Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Из истории европейского феодализма (№3) - Палач, или Аббатство виноградарей

ModernLib.Net / Исторические приключения / Купер Джеймс Фенимор / Палач, или Аббатство виноградарей - Чтение (стр. 27)
Автор: Купер Джеймс Фенимор
Жанр: Исторические приключения
Серия: Из истории европейского феодализма

 

 


— Найдутся ли здесь такие, — сурово вопросила она, — кто сомневается в невиновности Бальтазара?

— Нет, добрая женщина, таких нет, — отозвался бейлиф, вытирая слезы, — ступай спокойно домой, и да хранит тебя Бог!

— Он оправдан перед Богом и людьми! — добавил кастелян более важным официальным тоном.

Жестом показав Бальтазару, что они покидают часовню, Маргерит приготовилась последовать за ним. На пороге она обернулась, чтобы бросить еще один долгий взгляд на Сигизмунда и Кристину. Они рыдали, обнявшись, и Маргерит захотелось смешать свои слезы со слезами тех, кого она так сильно любила. Но, твердая в своем решении, она подавила поток чувств, грозивший перейти в бурю, и отправилась вслед за мужем. Глаза ее были сухи, лицо пылало. Спускаясь с гор, эти несчастные, многое испытавшие на своем веку супруги ощущали в сердцах такую пустоту, что все другие горести в жизни показались им надуманными.

Только что описанная сцена не оставила равнодушными зрителей. Мазо прикрыл рукой глаза и, по-видимому, испытывал большее участие, нежели считал необходимым показывать в своем настоящем положении. Конрад и Пиппо, демонстрируя свое человеколюбие, пролили обильные слезы. Последний даже проявил чувствительность, которая, при всем его легкомыслии и неустойчивой морали, не была ему совершенно чужда. Он даже просил о позволении приложиться к руке невесты и с жаром пожелал Адельгейде счастья, как человек, переживший совместно с ней большую опасность. Засим все разошлись, обменявшись знаками пылкого взаимного расположения и доказав тем самым, что людской род, склонный теснить и отталкивать ближних на большой дороге жизни, все же наделен и добрыми качествами, заставляющими нас раскаиваться в дурных поступках, которые извращают нашу натуру.

Покинув часовню, путешественники стали собираться в дорогу. Бейлиф и кастелян спустились к Роне; вполне довольные собой, словно бы до конца исполнили свой долг, заключив Мазо в темницу, они по пути рассуждали о том, какой удивительный случай свел их с сыном генуэзского дожа, да еще и при столь двусмысленных обстоятельствах. Добрые августинцы помогли путешественникам, которым пришлось снова забираться в седла, и — завершающий акт гостеприимства — недолгое время шли за ними следом, желая благополучно добраться до Аосты.

Мы уже описывали тропу, ведущую через Седловину. Она огибает небольшое озеро и, в нескольких сотнях ярдов от монастыря, минует место, где в старину располагался храм Юпитера. Достигнув северной оконечности озерца, где находится граница с Пьемонтом, тропа врезается в неровную стену скалы и, проследовав немного по извилистому карнизу, начинает спуск к равнинам Италии.

Чтобы Мазо мог сделать обещанное признание без лишних свидетелей, Конрада и Пиппо попросили отправиться вниз раньше остальной группы, а погонщикам было предложено держаться чуть сзади. В той точке, где тропа отдаляется от озера, путешественники покинули седла, чтобы первый крутой участок при спуске с Седловины пройти пешком, и Пьер увел мулов вперед. Группу возглавил теперь Мазо. Добравшись до места, за которым монастырь исчезает из виду, моряк остановился и устремил взгляд на внушительное, испытанное непогодой здание.

— Ты колеблешься, — заметил барон де Вилладинг, заподозрив, что Мазо намерен скрыться.

— Синьор, грустно смотреть даже на камень, если знаешь, что больше никогда его не увидишь. Частенько случалось мне карабкаться на Седловину, но впредь не посмею сюда явиться: почтенный кастелян и достойнейший бейлиф рады, конечно, оказать услугу генуэзскому дожу, когда он поблизости, но вряд ли станут так же усердно печься о его чести, когда он будет отсутствовать. Addio, саro, San-Bernardo!note 175 Подобно мне, ты одинок и бит непогодой, подобно мне, неотесан с виду, но не бесполезен. Оба мы маяки: ты указываешь путникам, где им можно укрыться, а я предупреждаю об опасности.

