– Высыпались, гады, – мрачно сказал он.
– Что же ты наделал, подлец! – прошептала Наденька и заплакала.
Колхозники тесным кольцом обступили их и хмуро смотрели на Аркадия. А он лихорадочно дрожал и беспокойно оглядывался.
– Доигрался, сукин сын, – сказал кто-то.
– А я виноват?! – закричал Аркадий визгливым тонким голосом и набросился на Наденьку: – Сама виновата! Ты почему не сказала, что мешок не завязан? А? Почему, почему?
– Я забыла, совсем забыла, – испуганно пролепетала Наденька.
– Кино! – хором закричали ребятишки.
– Какое кино? Давай его сюда, – подходя, балагурил Около и с хрустом жевал яблоко. А когда узнал, в чем дело, пристально посмотрел на Наденьку и покачал головой, потом повернулся к Аркадию: – А ну, топай отселева, тля навозная!…
Аркадий сгреб в охапку штаны с рубахой и уныло поплелся от берега.
– Стой! – закричал Около. – Иди сюда. Аркадий покорно вернулся.
– Будешь вытаскивать, пока не потонешь. Понял? Аркадий кивнул головой и полез в воду.
Около быстро разделся и, оставшись в одних трусах с хрустом потянулся. Его молодое упругое тело, с крепкими, как веревки, мышцами, сбрасывая лень и вялость вздрагивало, как у породистого рысака. Разбитная вдова Шутова, не спуская глаз с Около, что-то шептала бабам. Те, сдерживая хохот, прыскали в кулаки. Наденька, отвернувшись, понуро рассматривала свои большие, заляпанные грязью ступни.
Далеко выбрасывая перед собой руки, Около выплыл на середину Итомли. Сильным невидимым толчком подбросил над водой тело и, вскинув вверх ноги, винтом пошел на дно. На берегу притихли и ждали. Томительно долго тянулась минута. Люди беспокойно переглядывались. Наденька нервно крутила пуговицу. Но вот над мутной, глинистой водой показался белый край железной коробки, а за ней рука Около. Ребятишки закричали «ура». Наденька радостно подпрыгнула и оторвала пуговицу. Аркадий громко и злобно выругался. Ему не везло.
За первой коробкой Около вытащил вторую, затем третью. Нырял он редко, но успешно и после каждого нырка подолгу отдыхал, набирался сил. Аркадий же, наоборот, нырял часто и бестолково. Около выловил шесть коробок. Аркадий лишь одну. Оставалось еще две. Поиски этих двух коробок затянулись до вечера. Колхозники давно уже разошлись. На берегу остались одни ребятишки да я с Наденькой.
Восьмую коробку посчастливилось вытащить Аркадию. На него было страшно смотреть. Он весь посинел голова с разинутым ртом дергалась как на шарнирах Аркадий вылез на берег, упал и не смог подняться.
– Отправляйся домой, – сказал ему Около.
Он тоже выдыхался: лицо исказила судорога, глаза потускнели, налились кровью. Мы с Наденькой попытались его отговорить. Но Около не сдавался.
– Еще раз, еще раз, – говорил он и, весь дрожа бросался в воду.
– Есть, держу! Дайте дух перевести.
Около с трудом вылез на берег, осторожно положил к ногам Наденьки круглую коробку и рухнул на землю обхватив ладонями голову.
– Фу как ломит, спасу нет, – пробормотал он.
Наденька подняла с земли рубашку и накрыла сутулую спину Около, потом кинула на меня быстрый холодный взгляд, нахмурилась и прошептала:
– Спасибо, Около.
Он даже не пошевельнулся, только сильнее стиснул ладонями голову.
С утра я помогал Наденьке сушить киноленту. Коробки сильно подмокли, и мы провозились весь день.
Вечером состоялась премьера «утопленницы». Картина оказалась настолько плохой, что и самые невзыскательные апалёвские зрители в один голос заявили: «Уж лучше б ее и не вытаскивать».
