– что меня сделали из человека, равного всем им, не глупее всех, кого я встречала, сделали половую тряпку, какую-то сточную трубу для их пакостных удовольствий? Тьфу!.. Неужели за все за это я должна еще принять и такую болезнь с благодарностью?.. Или я раба? Бессловесный предмет?.. Вьючная кляча?.. И вот, Платонов, тогда-то я решила заражать их всех – молодых, старых, бедных, богатых, красивых, уродливых, – всех, всех, всех!..
Платонов, давно уже отставивший от себя тарелку, глядел на нее с изумлением и даже больше – почти с ужасом. Ему, видевшему в жизни много тяжелого, грязного, порою даже кровавого, – ему стало страшно животным страхом перед этим напряжением громадной неизлившейся ненависти. Очнувшись, он сказал:
– Один великий французский писатель рассказывает о таком случае. Пруссаки завоевали французов и всячески издевались над ними: расстреливали мужчин, насиловали женщин, грабили дома, поля сжигали… И вот одна красивая женщина-француженка – очень красивая, заразившись, стала назло заражать всех немцев, которые попадали к ней в объятья. Она сделала больными целые сотни, может быть даже тысячи… И когда она умирала в госпитале, она с радостью и с гордостью вспоминала об этом… Но ведь то были богатых, красивых, уродливых, – всех, всех, враги, попиравшие ее отечество и избивавшие ее братьев… Но ты, ты, Женечка?..
– А я всех, именно – всех! Скажите мне, Сергей Иванович, по совести только скажите, если бы вы нашли на улице ребенка, которого кто-то обесчестил, надругался над ним… ну, скажем, выколол бы ему глаза, отрезал уши, – и вот вы бы узнали, что этот человек сейчас проходит мимо вас и что только один бог, если только он есть, смотрит на вас в эту минуту с небеси, – что бы вы сделали?
– Не знаю, – ответил глухо и потупившись Платонов, но он побледнел, и пальцы его под столом судорожно сжались в кулаки. – Может быть, убил бы его…
– Не «может быть», а наверно! Я вас знаю, я вас чувствую. Ну, а теперь подумайте: ведь над каждой из нас так надругались, когда мы были детьми!.. Детьми! – страстно простонала Женька и закрыла на мгновение глаза ладонью. – Об этом ведь, помнится, и вы как-то говорили у нас, чуть ли не в тот самый вечер, на троицу… Да, детьми, глупыми, доверчивыми, слепыми, жадными, пустыми… И не можем мы вырваться из своей лямки… куда пойдешь? что сделаешь?.. И вы не думайте, пожалуйста, Сергей Иванович, что во мне сильна злоба только к тем, кто именно меня, лично меня обижали… Нет, вообще ко всем нашим гостям, к этим кавалерам, от мала до велика… Ну и вот я решилась мстить за себя и за своих сестер. Хорошо это или нет?..
– Женечка, я, право, не знаю… Я не могу… я ничего не смею сказать… Я не понимаю.
– Но и не в этом главное… А главное вот в чем… Я их заражала и не чувствовала ничего – ни жалости, ни раскаяния, ни вины перед богом или перед отечеством. Во мне была только радость, как у голодного волка, который дорвался до крови… Но вчера случилось что-то, чего и я не могу понять. Ко мне пришел кадет, совсем мальчишка, глупый, желторотый… Он ко мне ходил еще с прошлой зимы… И вот вдруг я пожалела его… Не оттого, что он был очень красив и очень молод, и не оттого, что он всегда был очень вежлив, пожалуй, даже нежен… Нет, у меня бывали и такие и такие, но я не щадила их: я с наслаждением отмечала их, точно скотину, раскаленным клеймом… А этого я вдруг пожалела… Я сама не понимаю – почему? Я не могу разобраться. Мне казалось, что это все равно, что украсть деньги у дурачка, у идиотика, или ударить слепого, или зарезать спящего… Если бы он был какой-нибудь заморыш, худосочный или поганенький, блудливый старикашка, я не остановилась бы. Но он был здоровый, крепкий, с грудью и с руками, как у статуи… и я не могла… Я отдала ему деньги, показала ему свою болезнь, словом, была дура дурой. Он ушел от меня… расплакался… И вот со вчерашнего вечера я не спала. Хожу как в тумане… Стало быть, – думаю я вот теперь, – стало быть, то, что я задумала – моя мечта заразить их всех, заразить их отцов, матерей, сестер, невест, – хоть весь мир – стало быть, это все было глупостью, пустой фантазией, раз я остановилась?.. Опять-таки я ничего не понимаю… Сергей Иванович, вы такой умный, вы так много видели в жизни, – помогите же мне найти теперь себя!..