Мужская скорбь исполнена достоинства, и мы часто не можем ей не сочувствовать. Все, кто слышал этот прощальный привет, обращенный к убежищу августинцев, поразились тому, как он был лаконичен и поучителен. Тем не менее путники следовали за Мазо в молчании, пока не подошли к краю первого крутого спуска. Это место как нельзя лучше устраивало Маледетто. Оно находилось на том же уровне, что и озеро, однако монастырь, Седловину и все, что на ней было, за исключением короткого отрезка каменистой тропы, скрывали скалы. Внизу лежала пропасть: неровный ржаво-коричневый склон, исчерченный множеством замысловатых фигур — следами действия природных сил. Вверху, внизу и вокруг царили нагота и хаос: такова, наверное, была земля до творящего прикосновения Создателя.

— Синьор, — невозмутимо произнес Мазо, приподнимая в знак почтения шляпу, — это природное нагромождение напоминает мою собственную натуру. Горы суровы, бесплодны и несут отпечаток стихий, но благодаря терпеливости, милосердию и самоотверженной любви даже эти скалистые высоты превращены в обиталище тех, кто живет ради служения ближним. Всякая вещь чем-нибудь да полезна. Мы похожи на землю, нашу мать: иногда не приносим плодов, а можем и вознаградить за потраченные усилия, если видеть в нас людей, а не дикое зверье. Как часто ложится печать уродства на лик прекраснейшего из Божьих созданий, и все оттого, что обладатели могущества и славы не желают поддержать слабых и невежественных, а, напротив, уподобляются сторожевым псам, которые облаивают и кусают всех, кого заподозрят в посягательстве на свое достояние, — волкам, которые оживляются всякий раз, когда заслышат жалобное блеяние обиженного ягненка. Я жил — и, скорее всего, умру — нарушителем законов, но мучительнее всего мне бывает слышать, как меня винят в поступках, вызванных вашей собственной несправедливостью. Этот камень, — произнес он, скидывая ногой в пропасть обломок скалы, — так же свободен сейчас решать, куда ему двигаться, как волен выбирать свою судьбу бедный неученый человек, подозреваемый во всех грехах и осужденный раньше, чем провинится. Моя мать была прекрасна и добра. Ей не хватило сил противостоять коварству того, кто пользовался почетом в глазах окружающих и кто погубил ее добродетель. Он был знатен и могуществен, она же не имела ничего, кроме красоты и слабости. Их возможности были слишком неравны, синьоры. Воздаянием за ее грех стал я, явившийся на свет, где все начали презирать меня прежде, чем я успел заслужить это презрение.

— Нет, ты безбожно преувеличиваешь! — прервал моряка синьор Гримальди, который с напряженным вниманием ловил каждое его слово.

— Такие, как я, синьор, начинают с того, чем им суждено кончить: они никому не верят и думают о том, как бы причинить другим побольше зла. Святой монах, знакомый с моей историей, мог бы обратить к небесам душу, уже стоявшую, по вине общества, на пороге ада. Но этого не произошло. — Мазо горько улыбнулся. — Проповеди и наставления — не то, чем можно побороть несправедливости, которые творятся ежечасно; я сделался не кардиналом и советником главы церкви, а тем, кого вы видите перед собой. Да будет тебе известно, синьор Гримальди: монаха, который обо мне позаботился, звали отец Джироламо и он сказал твоему секретарю правду: я сын несчастной Аннунциаты Альтьери, которую ты некогда счел достойной своего мимолетного внимания. Почему я выдавал себя за другого твоего сына? Ради своей безопасности. Необходимые для этого средства я получил, когда случайно сошелся с одним из пособников твоего кузена и непримиримого врага; он снабдил меня бумагами, которые тот похитил вместе с маленьким Гаэтано. В Генуе ты найдешь подтверждение того, что все сказанное мною правда. А с синьором Сигизмундом нам не нужно больше соперничать. Мы братья, с тем только различием, что он рожден в браке, а я — плод неискупленного преступления, виновник которого и не думает раскаиваться!

Слова Мазо прервал шум голосов, в котором беспорядочно смешались жалость, восторг и удивление. Адельгейда бросилась в объятия своего супруга; бледный, терзаемый угрызениями совести дож стоял с простертыми руками, и на лице его отражались радость и стыд.

