И вы спросили себя, мудрые: "Искренен ли я сейчас?" — и тем стали вы лгать. Запутались вы, реальность, сдобренная словами, рассеялась. Испугались вы, потерянные, и стали помощи искать у слов ваших, они же рождали вам рассуждения, а рассуждения даже мертвого вразумить могут, и вы вразумились!
Слово заменило вам ощущение, действие стало у вас рассуждением и оттого страдает теперь параличом да судорогами, бьется в дуге истерической, высказываясь, неспособное высказаться. Вы — говорящие, бывшие живущими некогда, хороши же дела ваши!
Собой были вы, когда играли в машинки и посуду игрушечную. Когда ж перестали играть вы в машинки и кухни игрушечные, но стали машины водить и семейные готовить обеды, перестали вы быть самими Собой — вы стали водителями и поварами!
Быть водителями хорошими и кулинарами прекрасными стало для вас важнее, чем быть самими Собой. То, что было игрушкой, стало реальностью, то, что было реальностью, — стало теперь игрушкой!
"Что такое я сам, если не умею я машину водить и готовить обеды?" — так вы спросили себя и поняли, как важно быть хорошим водителем и поваром виртуозным.
"Сам я — пустое место, — думали вы. — К чему это пригодно? Какова добродетельность этого «не пойми что»? У него-то и названия нет! О нем не расскажешь, к делу не подошьешь. По крайней мере, обеда оно не сварит". Так рассуждали вы и самих Себя потеряли, но стали зато добродетельными!
Нет, не стали вы эгоистами, но актерами и паяцами. Реальность заменили вы фантомом реальности, и не замечаете ныне вы игры своей. Но тем для вас хуже! Лучше зато для прочих потерянных, ибо теперь ведь вы добродетельны, можно и с вами играть в игру эту, большие детки!
Вы узнали слова, и не стало более искренности Двух, возникли меж вами "отношения"- там одни, здесь другие. Начали вы рассыпаться. Стал человек актером и потерялся за личинами ролей своих.
Кто ж он теперь — человек ли, персонаж заурядной пьесы? Двум царям не услужить. А трем, а пяти, а тысяче царей? Богатый репертуарчик для мертвеца! Бейте же теперь в бубны — празднуйте сценическую карьеру вашу! То погребальный набат, от него закладывает у меня уши!
Искренность — одна, а правда — здесь одна, там другая, "у каждого своя правда". Живете вы с людьми в «отношениях», живете во вместилище правд, отстаивая свою, примиряясь с чужой, принимая правду, чуждую вам, и не веря ей, но следуя законопослушно ее распорядку!
Но не сетуйте, ведь «правда» всегда добродетельна, и серп жнеца собрал богатый урожай этих плевел! Мельник теперь перемелет их, обратив в труху праха. Добавит пекарь дрожжей и соли — будет вам хлеб к обеду, будет, чем напитаться рассудку! Да вот только счастья не будет, ибо нет искренности, а лишь слова одни да говорение всухомятку. Питайтесь!
Достанет в корзине рассудка — и хлеба, и рыбы, только вот желудки ваши пусты будут… Но что вам желудки, дети виртуальной правды! Ибо поедаете вы сами Себя — наслаждайтесь же, изощренные каннибалы! Грех кривиться от пищи такой, слишком уж дорого она стоит!
Все смешалось в мире вашем: за правдой ложь ходит тенью, за радостью — горе. Вы смеетесь? — Так это не к добру! Говорите вы правду? — Тогда молчите, не то вас осудят! Любят вас? — Значит, бросят! Берегитесь, радейте, искренними не будьте, не доверяйте!
Стала добродетель ваша — решеткой, роли — цепями, правда — диетой из ядов! Но даже зверей диких не возят так, в клетях добродетели! Отравителей гадких не кормят диетой отравленной, а у человека и рта даже нету для пищи этой! И в цепях таких нет человеку жизни, ибо он задохнется в них!
Вы посеяли ветер, да испугались бури. Зачем же вы сеяли ветер?! Теперь вы умрете, ибо самих Себя испугались, от Себя самих отреклись! Страшащиеся, облеклись вы в одежды добродетели вашей. Знайте же, что это саван!