– Не знаю, Женечка! – тихо произнес Платонов. – Не то, что я боюсь говорить тебе или советовать, но я совсем ничего не знаю. Это выше моего рассудка… выше совести…
Женя скрестила пальцы с пальцами и нервно хрустнула ими.
– И я не знаю… Стало быть, то, что я думала, – неправда?.. Стало быть, мне остается только одно… Эта мысль сегодня утром пришла мне в голову…
– Не делай, не делай этого, Женечка!.. Женя!.. – быстро перебил ее Платонов.
– …Одно: повеситься…
– Нет, нет, Женя, только не это!.. Будь другие обстоятельства, непреоборимые, я бы, поверь, смело сказал тебе: ну что же, Женя, пора кончить базар… Но тебе вовсе не это нужно… Если хочешь, я подскажу тебе один выход, не менее злой и беспощадный, но который, может быть, во сто раз больше насытит твой гнев…
– Какой это? – устало спросила Женя, сразу гордо увядшая после своей вспышки.
– А вот какой… Ты еще молода, и, по правде я тебе скажу, ты очень красива, то есть ты можешь быть, если захочешь, необыкновенно эффектной… Это даже больше, чем красота. Но ты еще никогда не знала размеров и власти своей наружности, а главное, ты не знаешь, до какой степени обаятельны такие натуры, как ты, и как они властно приковывают к себе мужчин и делают из них больше чем рабов и скотов… Ты гордая, ты смелая, ты независимая, ты умница… Я знаю: ты много читала, предположим даже дрянных книжек, но все-таки читала, у тебя язык совсем другой, чем у других. При удачном обороте жизни ты можешь вылечиться, ты можешь уйти из этих «Ямков» на свободу. Тебе стоит только пальцем пошевельнуть, чтобы видеть у своих ног сотни мужчин, покорных, готовых для тебя на подлость, на воровство, на растрату… Владей ими на тугих поводьях, с жестоким хлыстом в руках!.. Разоряй их, своди с ума, пока у тебя хватит желания и энергии!.. Посмотри, милая Женя, кто ворочает теперь жизнью, как не женщины! Вчерашняя горничная, прачка, хористка раскусывают миллионные состояния, как тверская баба подсолнушки. Женщина, едва умеющая подписать свое имя, влияет иногда через мужчину на судьбу целого королевства. Наследные принцы женятся на вчерашних потаскушках, содержанках… Женечка, вот тебе простор для твоей необузданной мести, а я полюбуюсь тобою издали… А ты, – ты замешана именно из этого теста – хищницы, разорительницы… Может быть, не в таком размахе, но ты бросишь их себе под ноги.
– Нет, – слабо улыбнулась Женька. – Я думала об этом раньше… Но выгорело во мне что-то главное. Нет у меня сил, нет у меня воли, нет желаний… Я вся какая-то пустая внутри, трухлявая… Да вот, знаешь, бывает гриб такой – белый, круглый, – сожмешь его, а оттуда нюхательный порошок сыплется. Так и я. Все во мне эта жизнь выела, кроме злости. Да и вялая я, и злость моя вялая… Опять увижу какого-нибудь мальчишку, пожалею, опять буду казниться. Нет, уж лучше так…
Она замолчала. И Платонов не знал, что сказать. Стало обоим тяжело и неловко. Наконец Женька встала и, не глядя на Платонова, протянула ему холодную, слабую руку.