После кино были танцы. Начались они вяло и скучно. Наденька была расстроена, ей хотелось домой, но дополнительная нагрузка завклубом обязывала ее остаться. Она машинально ставила пластинку за пластинкой, что попадет под руку, и вдруг в тесном бревенчатом клубе неожиданно зазвенела колокольчиком шопеновская соната. Кто-то из парней запротестовал, его поддержали девчата, но глухой утробный бас Около перекрыл всех:
Около сидел в простенке меж окон, упираясь локтями в колени и по-бычьи согнув шею. Слушал ли он или просто позировал, но только он не шевелился и тупо смотрел в пол. Наденька слушала полузакрыв глаза. Она в эту минуту была на редкость обаятельна: серая широкая юбка и белая легкая кофточка скрадывали ее худобу, по усталому и плосковатому лицу словно лился мягкий, теплый свет, и оно было печально-кротким. Зал внезапно зашевелился, закашлял. Лицо у Наденьки мгновенно потухло, вытянулось. Я оглянулся. В дверях стояла незнакомая девушка, кокетливо отставив в сторону ножку и покачиваясь. Желтая кофточка с черными полосами туго стягивала грудь. Короткая юбка висела над ее коленями парашютом.
Радиола продолжала играть. Нежная, прозрачная и неутешно-печальная музыка рассказывала о чем-то неповторимо прекрасном, безвозвратно ушедшем. А все смотрели на незнакомку, и Около, и Наденька тоже. Девушка, ничуть не смущаясь, прошла в передний угол села, разбросав по скамейке юбку, вынула зеркальце и подкрасила губки.
Наденька поставила затертую, как подошва у старой галоши, пластинку. С шипением и скрипом завыла радиола. Лениво, как бы нехотя, поднялся Около, подошел к девушке и взял ее за руку. Она гневно вскинула на него глаза и попыталась вырвать руку. Около слегка потянул девушку, и она покорно повисла у него на шее.
Танцевал Около легко и плавно. На все танцы подряд он выбирал только девушку в полосатой кофте. Наденька завела дамский вальс. Девчата бросились нарасхват приглашать Около. Но он всем отказал и уныло просидел весь танец.
В клуб ввалился пьяный Аркадий Молотков. Размахивая кулаками, разогнал всех по углам, сел на пол вынул из кармана губную гармошку и визгливо заиграл «Семеновну». Около некоторое время благодушно наблюдал за ним, потом пятерней сгреб Аркадия за волосы и потащил на улицу. По крутым ступенькам крыльца Аркадий покатился колесом, выбивая головой и пятками дробную чечетку. Во время суматохи Наденька исчезла.
Гулянка продолжалась. Около танцевал беспрерывно, и все с незнакомкой…
Я уже собирался уходить, когда вбежала Наденька. Лицо у нее от возбуждения покрылось красными пятнами, глаза лихорадочно горели. Черное бархатное платье с глубоким вырезом болталось на ее нескладной фигуре как на шесте. На голове лепилась широченная соломенная шляпа с обвислыми полями. Размашисто вихляясь, Наденька обошла зал клуба и села, закинув ногу на ногу, потом вскочила, подбежала к радиоле и поставила дамское танго. Меня охватил стыд, словно я сделал какую-то гадость… и я быстро вышел.
Все проходит
Проходит лето. Последние августовские дни жаркие пыльные; ночи – темные, душные. Но осень уже осторожно подкрадывается.
В низинных лугах туманы висят до полудня. По бурым сжатым полям ползают тракторы, а за ними, выискивая червей, стаями бродят грачи. Черные леса с голубыми прогалинами стоят молчаливые и грустные. Птицы уже не поют, лишь изредка пересвистываются или тревожно вскрикивают. Ольха сворачивает листья в цигарку; зеленые подолы молодых берез опоясывает желтая кайма. Акация под нашим окном сморщилась, наполовину осыпалась и торчит, как обшарпанный веник Ирина Васильевна все чаще и чаще жалуется на ломоту в ногах и пояснице. По вечерам она заваривает огромную бочку сосновой хвои с муравьями и подолгу сидит в ней.