Много человеческого в добродетели вашей, да вот только нет в ней человека! Потерялся он и запутался в складках пурпурных бархата льстивого добродетели лживой.
И потому говорит Заратустра: человеческое есть нечто, что должно быть побеждено, чтобы мог человек быть Человеком».
Зар, как и всегда, говорил обо мне. Счастье Двух так знакомо мне, так манит! Но я чувствую добродетель, она встает стражем между мной и Другим, встает и разглагольствует. Она поет, подобная птице Феникс, поющая, кажется она прекрасной, когда же она умолкнет, то предстанет в истинной своей красоте: она уродлива, как смерть, и она несет смерть одиночества своим сладостным пением, скрывая Другого, которого я не знаю.
Я неискренен, мое признание в неискренности кажется искренним, но это снова игра: теперь я играюсь фантомами — словами искренности и неискренности. Результат этой игры очевиден, я, конечно, приму сторону искренности, но в безальтернативности этого выбора заключена ложь — я не выбирал, я делал вид, что выбираю.
Принять сторону искренности — не значит
бытьискренним, а потому, принимая сторону искренности, я лгу дважды. Печально…
Так я думал уже во сне, потому что заснул, слушая Заратустру. Тяжелый был у меня сон: мне снился лабиринт, в котором, к сожалению, не было Минотавра, который бы мог меня сожрать, прекратив этим широким жестом все мои страдания и мучительные поиски несуществующего выхода.
О бледном преступнике
Мы шли длинными подземными переходами железнодорожной станции. Мертвый свет гелиевых ламп падал на бетонные конструкции, отчего мрачные конусовидные четырехгранники потолка, не в пример готическим стрелам, лишь еще больше прижимали нас к полу. Картину дополнял гулкий шум торопливых шагов, что напоминал поступь похоронной процессии.
— Вор! Держите вора!!! - эхом пронеслось в переходе.
Мужчина лет сорока бежал за худощавым парнишкой, мальчик, как ветерок, протиснулся между мной и Заратустрой, скользнув молящим и перепуганным взглядом по нашим лицам.
— Ловите его, ловите! — сорванным голосом кричал пострадавший.
Мы продолжили свой путь, не оборачиваясь и не изменяя скорости шага.
«Не пытайтесь наказать преступника, он наказан уже собственным страхом, — говорил Заратустра. — Или надеетесь вы, что наказание справедливое обидчика вашего вас избавит от страха? Но что такое "справедливое наказание", если не попытка ваша решить проблемы свои за чужой счет?
Боитесь вы — и в этом собственное наказание ваше. Но, наказывая другого, вы не перестаете бояться, а лишь больше еще боитесь: страшится хваленая добродетель ваша, ибо меру она перемеривает; страшится справедливый суд ваш, ибо может он ошибиться и знает о том; страшится ваше «Я» добродетельное, что не были вы сострадательны; но более всего боитесь вы сами, ибо чувствуете вы, что наказание ваше цели своей не достигнет.
Но какова же цель наказания вашего — думали вы об этом? Отомстить, перевоспитать или ущерб возместить? О, даже не знаете вы, зачем наказываете! Полагаете, что надо вам наказать. Так прислушайтесь же к этому надо — вы услышите голос страха вашего! А потому говорю я вам: наказывая, вы сами наказаны!
"Враги" и «злодеи», "больные" и «обманщики», "глупцы" и «грешники» — все они порождения страхов ваших. Рождает границы добродетель ваша, вы же сидите в засаде и трясетесь от страха! Отчего любите вы так смаковать страхи чужие, если не от желания вашего скрыть трусость собственную? Так сознайтесь же в трусости своей, судьи!
Судьи, откройте сердца свои! Что в них, кроме страха?! Но кого осуждаете вы страхом вашим, если не самих Себя?! А ведь даже не видите вы, что страшитесь! Не оттого ли изображаете вы слепой Фемиду? Не глаза ли ваши держит она в чашах весов своих? Пусть простят вас другие, ибо не ведаете вы, что творите, но что проку в том, если страх ваш не знает прощения!