– Прощайте, Сергей Иванович! Простите, что я отняла у вас время… Что же, я сама вижу, что вы помогли бы мне, если бы сумели… Но уж, видно, тут ничего не попишешь. Прощайте!..
– Только глупости не делай, Женечка! Умоляю тебя!..
– Ладно уж! – сказала она и устало махнула рукой.
Выйдя из сквера, они разошлись, но, пройдя несколько шагов, Женька вдруг окликнула его:
– Сергей Иванович, а – Сергей Иванович!..
Он остановился, обернулся, подошел к ней.
– Ванька-Встанька у нас вчера подох в зале. Прыгал-прыгал, а потом вдруг и окочурился… Что ж, по крайней мере легкая смерть! И еще я забыла вас спросить, Сергей Иванович… Это уж последнее… Есть бог или нет?
Платонов нахмурился.
– Что я тебе отвечу? Не знаю. Думаю, что есть, но не такой, как мы его воображаем. Он – больше, мудрее, справедливее…
– А будущая жизнь? Там, после смерти? Вот, говорят, рай есть или ад? Правда это? Или ровно ничего? Пустышка? Сон без сна? Темный подвал?
Платонов молчал, стараясь не глядеть на Женьку.
Ему было тяжело и страшно.
– Не знаю, – сказал он, наконец, с усилием. – Не хочу тебе врать.
Женька вздохнула и улыбнулась жалкой, кривой улыбкой.
– Ну, спасибо, мой милый. И на том спасибо… Желаю вам счастья. От души. Ну, прощайте…
Она отвернулась от него и стала медленно, колеблющейся походкой взбираться в гору.
Платонов как раз вернулся на работу вовремя. Босячня, почесываясь, позевывая, разминая свои привычные вывихи, становилась по местам. Заворотный издали своими зоркими глазами увидал Платонова и закричал на весь порт:
– Поспел-таки, сутулый черт!.. А я уж хотел тебя за хвост и из компании вон… Ну, становись!..
– И кобель же ты у меня, Сережка!.. – прибавил он ласково. – Хоша бы ночью, а то, – гляди-ка, среди бела дня захороводил…
V
Суббота была обычным днем докторского осмотра, к которому во всех домах готовились очень тщательно и с трепетом, как, впрочем, готовятся и дамы из общества, собираясь с визитом к врачу-специалисту: старательно делали свой интимный туалет и непременно надевали чистое нижнее белье, даже по возможности более нарядное. Окна на улицу были закрыты ставнями, а у одного из тех окон, что выходили во двор, поставили стол с твердым валиком под спину.
Все девушки волновались… «А вдруг болезнь, которую сама не заметила?.. А там – отправка в больницу, позор, скука больничной жизни, плохая пища, тяжелое лечение…»
Только Манька Большая, или иначе Манька Крокодил, Зоя и Генриетта – тридцатилетние, значит уже старые по ямскому счету, проститутки, все видевшие, ко всему притерпевшиеся, равнодушные в своем деле, как белые жирные цирковые лошади, оставались невозмутимо спокойными. Манька Крокодил даже часто говорила о самой себе:
– Я огонь и воду прошла и медные трубы… Ничто уже больше ко мне не прилипнет.
Женька с утра была кротка и задумчива. Подарила Маньке Беленькой золотой браслет, медальон на тоненькой цепочке со своей фотографией и серебряный нашейный крестик. Тамару упросила взять на память два кольца: одно – серебряное раздвижное о трех обручах, в средине – сердце, а под ним – две руки, которые сжимали одна другую, когда все три части кольца соединялись, а другое – из золотой тонкой проволоки с альмандином.
– А мое белье, Тамарочка, отдай Аннушке, горничной. Пусть выстирает хорошенько и носит на здоровье, на память обо мне.
Они были вдвоем в комнате Тамары. Женька с утра еще послала за коньяком и теперь медленно, точно лениво, тянула рюмку за рюмкой, закусывая лимоном с кусочком сахара. В первый раз это наблюдала Тамара и удивлялась, потому что всегда Женька была не охотница до вина и пила очень редко и то только по принуждению гостей.
– Что это ты сегодня так раздарилась? – спросила Тамара. – Точно умирать собралась или в монастырь идти?..
