день он увидится с любимой им девушкой. Рано утром Овидий, действительно, послал те диптики – дощечки – в дом Луция Эмилия Павла, последствия которых мы уже видели.
После загородного праздника Овидий виделся с Юлией и сообщил. ей как о своем свидании с Авдазием, Децием Силаном, Мунацием и пиратом, так и об их поездке на юг Италии. Юлия, выслушав поэта, заметила:
– Очень хорошо, что они выехали из Рима все разом: в настоящую минуту Ливия особенно подозрительна и от нее не скрылась, кажется, истинная причина обморока, которому так некстати подверглась ее невольница гречанка.
Юлии была хорошо известна душа жестокой родственницы. Эта последняя, призвав к себе на другой день своего верного Процилла, сказала ему:
– Процилл, я опять нуждаюсь в твоей ловкости и хитрости; потрудись еще немного, и цезарь отпустит тебя на волю, а я обеспечу твою будущность.
Невольник отвесил глубокий поклон и, в знак благоговения к своей госпоже, приложил палец ко рту. Ливия продолжала:
– Я подарю тебя Агриппе…
Процилл поднял свою голову и, пораженный этими словами, казавшимися ему совершенно противоположными тем, которые предшествовали им, устремил свои глаза на госпожу; но она, как будто, не замечая его удивления, продолжала не останавливаясь:
– Ты постараешься войти к нему в милость, приобрести его доверие, узнать его чувства и намерения и обо всем, равно как и о том, с кем ведет он знакомство и дружбу и как проводит время, сообщать мне своевременно.
– Я исполню желание моей госпожи.
– Агат Вай, мой тебелларий,[183] будет приезжать туда за твоими письмами; ты можешь передавать их ему: он человек верный. Ты отправишься дня через два, вместе с моряками, которые уезжают на юг, как причаленные к мизенскому флоту.
Сказав это, императрица благосклонным знаком отпустила Процилла.
Немного спустя к Ливии явилась ее фаворитка, Ургулания. Известие об отъезде Процилла из Рима очень обрадовало Ургуланию, боявшуюся с одной стороны какой-нибудь дерзости от Процилла, с другой стороны – нескромности молодого римлянина, встретившего ее вместе с Проциллом накануне праздника Венеры. В данном случае, боязнь Ургулании была основательна: нет никакого сомнения, что, если бы до слуха Августа и Ливии дошло ее ночное свидание с Проциллом, они не простили бы ей так легко ее поведения, оскорблявшего и ее собственные достоинства, и честь и достоинство императорского двора, к которому она принадлежала; она не только лишилась бы их благосклонности, но подверглась бы еще и наказанию. Ливия особенно дорожила тем мнением, какое умела распространить о себе в народе, считавшем ее женщиной строгой нравственности, хотя на самом деле она не только смотрела сквозь пальцы на любовные интриги своего мужа, но, как утверждают некоторые, даже сама изыскивала средства, облегчавшие Августу достигать своих желаний по отношению к той или другой понравившейся ему красавице.
Тацит, свидетельствующий об ее общественных добродетелях, сделавших ее любезной народу, и об ее домовитости, не умалчивает и об упомянутых пятнах в ее частной жизни; таким потворством сладострастным наклонностям своего мужа хитрая женщина подчинила себе его волю.[184]
Ливия рассказала Ургулании все, заинтересовавшее ее на празднике Юноны Капротины, и, разумеется, не умолчала о встрече двух невольниц гречанок, – Неволеи и Фебе, и об обмороке последней, давшем Ливии случай заметить каких-то личностей с подозрительной физиономией, переглядывавшихся друг с другом.
– Необходимо узнать, что это за люди и в каких отношениях находятся они к молодым гречанкам, – сказала в заключение своего рассказа Ливия.
– Ты не расспрашивала Фебе, божественная Августа? – спросила Ургулания.
– Да, но Фебе отвечала, что ей незнакомы те мужчины, которых она видела на празднике и что обморок случился с ней от жары и вина, выпитого ею немного по просьбе ее подруг, но к которому она не привыкла на своей родине, где девушкам запрещено употребление вина.
– И ты удовлетворилась ее ответом?
– Разумеется, не удовлетворилась, но что мне оставалось делать?
– Подвергнуть ее пытке; мучения развязали бы ей язык. Ты можешь сделать это теперь.