Однако же лучшее свидетельство страха вашего — мысль ваша. Думая, выдаете вы тем самым страх свой. Не знание истины, но страх ваш говорит словами вашими! Так говорите же прямо, хватит общаться с собой через посредников и переводчиков! К чему комедия эта, лжецы и прохвосты?! Кого надеетесь обмануть вы, страшащиеся, если не Себя самих? Говорите гримасой ужаса!
Кажется вам, будто бы дело ваше — следствие мысли, дело облекаете вы в слова и судите ими помыслы. Так вот, вы ошиблись в порядке! Не мысль порождает дело, а дело — мысль, иначе же мысль ваша — бред. Всё вы со страху поставили с ног на голову! Так сломаете вы себе шею, лихоимцы счастья собственного!
Мысль ваша — только скорлупа одна дела вашего. Не содержимое судите вы, гнезд разорители, а скорлупу его. Не можете осудить вы дело, ибо так длинны языки ваши, что коротки! Мысль осуждаете вы, воры, укравшие мусор! И не голодно вам скорлупой яичной питаться? Видно, кормите вы ею скелеты свои, шедевры музеев анатомических!
Скорлупа в умах ваших, скорлупа одна, а жизни не знаете вы! Украл кошелек мальчишка, и теперь жажда в вас ущерб возместить камнями. Молодцы! Признайте же дело и увидите вы исчадие страха вашего, а слова — слова только!
Словами оправдать вы можете вора, словами можете осудить. Однако же первое зовете вы «гуманизмом», второе — «торжеством справедливости»! Но не значит ли это, что негуманна совсем справедливость ваша? Что тогда, гуманисты безумные, зовете вы справедливостью?
Осуждая вора, себя вы оправдываете. Оправдывая вора, себя осуждаете на страх свой. Так и есть, что, осуждая, не освобождаетесь; оправдывая — не освобождаете. Несвобода — вот подлинная свобода ваша, рабы страха! Что ж делаете вы, называя кого-то "преступником"?
Страхом своим вор открыл вам страх ваш! Так благодарите же вора за откровение это, ибо он сорвал с Фемиды вашей удавку, он сделал ее зрячей! Пусть же украдет он и страх ваш с кошельком вашим! Не подаяние, но приобретение — вот что есть признание вами страха вашего.
Дорогою потерь идет несчастный, дорогою обретений шествует, танцуя, счастливый. Украдите же счастье свое у человеческого, станьте вором дарующим! Я такой вор, ибо нечего терять тому, у кого нет ничего, но всегда есть ему, что обрести и что подарить!
Признайте же и чужой страх, этим признаете вы дело. Но одно зовете вы безумием и страшитесь, другое — преступлением и снова страшитесь. Вот и говорю я вам, что вы безумны!
О, этот вор жаждал не кошелька вашего и не крови вашей, даже не дела своего жаждал вор этот, но жаждал он лезвия острого, лезвия своего страха! Не оттого ли вор этот более человек, чем вы?
Но все же вор — человек, бегущий от человека. Провоцируя страх ваш, не хотел он освободить вас. И не себя вор испытывает, но страх свой, а потому и не может быть он человеком!
Что ж не скажет вор: «Я украл!» Что ж он бежит? Страху бросил он вызов и страху потворствует. Знайте же, страх всегда отыщет себе союзников! А потому вор этот подобен самоубийце, что пистолет заряжает холостыми патронами, — не велика же удаль душегубства такого!
Кого ж обманывает вор этот? Самого Себя он обманывает! Не обманывает обманщик, но обманывается, ибо стыдится вор, а стыд его — это страх!
Кто ж для человека лучший судья, если не он Сам? Однако же не осуждайте страхи свои, ибо не страшен страх, но страшно бессилие ваше до конца пережить страх ваш!
Не в том беда, что страшитесь вы, но беда в том, что страшитесь вы страха, беда в бессилии вашем! Но и слабости своей признать вы не можете! Так захлебнитесь же в чувстве вины собственном, притворщики!
Вина — вот она, бездна слабосилия вашего признать дело! Верите вы, что можете прошлое изменить, вина ваша — тому доказательство!
Нет у вас будущего, а настоящее ваше — страх! И я смеюсь! Слышите вы, я смеюсь! Неужели же не слышите вы смеха моего, голоса свободы?! Поднимите же голову, винящиеся! В лицо смеется вам Заратустра!