— Воздуха, — вскричал князь, — воздуха, или я задохнусь! Где дитя Аннунциаты? Я хочу позаботиться о нем, чтобы хоть так искупить зло, причиненное его матери!

Но было слишком поздно. Человек, несший на себе последствия его греха, с отчаянной смелостью бросился к краю пропасти и стремительно помчался по кратчайшей, но опасной тропе в сторону Аосты; голосов он уже не слышал. За ним по пятам следовал Неттуно. Судя по всему, Мазо старался обогнать

Пиппо и Конрада, которые тащились впереди по более удобной дороге. Через несколько минут Мазо завернул за выступ утеса и исчез из виду.

С тех пор о Маледетто не было ни слуху ни духу. В Генуе дож тайно навел справки, и все, им сказанное, подтвердилось. Сигизмунд был восстановлен в своих законных правах. Он предпринял немало великодушных, но безуспешных попыток отыскать и вернуть в семью своего брата. С деликатностью, какой трудно ожидать от нарушителя закона, Мазо держался вдалеке от общества, несовместимого, как он считал, с его привычками. Никто так и не узнал, где он прячется.

Единственным утешением для родственников Мазо послужило известие, касавшееся Пиппо, который попался на преступлении и был приговорен к смерти. Перед казнью актер признался, что Жак Коли пал от его руки и руки Конрада. Не подозревая о приспособлении, которым воспользовался Мазо, они приладили на Неттуно такой же пояс, чтобы тайно переправить награбленные драгоценности через границу Пьемонта.

О ЛЮДЯХ И ПАЛАЧАХ, ПОДЛИННЫХ И МНИМЫХ

В масштабном романном наследии Фенимора Купера, первого национального эпика в литературе США, европейская тема заняла пусть и не центральное, но все же принципиально важное место. Правда, собственно «европейских» романов (по проблематике и месту действия) у писателя, строго говоря, только три; критики даже именуют их «европейской трилогией» Купера, несмотря на то, что «Браво» (1831), «Гейденмауэр» (1832) и «Палач» (1833) сюжетно никак между собой не соотносятся. И тем не менее, если говорить о контексте писательской мысли, то европейская тема и все, что с нею связано, обретают в жизни и творчестве художника глубоко концептуальный смысл.

В духовном мире американского писателя масштаба Купера Европа всегда присутствовала в двойственно-противоречивом качестве.

С одной стороны, это — Старый Свет, страна древних и множественных культурных корней и традиций, приобщиться к которым для американца на определенном этапе было просто необходимо. Легко припомнить целый ряд писателей США, отправлявшихся в Европу, на родину классического наследия, искусства и литературы, многообразия языков и примеров историко-политического опыта, как в Святую землю, в своего рода духовное паломничество. От Вашингтона Ирвинга эта традиция перешла к Куперу, затем к Генри Уодсворту Лонгфелло, Генри Джеймсу, вплоть до Эрнеста Хемингуэя.

С другой стороны, растущее национальное самосознание американцев властно нуждалось в самобытности, самостоятельности не только политической, но и духовной. Как известно, не кто иной, как Купер, неоднократно сетовал на страницах своих романов на то, что американская история, из-за своей молодости, не обладает материалом, способным зажечь писательское воображение. Он же первым принял этот вызов обстоятельств и нашел чисто национальные темы, героев и сюжеты. Это были мир индейцев, американская дикая природа, внутреннее море лесов и внешнее — воды обоих океанов, омывающих Америку

Какую же в таком случае роль сыграла Европа в карьере Купера-романиста?

Помимо личного паломничества, Европа стала для писателя полигоном идей, важной точкой отсчета в плане культурных сопоставлений. Особое место в ряду европейских держав в глазах писателя имела Англия, от которой американская культура отделилась в эпоху Войны за независимость. Этот духовный, идейный спор со «страной-матерью» растянулся в США на долгие десятилетия: в той или иной степени причастным к нему оказалось не одно поколение писателей. И хотя у Купера этот спор почти всегда был политическим — за ним нередко стоял вопрос эстетической, художественной самостоятельности.