Мы с Алексеем Федоровичем ходим в лес разорять муравейники. Ходить с ним одна морока. Но Ирина Васильевна настойчиво каждый раз навязывает мне старика «порастрястись». До леса и версты не будет. С лопатой и мешком за плечами мы топаем по укатанной мягкой дорожке. Алексей Федорович шаркает резиновыми подошвами сандалий, а за ним тянется длинный хвост пыли.
– Что же ты ног не поднимаешь, Алексей Федорович?
– Чтоб не упасть, – отвечает он и широко улыбается.
В лесу тихо, грустно и отрадно… Пахнет грибами малиной и прелью. Под старой, затекшей смолой елью находим муравейник. Муравьи, чуя беду, беспокойно суетятся. Один уже успел забраться Алексею Федоровичу за воротник и больно укусить.
– Вот ведь мелкая букаха. А тоже так и норовит зло сорвать, – философствует Алексей Федорович, разглядывая пойманного муравья.
Разворачиваю лопатой кучу, в нос ударяет резкий кисловатый запах муравьиного спирта. Алексей Федорович возмущенно ругается. Мне каждый раз приходится объяснять старику, что муравейник необходим для лечения ног его «бабы», Ирины Васильевны. Ссыпав муравейник в мешок, идем обратно.
В тот день я решил отправить Алексея Федоровича с мешком одного. Вывел его на дорогу, а сам пошел на кладбище. Оно находилось в стороне, на пригорке, в круглой березовой роще. Давно я собирался туда сходить, но все откладывал со дня на день.
Я люблю сельские кладбища за их запущенность и легкую грусть. Их редко посещают. Мимоходом колхозница завернет, тихо поплачет над родной могилкой, потом вытрет слезы, облегченно вздохнет и пойдет по своим делам. Мужчины вообще сюда не ходят. Зато для ребятишек кладбище – веселый уголок: здесь они играют в прятки, гонят из берез «соковку», собирают землянику и грибы. Апалёвское кладбище не было исключением. С одной стороны к нему примыкало засеянное льном поле, с другой – заливной луг Итомли. Могилы разбросаны как попало, большинство без оград и без крестов.
Я сел на плоский камень и задумался. Сквозь высокие заросли иван-чая мне видно поле. Трактор таскает теребилку, а за ним желтым половиком стелется лен. Колхозницы, высоко подоткнув юбки, подхватывают лен и вяжут в тугие снопы. Они приближаются к кладбищу и, дойдя до конца поля, садятся на меже, шагах в пяти от меня, и заводят свой интимный женский разговор.
– Ой, Ритка, – охает высокая, мосластая женщина, – опять тяжела. Что это ты зарядила кажинный год?
– Уж больно мне эта работа по душе пришлась тетка Марья, – весело отвечает полная красивая молодуха.
Бабы дружно хохочут и несут такое – уши вянут. А встать и уйти неловко. Увидят – осрамят на весь колхоз.
– Что это наша невеста притихла? Ленка, ты чего это надулась как пузырь?
– А ну вас в рай, – отмахивается Ленка, известная в Апалёве как самая строгая вдова.
– Ты расскажи нам, как жених от тебя на второй день сбежал, – продолжает приставать Марья. У нее страсть – завести человека, а потом со стороны наблюдать и злорадно усмехаться. И нет ничего проще, как завести Ленку: с пол-оборота заводится.
Ленка злобно сдвигает острые, как ножи, брови и цедит сквозь зубы:
– Дура мослатая… Не ушел – сама выгнала. И не на второй день, а в ту же ночь.
– Да ну! – вскрикивает Милка Шутова, острая на язык срамница. – Аль никудышный оказался?
– А на что мне мужик несамостоятельный, пьяница, – мрачно отвечает Ленка.
– А вот я знаю новую байку. И не придумаешь такой, – вкрадчиво проговорила Марья и хихикнула.
Бабы тесно окружили ее.
– Только молчать, – предупредила Марья и что-то прошептала.
Бабы наперебой закричали:
– Надьку Кольцову?!
– Около?!
– Чушь городишь, Марья!