– Нет, я не хочу этого делать; Фебе добра и предана мне; кроме того, ведь это были только мои подозрения. Но меня беспокоит то, что невольница Юлии так сильно привязана к моей Фебе. Последняя не скрыла от меня, что они всегда жили вместе, как две сестры, до тех пор, пока были похищены. О Тикэ она говорила мне, как о девушке очень нравственной и чрезвычайно образованной.
– А мне пришла в голову одна мысль, – проговорила тут Ургулания.
– Какая?
– Не хочешь ли ты подарить своего Процилла Агриппе?
– Я об этом уже говорила тебе.
– В таком случае, отчего не подарить Фебе старшей Юлии? Я думаю, что для тебя не будет бесполезным иметь при ней преданную тебе девушку, которая могла бы сообщать тебе обо всем, что происходит вокруг Юлии, в Реджио. Таким образом, ты знала бы ее надежды, ее образ жизни и знакомства, знала бы о том, не устраиваются ли заговоры в пользу ее освобождения, и т. д.; словом, ты могла бы успокоить себя, разрешив все свои сомнения и подозрения.
– Правда, Юлия живет в Реджио жизнью более свободной, но она по-прежнему не может получать писем или видеться с кем бы то ни было без разрешения Августа.
– Но ведь при большой свободе легче обманывать свою стражу и обходить запрещения. Поверь мне, божественная Августа! Ты сделаешь хорошо, если подаришь Фебе реджийской пленнице.
– С моей стороны это будет большой щедростью: я дорожу Фебе, она образована и хорошо знакома с любимым мной поэтом Гомером.
– Но Тикэ, венерея жены Луция Эмилия Павла, еще более образован, как признается сама Фебе и как утверждают Юлия и Овидии.
– Что же ты хочешь посоветовать мне, Ургулания?
– А то, что если ты пожелаешь, Август не откажется приобрести для тебя эту невольницу.
– Но если Юлия не согласится продать ее?
– А разве Август не полновластный государь? Можно поговорить с Луцием Эмилием Павлом; с ним легче будет условиться о цене.
– Мне в голову пришла другая мысль.
И Ливия от удовольствия ударила в ладоши. Ургулания устремила на нее вопросительный взор.
– Таким путем, – прошептала как бы про себя Ливия под влиянием озарившей ее мысли, – мои намерения могут быть вполне осуществлены. Я подслащу Юлии, – продолжала она громко, обращаясь к Ургулании, – горечь потери: в замен Тикэ я уступлю ей моего анагноста, Амианта.[185]
– С таким же поручением, какое дано Проциллу?
– Разумеется, с таким же.
– О, божественная, ты обладаешь разумом богов!
Ливия, улыбаясь, пожала правую руку Ургулании, ненавидевшей семейство Марка Випсания Агриппы не менее самой Ливии.
На следующий день Неволея Тикэ была уже доставлена в гинекей Ливии Августы. Ургулания угадала душу Луция Эмилия Павла: соблазненный золотом, он, не посоветовавшись с женой, продал Августу любимую невольницу Юлии, и прежде, нежели Юлия узнала об этом, несчастная девушка находилась уже в руках Ливии.
Фебе обрадовалась этому событию и, полагая, что сами боги желали соединить ее с Неволеей, стала утешать свою подругу, плакавшую горькими слезами о разлуке с прежней, любившей ее, госпожой и потерявшую надежду на скорую свободу. Но не прошло нескольких часов, как и сама Фебе должна была почувствовать нужду в утешении.
Вечером того же дня Ливия позвала ее к себе.
Стоя в tablinum[186] в ожидании своей госпожи, Фебе увидела тут же армянского купца, разбиравшего свои дорогие товары. С любопытством, естественным у молодой девушки, смотрела она на материи из тончайшего лаконийского пурпура, на ковры красивой работы, на сосуды с восточными маслами и эссенциями и на прочие редкости чужих стран.
Взглянув несколько раз на молодую невольницу, армянин, подойдя к ней; спросил ее таинственным шепотом:
– Не ты ли Фебе?
– Да, я.
– Эта записка к тебе и к твоей подруге. Не здесь ли Тикэ?
– Здесь.
– Спрячь поскорее, – быстро проговорил купец.
Он услышал шелест женского платья, приближавшийся к дверям. Молодая девушка сунула скрученную записку за пазуху, между indusiata vestis и subucula.[187]
Мгновение спустя в комнату вошла Ливия Августа.
– Ты армянский купец? – обратилась она к мужчине.
– Так меня называют здесь, но я родом парфянин и зовусь Азинием Эпикадом. Недавно я прибыл с востока, и вот товары, которые ты желала видеть.