– Да я и уйду, – ответила вяло Женька. – Скучно мне, Тамарочка!..
– Кому же весело из нас?
– Да нет!.. Не то что скучно, а как-то мне все – все равно… Гляжу вот я на тебя, на стол, на бутылку, на свои руки, ноги и думаю, что все это одинаково и все ни к чему… Нет ни в чем смысла… Точно на какой-то старой-престарой картине. Вот смотри: идет по улице солдат, а мне все равно, как будто завели куклу и она двигается… И что мокро ему под дождем, мне тоже все равно… И что он умрет, и я умру, и ты, Тамара, умрешь, – тоже в этом я не вижу ничего ни страшного, ни удивительного… Так все для меня просто и скучно…
Женька помолчала, выпила еще рюмку, пососала сахар и, все еще глядя на улицу, вдруг спросила:
– Скажи мне, пожалуйста, Тамара, я вот никогда еще тебя об этом не спрашивала, откуда ты к нам поступила сюда, в дом? Ты совсем непохожа на всех нас, ты все знаешь, у тебя на всякий случай есть хорошее, умное слово… Вон и по-французски как ты тогда говорила хорошо! А никто из нас о тебе ровно ничего не знает… Кто ты?
– Милая Женечка, право не стоит… Жизнь как жизнь… Была институткой, гувернанткой была, в хоре пела, потом тир в летнем саду держала, а потом спуталась с одним шарлатаном и сама научилась стрелять из винчестера… По циркам ездила, – американскую амазонку изображала. Я прекрасно стреляла… Потом в монастырь попала. Там пробыла года два… Много было у меня… Всего не упомнишь… Воровала.
– Много ты пожила… пестро…
– Мне и лет-то немало. Ну, как ты думаешь, – сколько?
– Двадцать два, двадцать четыре?..
– Нет, ангел мой. Тридцать два ровно стукнуло неделю тому назад. Я, пожалуй что, старше всех вас здесь у Анны Марковны. Но только ничему я не удивлялась, ничего не принимала близко к сердцу. Как видишь, не пью никогда… Занимаюсь очень бережно уходом за своим телом, а главное – самое главное – не позволяю себе никогда увлекаться мужчинами…
– Ну, а Сенька твой?..
– Сенька – это особая статья: сердце бабье глупое, нелепое… Разве оно может жить без любви? Да и не люблю я его, а так… самообман… А впрочем, Сенька мне скоро очень понадобится.
Женька вдруг оживилась и с любопытством поглядела на подругу:
– Но здесь-то, в этой дыре, как ты застряла? – умница, красивая, обходительная такая…
– Долго рассказывать… Да и лень… Попала я сюда из-за любви: спуталась с одним молодым человеком и делала с ним вместе революцию. Ведь мы всегда так поступаем, женщины: куда милый смотрит, туда и мы, что милый видит, то и мы… Не верила я душой-то в его дело, а пошла. Льстивый был человек, умный, говорун, красавец… Только оказался он потом подлецом и предателем. Играл в революцию, а сам товарищей выдавал жандармам. Провокатором был. Как его убили и разоблачили, так с меня и вся дурь соскочила. Однако пришлось скрываться… Паспорт переменила. Тут мне посоветовали, что легче всего прикрыться желтым билетом… А там и пошло!.. Да и здесь я вроде как на подножном корму: придет время, удастся у меня минутка – уйду!
– Куда? – с нетерпением спросила Женя.
– Свет велик… А я жизнь люблю!.. Вот я так же и в монастыре: жила, жила, пела антифоны и задостойники, пока не отдохнула, не соскучилась вконец, а потом сразу – хоп! и в кафешантан… Хорош сказок? Так и отсюда… В театр пойду, в цирк, в кордебалет… а больше, знаешь, тянет меня, Женечка, все-таки воровское дело… Смелое, опасное, жуткое и какое-то пьяное… Тянет!.. Ты не гляди на меня, что я такая приличная и скромная и могу казаться воспитанной девицей. Я совсем-совсем другая.
У нее вдруг ярко и весело вспыхнули глаза.