– Обстругал, бабоньки, вот крест, обстругал. Марья перекрестилась. – Вчерась вечером в сарае. А накрыла их Зинка Рябова. Ох уж и ругались они…
– Надо же подумать. А какую из себя недотрогу скромницу корчила, – возмутилась Ленка.
– Не верю я тебе, Марья. Всем известно, не язык у тебя, а помело поганое, – спокойно сказала густобровая, с белым дородным лицом колхозница. Она сидела в стороне и не принимала участия в разговоре.
Словно подхлестнутая, вскочила Милка:
– И я не верю. Кому нужна эта пресная вобла?
– А ты чем лучше, шлюха бесстыжая, – злобно выдавила Ленка.
Милку так и подбросило:
– Да неужто хуже?! – Она, как молодая кобылица изогнулась и вызывающе топнула ногой.
Выходка Милки взорвала баб. Они гуртом набросились на нее и принялись отчитывать на все лады. Милка, не ожидавшая столь дружного напора, растерялась сникла и тихо заплакала.
– Ты не вой, а скажи, ненасытная, почему ни одного мужика не пропустишь? – размахивая кулаками, наступала на нее Ленка.
– Да бесхарактерная я, бабоньки, – с отчаянной решимостью заявила Милка и заревела дурным голосом.
Бабы брезгливо посмотрели на нее, плюнули и пошли вязать снопы.
Я возвращался домой, и настроение у меня было скверное. Проходя огородами, увидел Ирину Васильевну. Она с большой корзиной из ивовых прутьев ползала между грядками и собирала огурцы.
Когда я открыл дверь в избу, услышал громкий и сердитый голос Наденьки:
– Дура ты, Зинка! Какая ты набитая дура!
Я хлопнул дверью – голос Наденьки смолк. Алексей Федорович сидел на кухне за столом и посасывал из носика заварника холодный спитой чай. Увидев меня, он смущенно отставил заварник в сторону, вытер усы и спросил:
– Где же баба моя? Целый день сижу, а ее все нет.
Я постучал по дощатой перегородке.
– Войдите, – ответила Наденька.
Она стояла у стеллажа и перебирала книги: вытащит книжку, посмотрит и опять поставит на место. На диване сидела Зина Рябова. Как они не походили друг на друга! Если природа сшила Наденьку наспех, резко и угловато, то над Зиной она любовно потрудилась, придав ее формам легкость и плавность. Голова у Зины была кудрявая, щеки полные, губы пухлые и сочные. Ее круглые, с большими чистыми белками глаза никуда не звали, ничего не просили, не раздражались, не восхищались – смотрели, да и только.
Как-то Зина, придя к Кольцовым и не застав Наденьки дома, поднялась ко мне в мезонин. Я писал. Зина поздоровалась и без приглашения подсела ко мне. Положив на кромку стола упругие, как мячи, груди и подпирая кулачком подбородок, спросила:
– И не скучно вам?
Я искоса взглянул на ее припухшие маслянистые губы и подумал: «Наверное, жирные блины ела».
– Не знаю, куда с тоски деваться, – пожаловалась Зина и зевнула. – А я не смогла б работать писателем.
– Почему?
– Да так… Не знаю… – Она виновато улыбнулась и покосилась на кровать, на перевитые в жгут простыни, на скомканное одеяло.
– Давайте я лучше вам кровать застелю. \
– Не надо…
Зина усмехнулась, лениво встала, пошла к выходу оглянулась и нехотя закрыла за собой дверь. Я хорошо знал мужа Зины, механика колхоза, очень строгого очень правильного и очень скучного человека…
Наденька продолжала перебирать книги, Зина внимательно разглядывала ногти. Они были явно смущены.
Наденька вытащила томик Бунина, полистала и подала Зине:
– На, почитай.
Зина молча взяла книгу и поспешно вышла.
Невольно подслушанный разговор колхозниц, странное поведение девушек возбудили у меня любопытство. Но заводить разговор на эту тему было крайне неудобно. Наденька, по-видимому, вовсе ни о чем не хотела разговаривать: выбежала на кухню, разыскала тряпку и принялась усердно наводить в доме чистоту.
За окном раздался голос Ирины Васильевны:
– Путешественники, где мешок-то с муравьями?