Американскому писателю достались в наследство не только язык, но и богатейшие из мировых литератур Европы, подарившие миру мастеров от Чосера и Шекспира до Байрона и Вальтера Скотта, и массу других поэтов XVIII и XIX веков, эпиграфы из которых украшают главы куперовских романов. Таким образом, перед ним естественно вставала титаническая задача продолжить, а если удастся, то и превзойти своих великих предшественников. И в этом отношении Куперу в литературе США принадлежит особое место.

Новому видению немало способствовала поездка писателя с семьей в Европу. Он отправился туда в 1826 году, а вернулся на родину в конце 1833-го, пространствовав и прожив в различных европейских странах почти восемь лет. В Европу уехал еще ранний Купер, правда, уже известнейший автор таких романов, как «Шпион», «Лоцман», «Пионеры» и «Последний из могикан». В Европе, в условиях непосредственного знакомства с ней, формировался поздний Купер, и роль европейского опыта в этом смысле трудно переоценить.

Что касается «географии» куперовской жизни в Европе, то начал он с Парижа, затем, в 1828 году, семейство переехало в Лондон. По Швейцарии и Италии писатель путешествовал в 1828 — 1829 годах, потом отправился в Германию, странствовал по Бельгии и Рейну. Европейское окружение Купера было разнообразным и весьма блестящим: неоднократны встречи и переписка с Лафайетом, княжной Голицыной, писателями Вальтером Скоттом и Эженом Сю, поэтом А. Мицкевичем.

Густой фон европейских событий не мог не привести к эволюции писательских взглядов. В смысле идейном то была эволюция от публицистической книги «Представления американцев» (1828) к книгам совсем другой тональности — «Письмо к соотечественникам» (1834) и «Американский демократ» (1838). Если в начале своего знакомства с Европой Купер ощущает себя провинциалом, «объясняющим» американский опыт европейцам, то в конце европейского этапа своей карьеры он обращается уже именно к американцам, предлагая им взглянуть на себя в зеркало европейской культуры. Колебания между этими двумя крайностями были свойственны всему творчеству Купера, который предстает романтически противоречивой личностью, оказавшейся между двух стран и эпох, и в этой двойственности, незавершенности и идейном непокое неожиданно обретшей себя. Нередко чисто апологетические мотивы в одном и том же произведении писателя соседствуют с резко полемичными выпадами в адрес американских нравов. Весь этот спектр мотивов и идей необходимо иметь в виду, анализируя «европейские» романы писателя; в частности, относится это и к «Палачу».

Любопытно, что именно «европейские» романы были прохладно, если не сказать сильнее, встречены на родине Купера. Так, для автора полной неожиданностью оказалось, что нападки на привилегии и сословные предрассудки европейской аристократии вызвали в демократической Америке, в пользу которой и проводились важнейшие аналогии в романе, столь отрицательный прием. Причем выражали свое недоумение и недовольство именно близкие к Куперу люди, которых писатель считал своими друзьями. Купер-человек не хотел признаться себе (хотя Купер-художник неоднократно высказывал эти мысли в романах), что в США начинал вырастать иной тип привилегированного класса, опирающийся на толстую мошну, и именно он-то, как и обслуживавшая его пресса, весьма холодно встретил нравственные оценки писателя. Получив столь ощутимый «удар в спину», романист, как известно, даже заявил, будто «Палач» будет его последним романом…

Если во времена Купера «Палач» не удостоился критических похвал, то в XX веке критические взгляды на роман заметно изменились. Отмечая это произведение как не слишком удачное, такие специалисты по творчеству Купера, как Деккер и Гроссман, все же считают невозможным не сказать о его своеобразии, справедливо находя в произведении немало интересных черт; а современный критик Констанс Денне даже предлагает — и достаточно убедительно — апологетическое прочтение «Палача»note 176.