– Во мне дьявол живет!
– Хорошо тебе! – задумчиво и с тоской произнесла Женя, – ты хоть хочешь чего-нибудь, а у меня душа дохлая какая-то… Вот мне двадцать лет, а душа у меня старушечья, сморщенная, землей пахнет… И хоть пожила бы толком!.. Тьфу!.. Только слякоть какая-то была.
– Брось, Женя, ты говоришь глупости. Ты умна, ты оригинальна, у тебя есть та особенная сила, перед которой так охотно ползают и пресмыкаются мужчины. Уходи отсюда и ты. Не со мной, конечно, – я всегда одна, – а уйди сама по себе.
Женька покачала головой и тихо, без слез, спрятала свое лицо в ладонях.
– Нет, – отозвалась она глухо после долгого молчания, – нет, у меня это не выходит: изжевала меня судьба!.. Не человек я больше, а какая-то поганая жвачка… Эх! – вдруг махнула она рукой. – Выпьем-ка, Женечка, лучше коньячку, – обратилась она сама к себе, – и пососем лимончик!.. Брр… гадость какая!.. И где это Аннушка всегда такую мерзость достанет? Собаке шерсть, если помазать, так облиняет… И всегда, подлая, полтинник лишний возьмет. Раз я как-то спрашиваю ее: «Зачем деньги копишь?» – «А я, говорит, на свадьбу коплю. Что ж, говорит, будет мужу моему за радость, что я ему одну свою невинность преподнесу! Надо еще сколько-нибудь сотен приработать». Счастливая она!.. Тут у меня, Тамара, денег немножко есть, в ящичке под зеркалом, ты ей передай, пожалуйста…
– Да что ты, дура, помирать, что ли, хочешь? – резко, с упреком сказала Тамара.
– Нет, я так, на всякий случай… Возьми-ка, возьми деньги! Может быть, меня в больницу заберут… А там, как знать, что произойдет? Я мелочь себе оставила на всякий случай… А что же, если и в самом деле, Тамарочка, я захотела бы что-нибудь над собой сделать, неужели ты стала бы мешать мне?
Тамара поглядела на нее пристально, глубоко и спокойно. Глаза Женьки были печальны и точно пусты. Живой огонь погас в них, и они казались мутными, точно выцветшими, с белками, как лунный камень.
– Нет, – сказала, наконец, тихо, но твердо Тамара. – Если бы из-за любви – помешала бы, если бы из-за денег – отговорила бы, но есть случаи, когда мешать нельзя. Способствовать, конечно, не стала бы, но и цепляться за тебя и мешать тебе тоже не стала бы.
В это время по коридору пронеслась с криком быстроногая экономка Зося:
– Барышни, одеваться! – доктор приехал… Барышни, одеваться!.. Барышни, живо!..
– Ну, иди, Тамара, иди! – ласково сказала Женька, вставая. – Я к себе зайду на минутку, – я еще не переодевалась, хоть, правда, это тоже все равно. Когда будут меня вызывать, и если я не поспею, крикни, сбегай за мной.
И, уходя из Тамариной комнаты, она как будто невзначай обняла ее за плечо и ласково погладила.
Доктор Клименко – городской врач – приготовлял в зале все необходимое для осмотра: раствор сулемы, вазелин и другие вещи, и все это расставлял на отдельном маленьком столике. Здесь же у него лежали и белые бланки девушек, заменявшие им паспорта, и общий алфавитный список. Девушки, одетые только в сорочки, чулки и туфли, стояли и сидели в отдалении. Ближе к столу стояла сама хозяйка – Анна Марковна, а немножко сзади ее – Эмма Эдуардовна и Зося.
Доктор, старый, опустившийся, грязноватый, ко всему равнодушный человек, надел криво на нос пенсне, поглядел в список и выкрикнул:
– Александра Будзинская!..
Вышла нахмуренная, маленькая, курносая Нина. Сохраняя на лице сердитое выражение и сопя от стыда, от сознания своей собственной неловкости и от усилий, она неуклюже взлезла на стол. Доктор, щурясь через пенсне и поминутно роняя его, произвел осмотр.