Поиски мешка были долгими. На все вопросы Алексей Федорович отвечал:
– Положил куда-то…
У него была страсть все, что лежит под рукой, прибирать и прятать, по пословице: «Подальше положишь – поближе возьмешь». А спрятав вещь, старик тотчас же о ней забывал. Был случай, когда Алексей Федорович прибрал мой фотоаппарат. Ирина Васильевна неделю потратила на поиски и случайно обнаружила фотоаппарат на печке, в голенище старого валенка.
Мешок с муравьями отыскался в хлеву под кучей соломы.
Поговорить с Наденькой мне так и не удалось в тот день, а утром она уехала в район. Грязная сплетня переметнулась через Итомлю и поползла по колхозу. Судачили и перемывали кости Наденьке во всех бригадах в каждой семье и только молчали в доме Кольцовых. Ирина Васильевна хмурилась, поглядывала исподлобья. Наденька тоже переживала, хотя делала вид, будто ее ничто не касается, но резкая нервозность и острая подозрительность выдавали ее с головой.
Около больше не появлялся в доме Кольцовых. Он был по-прежнему весел и беспечен. Его чувства к незнакомке, внезапно вспыхнув, мгновенно сгорели. Девушка в полосатой кофте оказалась племянницей апалёвского бригадира. Приехав к дядюшке провести отпуск, она недельку поскучала в деревне и укатила обратно в город. Ее отъезда даже не заметили. Все мысли и разговоры вертелись вокруг Наденьки. Одни поносили ее, другие – Около, нашлись и такие, что открыто осуждали Зину Рябову: не к лицу, мол, замужней женщине заглядывать под чужие подолы.
Прошла неделя-другая, и сплетня постепенно стала меркнуть. С Около все сошло как с гуся вода. Авторитет Наденьки был навсегда подорван. Кличку «халда» заменила новая – «обструганная вековуха». И это доконало Наденьку. Она повяла: лицо совсем осунулось, подбородок заострился, губы беспрерывно дрожали. Острая на язык, решительная до дерзости, Наденька превратилась в боязливую ходячую тень. Открутив картину, украдкой бежала домой и запиралась в своей комнате.
Ирина Васильевна болезненно переживала все это: она внезапно как-то вся обмякла, ее гордую властность сменила робкая угодливость, в острых, насмешливых глазах появилась слезливая жалость. Словно глаза просили и умоляли: «Ну простите же ее. Мало ли что в жизни случается. Зачем же вы так жестоки».
В один из вечеров, когда Наденька, свободная от работы, сидела запершись в своей комнате, а мы с Ириной Васильевной перебирали крыжовник на варенье, вошел Около. Подпирая головой притолоку двери, он остановился на пороге, пригладил ладонью волосы и, уставясь на запыленные носки сапог, буркнул:
– Здрасьте…
Ирина Васильевна ничего не ответила и, схватив из решета горсть крыжовника, стала торопливо бросать ягоду за ягодой в плоское эмалированное блюдо. Лицо Около – мрачное, усталое, с черным пятном мазута у виска – болезненно перекосилось.
– А Надежда Михайловна дома? – спросил Около и переступил с ноги на ногу.
Рука у Ирины Васильевны задрожала, крыжовник посыпался на пол.
– Извините, коли так. – Около тяжко вздохнул, нахлобучил до ушей кепку и толкнул дверь.
Ирина Васильевна вскочила:
– Да куда же ты… погоди… экий нетерпеливый. Она беспомощно оглянулась на меня и потянула Около за рукав: – Дома она, дома…
Около прошел боком мимо Ирины Васильевны в комнату Наденьки. Старушка плотно закрыла за ним дверь, нагнулась ко мне и прошептала:
– А ты иди к себе в мезонин. И я уйду. Пусть они поговорят. Их дело. Бог даст, и уладят. Иди, иди в мезонин-то.
Корявая, медноликая луна тускло и холодно освещала мою тесную каморку. Я подвинул стул к окну и опершись подбородком на подоконник, прижался к стеклу лбом. На улице царствовала чуткая тишина. Только циркал сверчок, да нудно верещала в объятиях паука муха. Донесся гулкий отрывистый выхлоп движка, на секунду движок смолк, потом сухо закашлял и, откашлявшись, ворчливо зарокотал и застукал.