Прежде всего обращает на себя внимание выбор места действия. Швейцария не могла не привлечь писателя своим редкостным политико-административным своеобразием, основы которого следует искать в бурной истории, в которой Куперу виделись аналогии с историей своей родины. Занимая выгодное географическое положение в центре Европы, обладая стратегическими выходами к ряду природных и социально-политических образований, швейцарские земли издавна притягивали алчные взоры различных монархов и империй, особенно австро-германского толка. В известном смысле, вся история страны представляет собой борьбу самостоятельных округов — кантонов — за политическую независимость, в ходе которой выработалось особое политическое образование — федерация кантонов, получившая название Швейцарии. Свой политический успех, однако, Швейцария быстро стала превращать в денежный — путем продажи (в том числе наемной военной силы) тому, кто больше заплатит. Кроме того, кантоны являлись очень неоднородными образованиями: каждый из них обладал собственным культурно-историческим прошлым, был более (или менее) консервативен. Находясь в монархически-имперском окружении, Швейцария сохранила немало архаических средневековых установлений и обычаев. Это относится, в частности, и к роли аристократии. Дадим слово специалисту: «Гнет светских властей ни в чем не уступал засилью Церкви. Управление страной сосредоточилось в руках немногих патрицианских семей, государственные должности передавались от отца к сыну. В Берне, например, властвовало восемьдесят семей, в Базеле в 1666 году все важнейшие посты занимали члены семьи Буркхардт. Демократия стала пустым звуком. Патрициат достиг почти княжеской власти и требовал соответственно княжеских почестей и беспрекословного повиновения от народа»note 177.

Этими обстоятельствами и обусловлены важнейшие сюжетные коллизии романа Купера.

Что касается времени действия, в «Палаче» речь идет о первой четверти XVIII века.

Повествование начинается с длинной ретардации, вызванной задержкой пассажиров на таможне перед посадкой на барк, который должен перевезти их через озеро Леман (Женевское озеро), служащее границей между двумя государствами. Здесь Купер и представляет читателю всех своих героев. Постепенно мы узнаем, что Адельгейда, дочь швейцарского дворянина Мельхиора де Вилладинга, влюблена в простого швейцарца Сигизмунда, который является наемным солдатом (судя по всему, офицером). Отец и дочь после долгих обсуждений решаются презреть сословное неравенство, придя к согласию на неравный для Адельгейды брак, однако последующее развитие событий расширяет сословную пропасть между влюбленными.

Раскрытие новых обстоятельств связано с тайной самого отверженного героя романа. Он, однако, является скромным и глубоко порядочным человеком, волей судьбы исполняющим в Берне наследственную должность палача. Бальтазар незаметно для остальных также оказывается на корабле, и Сигизмунд вынужден открыться своей избраннице в том, что палач из Берна — его отец. Сцена из главы, где Бальтазар сообщает новым знакомым о своей страшной профессии, тем самым сознаваясь в собственном статусе отверженного, выведена ярким контрастом к покойному и величественному пейзажу и словно бы служит предвестием надвигающегося шторма, угрожающего барку.

У Купера-повествователя в разных произведениях можно обнаружить немало слабостей, и «Палач» не является здесь исключением. Американский критик Гроссман вообще высказывается довольно категорично: «Купер редко находил в своих романах дар выражения, достойный свойственного ему идейного блеска»note 178. Это суждение, отдавая дань идейной глубине писательских замыслов, все же, думается, слишком категорично. На палубе барка собрались все важнейшие сословия Швейцарии, и оттого герои выступают метафорой общества в целом — прием, которым Купер пользуется первым в литературе США и который перейдет затем от него по наследству к Г. Мелвиллу.

Сцена признания Бальтазара раскрывает читателю Купера-философа, одновременно высвечивающего несколько проблем: мы вынуждены считаться с несоответствием видимости и сущности; задуматься над тем, способен ли палач быть человеком скромным и благородным; над соотношением таких понятий, как сословность и нравственная позиция, — и все это на фоне ярко выраженного психологизма в воссоздании характеров. Палач у Купера не рубит голов и ничем не обнаруживает очерствения души; поистине, читатель «не готов» к восприятию такого героя, и тем выразительнее контраст между ожидаемым и тем, с чем читатель сталкивается в книге.

Сцена шторма на озере конечно же носит символический характер и выполняет множество художественных задач: эпизод чудесного спасения, объединивший сразу четырех героев, служит контрастной параллелью к гибели в тех же бушующих волнах алчного капитана Батиста и жадного бюргера. По Куперу, такой их конец закономерен, ибо непомерная корысть обоих получает неминуемое воздаяние. И уж вовсе маргинальным кажется мимолетный эпизод с вестфальским студентом, безвозвратно смытым волной в море, однако и он несет в себе авторскую идею. Как и всюду у писателя, море становится метафорой человеческого бытия.