Что такое человек этот, что страха собственного испугался? "Вор", — скажете вы. "Вы", — скажу я. У себя украсть умудрились вы Себя самих! Ловкости дивлюсь вашей я, Заратустра! Куда же спрятали вы добычу свою, запасливые? Где искать вам теперь украденное?
Скажите мне, зачем отреклись вы от Себя самих, и я скажу вам, где покоится схоронившееся! Для других вы делали это, но ничего другим тем не сделали вы, а только себе! Перед другими совестно вам быть эгоистами, но должно быть вам совестно, мертвецы, перед собой Самими не быть ими!
Скажите: "Я украл, я вор. Я убил, я убийца", воры счастья собственного, убийцы самих Себя! Все вы преступники, так покажите же мне лицо преступника, покажите мне свое лицо! Я хочу его видеть!
Нельзя начать с шага второго, ибо не бывает второго без первого. И не лгите мне, никого вы не любите, ибо вас Самих нет, шагающие только правой ногой, вычерчивающие круги на месте одном!
Видите вы бледное тело мальчишки этого, камнями побитого? Это отражение страха вашего! Любуйтесь же, справедливые, собственным отражением вашим! Хватит кривых зеркал! Хорошо вам?!
Не подступила ли теперь желчь к горлу, не душат ли слезы вас, не режет ли глаза ваши болью? Нет, не у преступника бедна душа, а у судьи его! Ибо нет зла иного в мире этом, кроме страха вашего.
Многое зовете вы «злом», а зла самого и не видите. Возьмите же в руки свои камень, окровавленный вами, и ударьте себя! Бейте же с мощью неистовой, бейте себя по лицу, бейте! Я знаю, что такое зло ваше!
Черствость сердец ваших, закостеневших от страха, — вот это зло! Но всё думаете вы, оцениваете, рассуждаете с лицами умными — так это страх ваш, слепцы!
Защищайте же самих Себя от себя, ибо вы — страх! Право, нет у вас врага большего, чем вы сами! Бейте же себя, бейте! И умрите же наконец, мертвецы! Довольно уже вашего спиритизма!
Лица безумных — вот зеркала ваши! Смотритесь же в них — таков вердикт суда вашего! Навечно укрылись безумные в мирах своих, но разве иначе поступили вы, мнимо здравствующие? И разве не от одиночества вашего холодно вам и страшно?
Но не только вам страшно, и не только вам холодно, но вам и душно еще! Так дуйте же на тлеющие угли, жарьте себя на огне медленном страха собственного! Вы так это любите! Ибо только страх свой и любите вы, но не самих Себя!
Лелеете вы страх свой, служите ему раболепно, как верные подданные, «добром» называете вы свою смерть! Кому же добро делаете вы смертью своей? Мне вы не делаете добра этим, а себе и подавно!
Только эгоист жить может, ибо не судит он, но предуготовляет Себя самого для Другого, которому и подарит он дорогое самое, что есть у него, — самого Себя, а не отбросы черствые добродетелей ваших!
И знайте же: не нужны Другому ни тлен телес ваших, ни мощи добродетельных аур, что окурены ладаном, но жаждет он жизни вашей, ибо жизнь нуждается в жизни!
Обнимите преступника-вот единственное, что ждет он от вас, вызывая гнев ваш в умах ваших. Ибо не важно, как взывает он вас о вас же Самих. Он предстал пред вами нагим, как и следует эгоисту!
Так признайте же дело, но не форму его, не содержание, ибо есть только дело! Но все у вас шиворот-навыворот, ибо зрит пустота пустоту только! Что ж вы удивляетесь его безумию? — Это ваше безумие!
Признавая страх свой, ужас свой преступая, обретаете вы силу ног ваших. Танцуйте же теперь, танцуйте на похоронах страха вашего! И плачьте, плачьте о том, кто не может более танцевать с вами!
Плачьте о том, чья кровь, вашим страхом пролитая, не утолила голод страха вашего, но сделала его явным, а вас — способным смеяться, смеяться на похоронах страха вашего!