Ливия стала рассматривать товары и некоторые из них отложила в сторону.
– Вот это я беру, – сказала она купцу. – Ступай к моему казначею, старому Амианту,[188] он заплатит тебе, что следует.
Эпикад низко поклонился и ушел с остальными товарами, не показывая и вида, что заметил молодую невольницу, бывшую немой свидетельницей покупки, сделанной Ливией Августой.
Невольница почтительно стояла, ожидая услышать от своей госпожи причину, по которой она требовала ее к себе.
Ливия, взяв в руки золотое ожерелье и отдавая его невольнице, сказала:
– Возьми его, дитя, и храни на память обо мне.
Фебе, опустив голову, не решалась протянуть руки, будучи поражена такой щедростью своей госпожи.
– Бери его, девушка, – настаивала Ливия, – в минуту разлуки со мной пусть эта вещь будет знаком того расположения, какое я имела к тебе с той самой минуты, как ты вступила в дом Августа.
– О, государыня! – воскликнула молодая девушка с искренней грустью. – Разве мне приходится расстаться с тобой?
– Да, Фебе, но на короткое время. Разве ты не пожелаешь услужить Ливии?
– О, разумеется; но оставить тебя…
– Выслушай. Я хочу доверить тебе одно дело, но такое, которое может быть доверено лишь сердцу, преданному мне…
Фебе слушала, вновь опустив голову.
– Я посылаю тебя на юг Италии, на берег того моря, который не далек от твоей Греции, куда ты скоро возвратишься свободной.
Улыбка сильной радости озарила лицо девушки.
– Но мне необходимо иметь доказательство твоей полной преданности ко мне. Ты останешься, сколько я захочу, у дочери твоего и моего государя, у Юлии в Реджио, и оттуда ты будешь сообщать мне все, что происходит в уме этой несчастной, принесшей много неудовольствия мне и отцу своему, но к которой мы желаем быть милостивы. В состоянии ли ты впредь выполнить такое поручение?
– Разве не тебе я принадлежу? – спросила почтительно Фебе. – Но я охотнее осталась бы в Риме, близ тебя, – добавила боязливо бедная девушка.
– Нет, я желаю, чтобы ты ехала, – заключила Ливия тоном, не допускавшим возражений. – Остальные приказания ты получишь перед своим отъездом.
И не говоря более ни слова, Ливия, повернувшись к двери, вышла из комнаты.
Медленным шагом возвратилась Фебе в гинекей; рыдая, бросилась она в объятия Тикэ, поджидавшей ее тут.
– Что случилось с тобой, Фебе? – спросила Неволея. Фебе передала ей подробно свой разговор с Ливией. Расстроенные происшедшим, обе подруги в немой тоске обнимали друг друга. Первой пришла в себя дочь Леосфена. Как бы припомнив что-то, она ударила себя по лбу рукой и, засунув руку за пазуху, достала оттуда пергамент; подавая его Неволее, она сказала:
– Я забыла об этом; прочти.
Развернув пергамент, Неволея прочла:
«Сестрам Тикэ и Фебе.
Адрамитянин и навклер уже уехали: они клялись вернуться и во чтобы то ни стало сделать вас свободными. Фебе так же любима, как Неволея. Не падайте духом и будьте терпеливы; любви все доступно. Я исполню, с помощью богов, обещание, данное мной навклеру».
– Это пишет Юлия, жена Луция Эмилия Павла, – сказала Неволея. – Она не подписала своего имени, но мне знаком ее почерк.
– Но ведь он не застанет уже меня в Риме! – воскликнула с отчаянием Фебе.
Пришла очередь Неволеи утешать свою подругу. Неволея же была спокойна за свое будущее, надеясь не столько на обещания Юлии, сколько на предсказание Филезии, фессалийской пророчицы.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Байя
Следуя совету Ургулании Ливия просила Августа о покупке для нее Неволеи, и Август, в душе своей благодарный Ливии за ее доброту к его дочери, выразившуюся, как ему казалось, в желании жены его подарить Юлии свою невольницу Фебе, не мог отказать ей в ее просьбе.