Купер, несомненно, сочетает роман-путешествие с элементами социально-бытового романа. Однако путешествие его героев имеет и символический смысл: от дольнего мира озер и долин путники восходят в мир горний, каждый по-своему отдавая дань Истине. Приключения и странствия героев, приводя к традиционному празднеству в честь винограда в городе Веве, аккумулируют напряжение. Обряд, готовый завершиться закономерным торжеством — свадьбой, — неожиданно сменяется сценой суда. Несостоявшаяся невеста оказывается сестрой Сигизмунда, и публичный отказ от нее жениха формально связан с сословными предрассудками, реально же — с отказом от человечности в пользу корысти. Двуличие Жака Коли не остается неотмщенным: «купленный жених» в финале романа погибнет в снегах Сен-Бернара, также понеся заслуженную кару.

Любимый прием Купера, обильно используемый в романах, можно назвать «сходством через контраст», а порой и наоборот, «контрастом через сходство». Так, в сцене суда над своей сестрой Сигизмунд, в бессилии наблюдающий за этим, скрывая свою тайну, и жених, отвергший невесту, на миг как бы сближаются. «Один лишь произвольный контроль романиста над нашими чувствами делает брата, бездействующего в момент унижения сестры, предметом нашей симпатии, а жениха, ее отвергающего, объектом отвращения, ибо оба они сделали ставку на сокрытие фактов и не могут пойти на разоблачение»note 179, — пишет Гроссман. Сцена суда, таким образом, выявляет неразрешимость противоречий в рамках земных законов. В социальном плане ключом к роману можно счесть слова Сигизмунда: «Проклятие нашего рода — в несправедливых законах страны» (в рамках наследственного закона палач и его дети, Сигизмунд и Кристина, обязаны принести в жертву личное счастье, сделавшись мишенью презрения для окружающих).

Бейлиф Хофмейстер, взявший на себя обязанности судьи, выведен в комичном и серьезном ключе одновременно: это портрет недалекого человека, наделенного властью. Перед нами — напыщенный бюрократ, осознающий себя вершителем традиционного правосудия, на деле же лишь прикрывающий свою зависимость от настроя толпы респектабельными понятиями «закона», «обычая», «государственности». Его плоские рассуждения обнаруживают под собой коррупцию, демагогию и лицемерие, и им намеренно придается саморазоблачительный характер.

Расстроенный брак, однако, выглядит уроком-предостережением для Адельгейды и Сигизмунда. Барон-отец уже планирует отказать претенденту на руку дочери по окончании совместного путешествия, ведущего через Сен-Бернар в горный монастырь, издревле служащий приютом для путников.

Странное сочетание просвещенности и средневековья в человеческом сознании — вот еще одна оппозиция, исследуемая Купером. Палача, который, вообще-то говоря, является подневольным исполнителем воли закона, толпа на барке готова выбросить за борт как носителя «злых чар»: такова человеческая природа, живущая скорее прошлым, чем настоящим. В самом деле, в романе немало подобных указаний на непоследовательность человеческой натуры.

В композиционном же плане необычность этого куперовского романа заключается в том, что писателю удается держать в повиновении сразу несколько повествовательных линий. Необычность результата по-своему отмечает и Гроссман: «Постоянная игра между читательским настроем и взаимоотношениями героев вокруг различных видов наемничества (вдобавок к солдату и палачу, есть еще и пилигрим, наемный кающийся грешник) выходит за рамки древнего, связанного с наследственностью палача, предрассудка, от которого мы, к счастью, избавлены. Однако именно этот древний предрассудок повсеместно намекает на глубочайшую неразумность, заложенную в основе „естественных чувств“, которые столь часто являются причиной наших собственных предрассудков и преследований»note 180.

Палач, таким образом, постепенно в романе становится метафорой измерением человеческой нравственности, великодушия, благородства каждого из героев. Не менее таинственный, чем куперовский Лоцман из одноименного романа, палач «незримо» воплощает свет истины, которую в финале способен пролить на судьбы своих спутников. Одну из параллелей (снова контраст через сходство) составляют палач и Мазо (иначе Маледетто, в переводе Проклятый), как двое отверженных в людской среде. Вообще — и отчасти это уже было показано, — персонажей куперовских романов, и «Палача» в особенности, можно представить в виде контрастных пар почти в любых сочетаниях; это заметно углубляет содержание произведения и придает ему дополнительную композиционную стройность.