Я же не буду более потакать страху вашему. Но смеяться буду в лицо ему, и если это
вашелицо, то не я виной унижению вашему, но вы сами! Страх теперь или задушит вас, или задохнется он от моего смеха!
Я вор и преступник, я украл страх ваш смехом своим над страхом вашим! Теперь побейте меня камнями, если хотите, — вот вам мое лицо! Я не сумасшедший, я вор!
Слышите, я вор, я ваш украл страх, я преступник! Смешно вам?… Так смейтесь же, смейтесь же надо мной! Пусть смех поглотит смех, пусть смех напитается смехом!
Не боюсь я смеха вашего, и я рад ему! Я хочу, чтобы обняли вы меня, ибо я наг и мне без вас холодно! Но не жгите меня своим страхом студеным, ибо, кроме вас Самих и желания вашего, — ничего мне не надо!
Только эгоист желает, только его желание сделает счастливым Заратустру вашего! Это зову я добром! Это добро!»
Так говорил Заратустра, когда в вагоне метро мы заприметили мальчишку, что пробегал мимо нас в переходе. По всей видимости, ему удалось уйти от преследователя, что, впрочем, не избавило мальчонку от страха.
Бледный и худой, он стоял около двери, напряженно сжимал кулачки, оглядывался и нервно сучил ножкой в разбитом ботинке.
— Пойдем, — тихо сказал Заратустра.
Мы прошли по вагону. Зар взял грязные кулачки мальчика в свои руки и сел перед ним на корточки.
— Ты меня боишься? — спросил Заратустра, глядя на малыша снизу вверх.
— Нет, — соврал мальчишка и попятился назад.
— Вот и молодец! — добродушно улыбнулся Зар. — За смелость тебе полагается мороженое. Хочешь мороженого?
— Нет, — снова соврал сорванец. Зар рассмеялся.
— Я не знал еще такого мальчишки, который бы не хотел мороженого!
— Хочу, — тихо признался мальчик, смутился и заплакал. Зар обнял мальчика.
— Плачь, малыш, плачь. Будет тебе мороженое, ты заслужил.
Мы сидели в кафе. Зар что-то оживленно рассказывал. Мальчик ел мороженое и, стараясь казаться взрослым, слушал наш разговор, нарочито глядя исподлобья.
— Теперь ты отдашь мне мой бумажник, — сказал Зар мальчонке, когда мы окончили нашу трапезу.
Странно, а я и не заметил, как Зар лишился бумажника. Мгновение я был занят этим новым для меня обстоятельством, а мальчик уже сорвался с места и стремглав бросился к выходу.
— Страшно? — крикнул вслед ему Заратустра, при этом лицо его оставалось спокойным, а сам он смотрел в опустевшую вазочку из-под мороженого.
Мальчишка остановился у двери кафетерия, секунду раздумывал, потом повернулся, посмотрел на Заратустру, затем на мой оторопевший взгляд, подошел к нашему столику и, насупившись (верно, чтобы сдержать слезы), молча положил бумажник на его искусственный мрамор. Заратустра достал из него деньги и засунул парнишке в карман.
— Если ты хочешь, мы можем отвести тебя в приют. Тебе ведь некуда идти?
Мальчик помедлил и в знак согласия еле заметно качнул головой. Через пару часов он уже сидел в изоляторе приюта, где я когда-то работал. Пожилая санитарка суетилась вокруг вновь поступившего малыша, причитала и охала, как она любит. Мальчик делал вид, что ему неприятна эта забота, но трудно было не заметить смущенную радость, наполнявшую его изнутри.
— Ты все еще думаешь, что страх — это дело? — спросил его Зар, когда санитарка вышла позвать дежурного врача для профилактического осмотра.
— Нет, — тихо, но уверенно ответил малыш.
— Вот и хорошо. Ничего не бойся.
Они обнялись и смеялись потом, глядя друг другу в глаза, а я почувствовал, что глаза мои намокли, но мне не было совестно — это не сентиментальность, это радость.
О чтении и письме
Заратустра удобно расположился на диване и сосредоточенно читал мои пьесы, по-моему, «Леонардо» с подзаголовком «Осмыслить боль, или проповедь молчания».
— Слушай, какие хорошие притчи! — воскликнул Зар, когда я появился в дверях комнаты с двумя чашками кофе.