Позвав к себе, не теряя времени, Луция Эмилия Павла, Август высказал ему свое желание, равное приказанию, купить у него Неволею; хитрый муж младшей Юлии притворился, что готов угодить императору. Иначе он не мог поступить. Августу было известно его участие в одном из прежних заговоров, и если он не был наказан за это участие смертной казнью, то благодаря лишь своим родственным связям с императорским семейством. Своим отказом в настоящую минуту он не только напомнил бы Августу свои старые прегрешения против него, но и возбудил бы в нем новые подозрения к себе, а этого Луций Эмилий Павел, не чуждый нового заговора, более всего опасался. Поэтому, возвратившись домой, он немедленно приказал отвести Неволею к Ливии; к счастью его, Юлия в это время находилась в отсутствии и, следовательно, ничто не могло помешать ему поскорее исполнить желание Августа.
Действительно, узнав о случившемся, Юлия пришла в ярость; она стала бранить и укорять мужа, Ливию и самого Августа; хотела судом возвратить себе Неволею, основываясь на том, во-первых, что Неволея была уже предана ею Мунацию Фаусту, во-вторых, что Неволею, в сущности, нельзя было считать невольницей, так как она была похищена из свободного, благородного семейства силой, и к тому же пиратом, т. е. человеком, находившимся вне закона. Но Луцию Эмилию Павлу не трудно было успокоить жену свою, убедив ее, что возбуждение процесса на основании договора, заключенного ею с Мунацием Фаустом, может повести к открытию самого заговора или, по крайней мере, принудить отложить осуществление задуманного заговорщиками предприятия на неопределенное время. Что же касается свободного состояния девушки, то и оно не послужило бы ни к чему в процессе, так как она была продана правильным порядком Торанием, римским гражданином, и, наконец, им, Луцием, Симону Августу, и этот последний факт сам по себе был достаточен, чтобы считать вперед дело проигранным.
Еще более успокоительным образом повлияло на Юлию внимание Ливии, приславшей ей взамен Неволеи своего анагноста Амианта, красивого и изящного юношу, к тому же отличного музыканта и певца.
Один лишь договор с Мунацием Фаустом беспокоил еще Юлию; но она надеялась со временем найти средство сделать Неволею свободной. Между тем, желая показать ей, что она продана без ее ведома, решилась написать к ней, а равно и к Фебе, о чем просил ее Тимен перед своим отъездом. А так как Азиний Эпикад еще оставался в Риме, – он должен был присоединиться к пирату вместе с Семпронием Гракхом, Луцием Виницием и Сальвидиеном Руфом, а с ними переговоры об их участии в реждийском предприятии еще не были окончены, – то Юлия избрала его для доставления Неволеи и Фебе ее письма. В этом помог ей Фабий Максим, хотя и бывший на стороне собиравшихся освободить старшую Юлию, но не принимавший непосредственного участия в этом деле, чтобы иметь возможность, находясь близ Августа, следить за происками и интригами приверженцев Ливии и противников семейства Юлии. Он призвал армянского купца, т. е. Азиния Эпикада, к жене своей Марции, которая, придя в восхищение от восточных товаров этого последнего, рассказала об их роскоши и великолепии Ливии Августе, возбудив и в ней желание приобрести что-нибудь от заезжего купца; таким образом он получил возможность быть в доме императрицы.
Вскоре после этого и Эпикад оставил Рим; вместе с ним уехали Семпроний Гракх с Сальвидиеном Руфом, а Виниций должен был ждать событий в Байе, куда отправлялся вслед за семейством Луция Эмилия Павла.
Ливия, со своей стороны, как будто торопила тайную работу заговорщиков. Между прочим, узнав, что Луций Эмилий Павел, из желания рассеять свою жену, опечаленную потерей любимой невольницы, спешил отправить ее на купанье в Байю, которая в летнее время была популярна среди римского высшего общества, Ливия не только одобрила его намерение, но и позаботилась о том, чтобы спутником Юлии в этой поездке был друг ее дома, Публий Овидий Назон. Луций Эмилий Павел, – говорила хитрая Ливия поэту, – по своим служебным обязанностям не может в настоящую минуту выехать из Рима, а молодой женщине ехать одной в такое место неловко; но ты доставил бы цезарю Августу большее удовольствие, если бы поехал в Байю вместе с Юлией и там оберегал бы ее от всяких неприятностей и опасностей.
Читатель увидит впоследствии, с какой целью заботилась о Юлии эта честная мать семейства. Но наш поэт, которого годы не могли сделать ни более дальновидным, ни менее легковерным, не догадывался о тайных замыслах супруги императора Августа, а, напротив, полагал, что она благоволит к нему более прежнего, так как еще недавно, благодаря ей, ему позволено было видеться с Коринной, которую он не переставал любить, а теперь она избирает его ментором внучки императора.