– Иди!.. Здорова.
И на оборотной стороне бланка отметил: «Двадцать восьмого августа, здорова» – и поставил каракульку. И, когда еще не кончил писать, крикнул:
– Вощенкова Ирина!..
Теперь была очередь Любки. Она за эти прошедшие полтора месяца своей сравнительной свободы успела уже отвыкнуть от еженедельных осмотров, и когда доктор завернул ей на грудь рубашку, она вдруг покраснела так, как умеют краснеть только очень стыдливые женщины, – даже спиной и грудью.
За нею была очередь Зои, потом Маньки Беленькой, затем Тамары и Нюрки, у которой Клименко нашел гоноррею и велел отправить ее в больницу.
Доктор производил осмотр с удивительной быстротой. Вот уже около двадцати лет как ему приходилось каждую неделю по субботам осматривать таким образом несколько сотен девушек, и у него выработалась та привычная техническая ловкость и быстрота, спокойная небрежность в движениях, которая бывает часто у цирковых артистов, у карточных шулеров, у носильщиков и упаковщиков мебели и у других профессионалов. И производил он свои манипуляции с таким же спокойствием, с каким гуртовщик или ветеринар осматривают в день несколько сотен голов скота, с тем хладнокровием, какое не изменило ему дважды во время обязательного присутствия при смертной казни.
Думал ли он когда-нибудь о том, что перед ним живые люди, или о том, что он является последним и самым главным звеном той страшной цепи, которая называется узаконенной проституцией?..
Нет! Если и испытывал, то, должно быть, в самом начале своей карьеры. Теперь перед ним были только голые животы, голые спины и открытые рты. Ни одного экземпляра из этого ежесубботнего безликого стада он не узнал бы впоследствии на улице. Главное, надо было как можно скорее окончить осмотр в одном заведении, чтобы перейти в другое, третье, десятое, двадцатое…
– Сусанна Райцына! – выкрикнул, наконец, доктор.
Никто не подходил к столу.
Все обитательницы дома переглянулись и зашептались.
– Женька… Где Женька?..
Но ее не было среди девушек. Тогда Тамара, только что отпущенная доктором, выдвинулась немного вперед и сказала:
– Ее нет. Она не успела еще приготовиться. Извините, господин доктор. Я сейчас пойду позову ее.
Она побежала в коридор и долго не возвращалась. Следом за нею пошла сначала Эмма Эдуардовна, потом Зося, несколько девушек и даже сама Анна Марковна.
– Пфуй! Что за безобразие!.. – говорила в коридоре величественная Эмма Эдуардовна, делая негодующее лицо. – И вечно эта Женька!.. Постоянно эта Женька!.. Кажется, мое терпение уже лопнуло…
Но Женьки нигде не было – ни в ее комнате, ни в Тамариной. Заглянули в другие каморки, во все закоулки… Но и там ее не оказалось.
– Надо поглядеть в ватере… Может быть, она там? – догадалась Зоя.
Но это учреждение было заперто изнутри на задвижку. Эмма Эдуардовна постучалась в дверь кулаком.
– Женя, да выходите же вы! Что это за глупости?!
И, возвысив голос, крикнула нетерпеливо и с угрозой:
– Слышишь, ты, свинья?.. Сейчас же иди – доктор ждет.
Не было никакого ответа.
Все переглянулись со страхом в глазах, с одной и той же мыслью в уме.
Эмма Эдуардовна потрясла дверь за медную ручку, но дверь не поддалась.
– Сходите за Симеоном! – распорядилась Анна Марковна.
Позвали Симеона… Он пришел, по обыкновению, заспанный и хмурый. По растерянным лицам девушек и экономок он уже видел, что случилось какое-то недоразумение, в котором требуется его профессиональная жестокость и сила. Когда ему объяснили в чем дело, он молча взялся своими длинными обезьяньими руками за дверную ручку, уперся в стену ногами и рванул.
Ручка, осталась у него в руках, а сам он, отшатнувшись назад, едва не упал спиной на пол.