— Правда?… - на мгновение я смутился.
— Точно!
Тут мне показалось, что он не знает, что это
моипьесы, я насторожился, но потом и это прошло. В конце концов, какая разница, чьи?
— Зар, только это не притчи, а пьесы.
— Всякий текст — притча. А как иначе? Текст — это вечная загадка. Один написал, другой прочел: что было написано — то, что первый писал, или то, что второй прочел? — он рассмеялся.
Мы пили кофе, Заратустра говорил, говорил протяжно, задумчиво, не так, как прежде:
«Слова высказывания лгут и путаются, слова перемешиваются с иными темами и контекстами, темы семенят, сменяя друг друга.
Речь — это хаос из упорядоченных слов. Понимающий обращается к тексту. Текст — это завершенная в самой себе мысль, завершенная, а потому переставшая быть мыслью. Она была потоком, куда стекались тысячи рек, но теперь она стала пространством.
Мысль — вот он, сэр «Невидимка», вот он, мистер «X», господин «Zero». Захочешь, так не поймаешь! А не поймаешь, значит и не передашь, а не передашь, так кто ж тебе поверит? Кто согласится: "Да, — мол, — мысль это, есть такая", — кто?
Мыслью вы считаете то, что считаете мыслью, но как вы принимаете это решение? Одно имя у мысли вашей — профанация. Ощущение — вот где правда, вот что подлинно
есть."Всамделишные" они, этого не отнять — факт!
Но скажите мне, что можно передать ощущение, и я рассмеюсь вам в лицо. Не передаче, но созданию ощущения — вот чему служит текст.
Ощущения наши — валюта неконвертируемая, действительны они лишь на нашей же «территории» и нигде более. Оказавшись за пределами нашими, неизбежно падение их котировок.
Знает об этом эгоист и не требует от других, чтобы те понимали слова его, ибо не могут они понять. Он пишет себя, пишет, словно поет длинную песнь. Ибо знает эгоист, что это его счастье.
Не ждет он любви к себе за свой труд, выполненный якобы для другого, ибо сделан он для самого Себя. Ведь не ждете же вы аплодисментов за то, что едите, когда вам хочется есть.
Все, что делаем мы, мы делаем для себя, но только эгоист знает и чтит эту истину. Любящий любит, и только, в этом всё…
Желающий говорить должен уметь хотя бы молчать. Но является ли проповедь молчания проповедью ощущения?
Молчание слишком родственно небытию, слишком. В небытие-то вы успеете все, но сможете ли вы быть?
Вот почему должны вы знать, что ощущение ваше девальвируется в пересказе, в выражении, в простом обретении имени собственного. Знать и не пытаться переступать жизнь, а порождать ощущение — действием.
Ощущение репрессировано вашим разумом. И не доверяете вы теперь ощущениям собственным, проверяете их на «благонадежность», страшно быть вам в окружении, ибо вечно мните вы себя на войне.
Нужно вам «понимать», "знать", "составлять мнение", а также "иметь суждение" — и все это через разум, и все — через смерть, и потому все это — безумие ваше, которого не понимаете вы, безумными будучи.
Чтобы позволить себе ощущать, нужно вам провести ощущение через чистилище разума своего. Но что в разуме вашем, кроме соглядатаев страха? Оно умрет там, ощущение ваше.
Да, не всякое ощущение выдержит испытание это, лучшее-то и не выдержит, ибо где тонко — там, как известно, и рвется. Что останется от ощущения вашего после экзекуции этой?…
Обидно терять самое дорогое, а что может быть ощущений дороже, которые и открывают нам существо жизни нашей? Но нет, ощущения ваши разумом интерпретируются, обретая форму понятийную, которая для них — гроб.
Когда же выражаете вы ощущения ваши, в катафалк слов уложенные, для другого, он интерпретирует интерпретации ваши. Преломляясь в стакане, луч искажается и редко когда становится радугой, а ведь он — радуга!
Знаете вы, что слово врет, но "на безрыбье и рак — рыба", — так говорите вы. Вот достойный пример разумного безумия! Любому студенту-биологу поставили бы за подмену такую двойку жирную и были бы правы!