Хлопнула калитка, под окнами зашаркали грузные шаги Около. На меня напало странное забытье. Мне урывками снились то Наденька, то Около, то Ирина Васильевна, то все вместе; и тут же стоял Алексей Федорович, улыбался ласково, снисходительно, как будто жалел всех и понимал больше всех, что все это досадные, глупые мелочи, которые постоянно раздражают нас и мешают жить. Когда я очнулся, то понял, что не спал а думал долго, упорно и беспорядочно об этих людях.
Рассветало. Над землей висело ясное, чистое небо, и над болотом одиноко, как свеча, догорала Венера. Внизу лежала густая ночная тень. И на нее из окна Наденькиной комнаты падало желтое плоское пятно света.
В полдень почтальон принес газеты и открытку из районного комитета комсомола. Ирина Васильевна долго вертела в руках открытку, близоруко рассматривала и бормотала:
– Вызывают. Зачем же это ее вызывают? Стало быть, надо, коль вызывают, – и сунула открытку под картонку отрывного календаря.
Через день поздно вечером ко мне в мезонин постучалась Наденька. Вошла она решительно, без тени смущения:
– У меня к вам просьба. Дайте слово, что выполните.
– Не знаю.
– Она вам по плечу. Даёте слово?
– Бери.
– Подготовьте и прочтите лекцию в клубе центральной усадьбы колхоза на тему… – Она на минуту замялась и быстро договорила: – О любви и дружбе.
– Что?! – воскликнул я.
– О любви и дружбе, – повторила она. – А что вас смущает?
Не выдержав ее острого, пристального взгляда, я отвернулся.
– Значит, договорились?
– Что делать, – вздохнул я.
– Бай-бай. – Она насмешливо помахала мне рукой и вышла. «Да, здорово тебя там, голубушка, накачали», – подумал я.
К лекции я готовился добросовестно, как никогда. И в то же время меня не покидала тревога за исход ее.
Слишком свежи еще были в памяти недавние апалёвские события.
На лекцию пришла не только молодежь, но и пожилые, и даже старухи. Столь необычно повышенный интерес к рядовой лекции был не случаен. Все они явились открыто судить Наденьку. В зале клуба находился муж ее подруги, Леонтий Романыч Рябов. От одного присутствия этого прямого до тупости и непогрешимого до глупости человека веяло холодом. Он больше всех был возмущен поступком Наденьки и поклялся огнем выжечь в колхозе распутство.
Скучным, чужим голосом Наденька изложила причины, вызвавшие лекцию.
– Так, так, правильно. Давно пора, – сказал кто-то в зале, и посыпались ехидные смешки.
Наденька гордо вскинула голову, переждала смех спокойно сошла с трибуны и села на подоконник скрестив на груди руки.
…Лекция кончилась, никто не встал и не вышел. Все продолжали сидеть и чего-то ждать. Тишина стояла гнетущая, только пощелкивали семечки.
– Позвольте мне сказать пару слов. – Леонтий встал, одернул пиджак. – Можно?
– Леонтий, не надо, – схватила его за рукав Зина. – Слышишь, не надо…
Леонтий отмахнулся от жены, как от мухи, и стал пробираться между рядами. У Наденьки презрительно сузились глаза.
Леонтий поднялся на сцену, но на трибуну не взошел, а встал рядом. Поджарый, темноволосый, с бугристым лбом и волевым подбородком, Леонтий слыл в колхозе как беспощадный говорун. Под любой случай он умел подвести «принципиальный» тезис. Его боялись все: и председатель, и секретарь парторганизации. Он усиленно лез в начальство. Колхозники его терпеть не могли и злорадно говорили: «Бодливой корове бог рог не дает».
Леонтий взъерошил волосы и выкинул руку:
– Товарищи, поблагодарим докладчика за теплый идейный, содержательный доклад. – Он повернулся ко мне, поклонился и накрыл ладонью ладонь.