– А-а, черт! – глухо заворчал он. – Дайте мне столовый ножик.
Сквозь щель двери столовым ножом он прощупал внутреннюю задвижку, обстругал немного лезвием края щели и расширил ее так, что мог просунуть, наконец, туда кончик ножа, и стал понемногу отскребать назад задвижку. Все следили за его руками, не двигаясь, почти не дыша. Слышался только скрип металла о металл.
Наконец Симеон распахнул дверь.
Женька висела посреди ватерклозета на шнурке от корсета, прикрепленном к ламповому крюку. Тело ее, уже неподвижное после недолгой агонии, медленно раскачивалось в воздухе и описывало вокруг своей вертикальной оси едва заметные обороты влево и вправо. Лицо ее было сине-багрово, и кончик языка высовывался между прикушенных и обнаженных зубов. Снятая лампа валялась здесь же на полу.
Кто-то истерически завизжал, и все девушки, как испуганное стадо, толпясь и толкая друг друга в узком коридоре, голося и давясь истерическими рыданиями, кинулись бежать.
На крики пришел доктор… Именно, пришел, а не прибежал. Увидев, в чем дело, он не удивился и не взволновался: за свою практику городского врача он насмотрелся таких вещей, что уже совсем одеревенел и окаменел к человеческим страданиям, ранам и смерти. Он приказал Симеону приподнять немного вверх труп Женьки и сам, забравшись на сиденье, перерезал шнурок. Для проформы он приказал отнести Женьку в ее бывшую комнату и пробовал при помощи того же Симеона произвести искусственное дыхание, но минут через пять махнул рукой, поправил свое скривившееся на носу пенсне и сказал:
– Позовите полицию составить протокол.
Опять пришел Кербеш, опять долго шептался с хозяйкой в ее маленьком кабинетике и опять захрустел в кармане новой сторублевкой.
Протокол был составлен в пять минут, и Женьку, такую же полуголую, какой она повесилась, отвезли в наемной телеге в анатомический театр, окутав и прикрыв ее двумя рогожами.
Эмма Эдуардовна первая нашла записку, которую оставила Женька у себя на ночном столике. На листке, вырванном из приходо-расходной книжки, обязательной для каждой проститутки, карандашом, наивным круглым детским почерком, по которому, однако, можно было судить, что руки самоубийцы не дрожали в последние минуты, было написано:
«В смерти моей прошу никого не винить. Умираю оттого, что заразилась, и еще оттого, что все люди подлецы и что жить очень гадко. Как разделить мои вещи, об этом знает Тамара. Я ей сказала подробно».
Эмма Эдуардовна обернулась назад к Тамаре, которая в числе других девушек была здесь же, и с глазами, полными холодной зеленой ненависти, прошипела:
– Так ты знала, подлая, что она собиралась сделать?.. Знала, гадина?.. Знала и не сказала?..
Она уже замахнулась, чтобы, по своему обыкновению, жестко и расчетливо ударить Тамару, но вдруг так и остановилась с разинутым ртом и с широко раскрывшимися глазами. Она точно в первый раз увидела Тамару, которая глядела на нее твердым, гневным, непереносимо-презрительным взглядом и медленно, медленно подымала снизу и, наконец, подняла в уровень с лицом экономки маленький, блестящий белым металлом предмет.
VI
В тот же день вечером совершилось в доме Анны Марковны очень важное событие: все учреждение – с землей и с домом, с живым и мертвым инвентарем и со всеми человеческими душами – перешло в руки Эммы Эдуардовны.
Об этом уже давно поговаривали в заведении, но, когда слухи так неожиданно, тотчас же после смерти Женьки, превратились в явь, девицы долго не могли прийти в себя от изумления и страха. Они хорошо знали, испытав на себе власть немки, ее жестокий, неумолимый педантизм, ее жадность, высокомерие и, наконец, ее извращенную, требовательную, отвратительную любовь то к одной, то к другой фаворитке. Кроме того, ни для кого не было тайной, что из шестидесяти тысяч, которые Эмма Эдуардовна должна была уплатить прежней хозяйке за фирму и за имущество, треть принадлежала Кербешу, который давно уже вел с толстой экономкой полудружеские, полуделовые отношения. От соединения двух таких людей, бесстыдных, безжалостных и алчных, девушки могли ожидать для себя всяких напастей.