На последних страницах романа практически все противоречия разрешаются, и происходит это в горном монастыре, где хранятся свидетельства подлинного происхождения Сигизмунда. Здесь, словно под действием святых сил, подготавливаются все основные разоблачения и открытия. В частности, благодаря откровениям Бальтазара Сигизмунд превращается из родного в приемного сына палача, реально же — в сына венецианского дожа, тогда как Маледетто/Мазо — в его сводного брата, незаконного сына дожа Генуи Гаэтано Гримальди. На наших глазах рождается новая контрастная пара: двух братьев — высокородного, но бездеятельного Сигизмунда и самостоятельного, активного, но бесправного Мазо. Собственно, наряду с палачом этот последний, в сущности, является вторым романтическим героем, сочетая в себе таинственность, отверженность и доблесть. И в конце романа, сыграв, вместе с палачом, свою роль в судьбе спутников, Мазо словно бы отходит на второй план, сливаясь с безграничностью дикой природы, уходя прочь от людей с их регламентацией духовной и социальной жизни и выбрав индивидуальную свободу.

Современные критики обычно отмечают непоследовательность куперовского замысла; с их точки зрения, писатель, «поставив проблему столь хорошо, непростительно губит свой рассказ способом его разрешения»note 181. Другими словами, только удивительным совпадениям, присущим романтической поэтике, под силу снять противоречия, не имеющие реального разрешения в жизни. Такой упрек в адрес Купера-романтика, конечно, справедлив, но страдает известной односторонностью. Мы помним, например, что Адельгейда, еще не ведая о благополучном разрешении судьбы своего избранника, дважды «перешагивает» в душе сословный барьер, идя навстречу любовному чувству. Что же касается хэппи энда — такие финалы не являются художественным открытием исключительно романтиков. Они уходят корнями в сказку и притчу (кстати, притчеобразность — один из любимейших художественных приемов Купера); в литературе же «счастливые концы» известны со времен античности, будь то роман или комедия. Из романов Нового времени ярким примером служит «История Тома Джонса, найденыша» Филдинга, ибо весь занимательный сюжет, как и у Купера, служит там лишь целям исследования «удивительного блюда, именуемого человеческой природой».

К тому же финал «Палача» не полностью благополучен; получают воздаяние лицемеры и корыстолюбцы, предатели; палач удаляется в забвение; Мазо — в добровольное изгнание; а дож Гаэтано Гримальди, обретя подлинного сына, фактически утрачивает приемного и вынужден отныне считаться с его опасной и «нереспектабельной» жизнью.

Поэтому вряд ли правы были недалекие рецензенты Купера, которые увидели в «Палаче» не более чем апологию аристократизма (с ними порой перекликаются и критики наших дней). Купер-художник всегда был глубже Купера-политика, и недостатком его можно счесть разве что попытки апологетики американизма (как в «Прогалинах в дубровах», «Браво» и ряде других произведений). В период работы над «Палачом» писатель сознавался в письме к другу, скульптору Горацио Грино, к которому относился благосклонно и доверительно: «Я являюсь объектом постоянных нападок в американских газетах, и главным образом, мне кажется, оттого, что защищал американские принципы и их действие за рубежом»note 182. Однако оставим вновь в стороне политическую подоплеку романа и вернемся к художественным его особенностям, которые, несмотря на некоторый схематизм произведения, придают ему яркость и своеобразие.

При знакомстве с произведением сразу замечается незначительная роль исторической канвы и авантюры в сравнении с фоном других романов Купера: здесь нет ни морских битв, ни стычек с индейцами, ни даже поединков или хотя бы «пощечины», столь повредившей в глазах критиков XVII века классицистической драме Корнеля «Сид» (если только не приравнять к таковой падение за борт обоих дворян). Словом, «Палач» на свой лад демонстрирует все более возрастающий интерес Купера к бытовизму и психологизму. В этом смысле легко проследить изменение даже стиля повествования.

Интересно отметить, в частности, как усиливается и усложняется в «Палаче» роль пейзажа. Он, с одной стороны, обретает самодостаточную живописность (например, описание заката на озере Леман или бурана на Сен-Бернарском перевале). С другой стороны, тот же пейзаж выполняет важную функцию контраста или параллелизма к рисуемой сцене, он — средство проникновения во внутреннее состояние героя; другими словами, средство философского и психологического обобщения реальности.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30