Громко и сухо захлопали в зале.
– Признавая глубокую эрудицию уважаемого нами товарища, – продолжал Леонтий, – нельзя не отметить и существенный пробел в докладе. – Сделав упор на слове «пробел», Леонтий широко развел руки: – Доклад сделан вообще, в отрыве от жизни, не увязан с событиями последних дней, с людьми той аудитории для которой он предназначен. Я не упрекаю докладчика, – Леонтий, широко улыбаясь, еще раз поклонился мне, – я только попытаюсь восполнить этот пробел.
Леонтий круто повернулся, взошел на трибуну, вынул из кармана пачку листков и положил перед собой.
Долго и утомительно читал он их. В зале щелкали семечки, хихикали. Около, зажав в кулак папиросу, курил, выпуская в рукав дым. Наденька смотрела в окно Высокая, тонкая, как спица, труба колхозной водокачки охапками выбрасывала черный дым. Дым расползался по небу, мутнел, лохматился и таял, и вместе с ним мутнел и таял голос Леонтия.
Гулко, как камень, упали в зал слова: «Надежда Кольцова». Леонтий выждал и мягким, вкрадчивым голосом продолжал:
– Кольцова – наша старейшая комсомолка, активная, в партию готовится вступить. А как она своим личным примером воспитывает молодежь? – Он опять выждал и резко ответил на свой вопрос: – Аморально… разлагающе.
– Кольцову не задевай, – грубо перебил его Около Леонтий поморщился:
– Товарищ Околошеев, не беспокойтесь. О вас я тоже скажу.
– А я не беспокоюсь. Только Кольцову не трожь. Слышишь, Рябов, не трожь. А то плохо будет, – с угрозой повторил Около.
Лицо у Леонтия окаменело. Он надменно поднял голову и выставил резко очерченный подбородок:
– Вы думаете, что говорите, Околошеев?
– Раньше не думал, а теперь решил… – ответил Около и, сильно ссутулясь, пошел к сцене.
Наденька вспыхнула, вскочила с подоконника, хотела что-то сказать и не смогла: горло перехватили слезы, и она, закрыв руками лицо, опять села на подоконник.
Около встал напротив трибуны и, сумрачно глядя в надменное лицо Леонтия, спросил:
– Ты думаешь, что в том сарае со мной была Кольцова? Ошибаешься, не она. А знаешь кто? Нагнись, я пошепчу на ушко. – Около поманил пальцем.
Леонтий невольно нагнулся, но тотчас же гордо выпрямился и процедил сквозь зубы:
– Хватит комедию ломать. Здесь не цирк.
Около повернулся лицом к народу и, указывая большим пальцем через плечо на Леонтия, насмешливо сказал:
– А был я в сарае с женой этого оратора.
Все онемели от удивления. Первым опомнился Аркадий Молотков:
– Вот так дуля! Нокаут, Леонтий! Считаю до десяти.
– Ложь! – завопил Леонтий, поднял кулаки и с грохотом опустил их на трибуну. – Ложь!
И в тот же миг вскочила Зина, крича и ругаясь замахала руками:
– Остолоп переученный, пень большеротый! Как я тебя просила не выступать! Что же ты наделал, граммофон бездушный! – Она зарыдала, упала на стул и забилась, как подбитая птица.
Зал грохнул от хохота. Леонтий все еще стоял на трибуне, перебирая листки, мял их и машинально прятал в карман. Наденька сидела какая-то обмякшая, но глаза у нее лучились, и трудно было понять от чего – от слез или радости.
Незаметно легла на землю мягкая северная ночь. Было темно, когда мы возвращались домой. Наденька всю дорогу сокрушалась:
– Зачем он сказал! Зачем он сказал…
Мне это надоело, и я прикрикнул на нее:
– Не ной! Правильно сделал, что сказал. Наденька заступила мне дорогу, схватила за лацканы пиджака и принялась трясти:
– Правильно, правильно… Да что вы понимаете? Он же разбил семью.
– Помирятся.
– Думаешь, помирятся?
– А почему бы им не помириться?
– Если б они помирились!