Анна Марковна так дешево уступила дом не только потому, что Кербеш, если бы даже и не знал за нею некоторых темных делишек, все-таки мог в любое время подставить ей ножку и съесть без остатка. Предлогов и зацепок к этому можно было найти хоть по сту каждый день, и иные из них грозили бы не одним только закрытием дома, а, пожалуй, и судом.
Но, притворяясь, охая и вздыхая, плачась на свою бедность, болезни и сиротство, Анна Марковна в душе была рада и такой сделке. Да и то сказать: она давно уже чувствовала приближение старческой немощи вместе со всякими недугами и жаждала полного, ничем не смущаемого добродетельного покоя. Все, о чем Анна Марковна не смела и мечтать в ранней молодости, когда она сама еще была рядовой проституткой, – все пришло к ней теперь своим чередом, одно к одному: почтенная старость, дом – полная чаша на одной из уютных, тихих улиц, почти в центре города, обожаемая дочь Берточка, которая не сегодня-завтра должна выйти замуж за почтенного человека, инженера, домовладельца и гласного городской думы, обеспеченная солидным приданым и прекрасными драгоценностями… Теперь можно спокойно, не торопясь, со вкусом, сладко обедать и ужинать, к чему Анна Марковна всегда питала большую слабость, выпить после обеда хорошей домашней крепкой вишневки, а по вечерам поиграть в преферанс по копейке с уважаемыми знакомыми пожилыми дамами, которые хоть никогда и не показывали вида, что знают настоящее ремесло старушки, но на самом деле отлично его знали и не только не осуждали ее дела, но даже относились с уважением к тем громадным процентам, которые она зарабатывала на капитал. И этими милыми знакомыми, радостью и утешением безмятежной старости, были: одна – содержательница ссудной кассы, другая – хозяйка бойкой гостиницы около железной дороги, третья – владелица небольшого, но очень ходкого, хорошо известного между крупными ворами ювелирного магазина и так далее. И про них в свою очередь Анна Марковна знала и могла бы рассказать несколько темных и не особенно лестных анекдотов, но в их среде было не принято говорить об источниках семейного благополучия – ценились только ловкость, смелость, удача и приличные манеры.
Но и, кроме того, у Анны Марковны, довольно ограниченной умом и не особенно развитой, было какое-то удивительное внутреннее чутье, которое всю жизнь позволяло ей инстинктивно, но безукоризненно избегать неприятностей и вовремя находить разумные пути. Так и теперь, после скоропостижной смерти Ваньки-Встаньки и последовавшего на другой день самоубийства Женьки, она своей бессознательно-проницательной душой предугадала, что судьба, до сих пор благоволившая к ее публичному дому, посылавшая удачи, отводившая всякие подводные мели, теперь собирается повернуться спиною. И она первая отступила.
Говорят, что незадолго до пожара в доме или до крушения корабля умные, нервные крысы стаями перебираются в другое место. Анной Марковной руководило то же крысиное, звериное пророческое чутье. И она была права: тотчас же после смерти Женьки над домом, бывшим Анны Марковны Шайбес, а теперь Эммы Эдуардовны Тицнер, точно нависло какое-то роковое проклятие: смерти, несчастия, скандалы так и падали на него беспрестанно, все учащаясь, подобно кровавым событиям в шекспировских трагедиях, как, впрочем, это было и во всех остальных домах Ям.
И одной из первых, через неделю после ликвидации дела, умерла сама Анна Марковна. Впрочем, это часто случается с людьми, выбитыми из привычной тридцатилетней колеи: так умирают военные герои, вышедшие в отставку, – люди несокрушимого здоровья и железной воли; так сходят быстро со сцены бывшие биржевые дельцы, ушедшие счастливо на покой, но лишенные жгучей прелести риска и азарта; так быстро старятся, опускаются и дряхлеют покинувшие сцену большие артисты… Смерть ее была смертью праведницы.