Но и молчание пусто, и мысль — лишь оболочка одна, и ощущение несказуемо… Текст, текст-притча — вот, что будоражит существо эгоиста, того, кто способен не навязывать, а сообщать.
В речи, в процессе высказывания непосредственного не угадаешь систему, структура его хаотична, дискретна, не имеет она целостности и отсылает слушающего к контекстам говорящего, а их не знает никто, и потому в бездне этой не утонет лишь отчаянная бессмыслица.
"Слушатель" притчи улавливает связи внутренние, что организуют текст, лишь потом дешифрует он коды и лишь после постигает само сообщение. Однако же не сообщение это Другого, но сообщение его: "Я — Другой".
Текст являет систему собой, и если коды его не ясны, то связи его всегда безусловны, они-то и позволяют увидеть мне теряющиеся в хаосе говорения. Другой мир открывается взору моему, мир потерянный, мир непонятный — текст сообщает мне Другого инаковость, я заворожен, ибо Другой — алтарь моего счастья.
Так я вижу загадку и тайну Другого, так открывается мне мистерия Его уникальности — непонятностью для меня. И если прежде все мне было понятно, то лишь потому, что был я один, ибо могу я понять только свое и, понимая, творю свое одиночество.
Теперь же покровы одиночества сброшены, ибо я — Другой, а потому — тайна, тайна, которая соприкоснуться может лишь с тайной, тайной Другого, Его тайну ищу. Сокрытость текста Другого — свидетельство тайны. Тайна к тайне — тайна Двоих, этого жажду!
"Не разгадывать тайну, но наслаждаться ею!" — вот девиз эгоиста. Нет мне возможности сообщить самого Себя. Не велика же потеря, ведь я не раб, выставленный на продажу. Зато Собою самим быть я могу, и быть Им могу для Другого. Я для него — тайна, пусть наслаждается мною, ибо не хочу я его одиночества!
Я хочу тайны, где целостность становится центром, притча — зерном, а сущность — смыслом. Притча — зерно это, которому суждено пасть в землю Другого. Здесь зерно мое напитается силами Другого, здесь воплотится оно в стволе и кроне ветвистой нового древа. Моя сущность станет сущностью Другого благодаря притче.
Знай же, что эгоист порождает не пьесы, но притчи. Не играет он в прежние игры, не со своими другими говорит он в тексте своем, но говорит он с собою-Другим. Не в слова он играет, ибо нет ему дела до игр смерти, а танцует, презрев свой страх быть непонятым, пишет он самого Себя.
Но притча — это мост с одной опорой, и знает об этом эгоист.
Капля росы на бутоне розы — слеза счастья, упавшая на трещину вечности. Безумие ощущения — это здравый смысл самой жизни. Бабочки и мыльные пузыри — счастье, свободное от пут разума.
Танцующее божество — это ликующее ощущение Другого, в унисон бьющееся сердце Того, Кому посвящена великая притча Другого. Притча — близость, и пусть останется она тайной».
Так говорил Заратустра, и я ощущал эту притчу, я ощущал, возможно, первый раз в жизни, Другого, я ликовал.
Но что прочтет мой читатель? Слова ли? Мысли? Может быть, чувства мои угадает он в убористых строках? Нет, не себя Самого я показываю ему, но Его Себе. Его я вижу за каждым словом, за каждой запятой и многоточием, его — Неизвестного.
Если он увидит Себя самого в моей притче, если он поймет, что только он и является автором того, что читает, тогда будет он эгоистом. Из ожидающего он превратится в живущего, из требующего — в обретающего.
Для кого я пишу мои тексты, если не для Себя самого? Так чего же я жду? Чего требую? Нет, нужно быть эгоистом. Но что это — «быть эгоистом»?
Вот о чем я молча вопрошая Заратустру этим вечером, понимая, что спроси я об этом вслух, то могу рассчитывать лишь на простой подзатыльник в ответ, подзатыльник, которым Мастер Дзен обучает своего ученика, спрашивающего: «Что есть сущность Дзен?»
Учитель обращает ученика внутрь его Самого. Учитель заставляет ученика быть эгоистом, чтобы сделать его Учителем — человеком, обретшим способность обретать.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.