– Любят – помирятся.
– Никого Зинка не любит и не любила.
– Зачем же она за него вышла?
– Годы. За кого-то выходить надо, – со вздохом ответила Наденька и поправила волосы. – А какую свадьбу мы справили им! Сколько я сил потратила! Зато свадьба была так свадьба, такой в жизни не видели в Апалёве. – Наденька опять вцепилась в мои лацканы. – А вдруг они не помирятся? Это же позор, удар по комсомольской организации, по мне. Я же больше всех старалась.
– Да помирятся они. Все в жизни проходит. Она засмеялась:
– Вы – как бабушка: «Все проходит, внученька. Три ближе к носу, и все пройдет».
В лицо дохнуло сыростью. Мы подходили к Итомле. Вода в реке стояла неподвижно, как в болоте. На той стороне реки лежало черное пустынное поле. Наденька опустилась на сухую, жесткую траву.
– Наверное, будет дождь.
– Вряд ли. Небо чистое.
– Зато росы нет. – Наденька туго натянула на колени юбку и поежилась. – А почему бы им не помириться. Ведь ничего у них не было.
– Как не было?
– Смешного много, серьезного – ни на грош.
– Ну а что же было? – спросил я. Она засмеялась и махнула рукой:
– Ладно, расскажу… Зинка хоть мне и подруга, а до того неумная дура, что поискать. Она давно на Около пялила свои белобрысые зенки. Ну вот и допялилась. Проучил ее Около что надо, с перцем. – И Наденька громко захохотала. – А получилось так. Я в тот вечер опаздывала на картину в малинниковскую бригаду. По дороге до Малинников километров пять. А напрямик через Итомлю и трех не будет. Выскочила я из дому и напрямик по полю. Бегу мимо сарая и слышу: кто-то храпит и взвизгивает, словно его душат. Меня так всю и затрясло. Страшно, но все-таки решилась. Подкралась к сараю, глянула в щель и… обалдела. Около перекинул Зинку через колено, одной рукой зажал рот, а другой нахлестывает по одному месту и приговаривает: «Не модничай – муж есть, не жадничай – муж есть».
Я настежь распахнула дверь и говорю: «Что вы тут делаете?»
Около выпустил Зинку, повернулся ко мне и ухмыляется во весь рот: «Замужнюю молодежь воспитываю».
А Зинка, подлая, одернула подол и на меня – как кошка лезет в волосы. Едва ее оттащил Около. Уж как она меня только не поносила. Выскочила я из сарая и до самых Малинников бежала без передышки. Вот как она меня отчитала. А потом умоляла никому не рассказывать.
Я усмехнулся и покачал головой:
– И эту чужую грязь ты решилась носить?
– Ну и что… Грязь не сало, потряс – отстало. – Наденька вскочила, потянулась, хрустя суставами, и мечтательно проговорила: – Все проходит! Лишь бы они помирились…
Серым печальным утром я покинул Апалёво. Ночью прошел дождь, и дорога была сплошь усыпана мелкими мутными лужами. Около вел машину. Мы с Наденькой тряслись в кузове. В лицо дул прохладный липкий ветер. По сторонам ползли раскисшие поля бурой зяби зеленой озими и молодого клевера. Наденька зябко ежилась под холодным резиновым плащом. Я настойчиво упрашивал ее пересесть в кабину, но она робко улыбалась из-под капюшона, отрицательно качала головой.
Машина покатила по обочине низкого заболоченного луга. Он весь был изрыт ямами, завален черными торфяными кучками. Экскаватор, вытянув длинную тонкую шею, выхлебывал из ям жидкий торф. Он то с лязгом опускал изжеванные стальные челюсти, то поднимал их и тогда из огромного белозубого рта вываливалась непрожеванная черная каша, а по губам, как у неопрятного старика, стекала маслянистая жижа.
Желтым пятном проглянуло солнце. Серый занавес тумана закачался, натянулся, как резина, не выдержав лопнул, разлетелся на куски и, клубясь, пополз от солнца в разные стороны. Наденька сбросила на спину капюшон и протянула навстречу солнцу руки: