— Мазо, Бартоло, Гаэтано — ибо таково, несчастный мальчик, твое настоящее имя, — тебе неведомо, на какую горькую муку обрекает родителей недостойное дитя, иначе ты вел бы совсем иную жизнь. О Гаэтано, Гаэтано! Какие надежды ты подавал! Как достоин был отцовской любви! Я видел тебя в последний раз на руках у няни, невинным улыбающимся херувимом, а теперь встречаю порочное сердце, замутненный источник разума; твой облик отмечен печатью греха, руки омочены в крови, тело преждевременно огрубело, а на душе уже лежит отсвет адского пламени!
— Синьор, я таков, каким меня сделала нелегкая жизнь. Все эти годы мы с обществом были не в ладах, и, нарушая его законы, я мстил этим за нанесенные мне обиды, — сердито возразил не на шутку разозленный Маледетто. — Твои слова суровы, дож — или отец, как тебе будет угодно, — и я был бы недостоин своих предков, если бы снес их молча. Сравни свою судьбу с моей, а потом объяви во всеуслышание, у кого из нас больше причин гордиться собой. Ты рос в довольстве, окруженный почетом; тебе вздумалось посвятить юность военной карьере; затем ты устал от перемен и, желая замкнуться в более тесном кругу, начал подыскивать девицу, которая стала бы матерью твоего наследника; тебе приглянулась юная красавица из знатного рода, но она уже успела связать себя нежными чувствами и нерушимым обетом с другим.
Содрогнувшись и прикрыв рукой глаза, дож все же быстро прервал Мазо:
— Родственник твоей матери не заслуживал ее любви, он был негодяем, немногим лучше тебя, несчастный, разве что ему больше повезло в жизни.
— Не важно, синьор, Бог не давал вам права решать ее судьбу. Превосходя соперника богатством, вы расположили в свою пользу ее семейство; вы разбили сердца, растоптали надежды двух молодых людей. Ваша жертва была ангелом, нежным и чистым, как это прекрасное создание, которое так внимательно ловит мои слова; ее кузен, юноша страстный и необузданный, был одинаково склонен и к злу, и к добру и поэтому нуждался в особом попечении. Еще до того, как родился ваш сын, несчастный соперник, у которого не было ни надежды, ни богатства, совсем отчаялся, и ваша супруга пала жертвой угрызений совести как из-за собственных нарушенных обетов, так и из-за его безумств.
— Твоя мать была обманута, Гаэтано, она не знала истинных качеств своего кузена, иначе бы ее непорочная душа преисполнилась к нему отвращения.
— Это не так, синьор, — продолжал Маледетто спокойно и безжалостно-настойчиво, оправдывая, казалось, слова о том, что на его душе лежит отсвет адского пламени. — Любя своего избранника, она, как то свойственно женскому сердцу, объяснила его падение горем из-за разлуки.
— О Мельхиор, Мельхиор! Это правда, ужасная правда! — простонал дож.
— Эти слова настолько правдивы, синьор, что их следовало бы написать на могиле моей матери. Мы дети юга, страсти в нас пылают, как итальянское солнце. Горе разочарованного любовника сделало его отверженным, и в скором времени он решился мстить. Ваш сын был похищен, оторван от вас и обречен на жалкое существование, от которого должен был, скорее всего, озлобиться и сойти в могилу, сопровождаемый презрением или даже проклятиями окружающих. Все это, синьор Гримальди, плоды ваших собственных ошибок. Если бы вы отнеслись уважительно к привязанности невинной девушки, дурных последствий для вас и для меня можно было бы избежать.
— Верно ли то, что рассказывает этот человек, Гаэтано? — спросил барон, которому, судя по всему, неоднократно хотелось прервать грубую речь Мазо.
— Я не оспариваю… не могу оспорить… Никогда прежде я не рассматривал свое поведение в таком неблагоприятном свете, а теперь мне кажется, что в его словах содержится страшная правда.
Маледетто рассмеялся. В этом неуместном веселье окружающим почудилось нечто дьявольское.
— Именно так люди продолжают грешить, когда объявляют о своей полной невиновности! — добавил он. — Если бы великие мира сего, которые с таким рвением преследуют преступников, хотя бы вполовину так же усердно старались бы предотвращать преступления против себя, то правосудие не служило бы больше опорой нынешнего порядка вещей, позволяющего немногим жить за счет остальных. Что касается меня, то мой пример показывает, как справляется с обстоятельствами потомок славного древнего рода! Украденный в детстве, я попал в обстановку, лучше соответствующую моей натуре, ибо, признаю, мне больше по душе безумные приключения и опасности, чем праздная болтовня в мраморных залах! А что, мой благородный родитель, облачить бы меня, с моим нравом, в одежды сенатора или дожа, каким боком это вышло бы Генуе?
— Несчастный! — с негодованием воскликнул приор. — Так ли подобает сыну говорить с отцом? Ты забыл, что на твоей совести кровь Жака Коли?
— Святой отец, поскольку я честно рассказал о своих слабостях, вы должны мне верить, когда я говорю, что на меня возводят напраслину. Клянусь именем преподобного каноника из Аосты, основателя и небесного покровителя монастыря, я неповинен в этом преступлении. Хотите, допросите Неттуно, делайте все, что дозволяет обычай, но, как бы ни повернулось дело, клянусь, я ни в чем не виновен. Если вы думаете, что я лгу в этом священном месте, страшась казни, — Мазо почтительно перекрестился, — то вы недостаточно цените мое мужество и любовь к святым. Единственному сыну правящего дожа Генуи не нужно опасаться плахи!
Мазо снова рассмеялся. Это была уверенность человека, знающего свет, не склонного считаться с приличиями и способного на самую дерзкую своевольную выходку. Давно уже ведший жизнь авантюриста, Мазо не мог не знать, что повязка на глазах Фемиды, призванная указывать на ее непредвзятость, на самом деле означает слепоту к провинностям власть имущих. Кастелян, приор, бейлиф, ключник и барон де Вилладинг растерянно воззрились друг на друга. Контраст между душевными муками дожа и бессердечной, жестокой невозмутимостью его сына ошеломил их и устрашил. Но более всего их волновало негласное, но всеобщее убеждение, что наглому преступнику удастся избежать кары. В самом деле, до сих пор ни разу дети князей не всходили на эшафот, за исключением тех случаев, когда преступление затрагивало интересы их отцов. Немало пышных фраз было произнесено о высоких принципах правосудия, о необходимости абсолютно нелицеприятного подхода к делам, которые затрагивают жизнь и смерть, но в то же время каждый из присутствующих, кто пожил на свете и набрался опыта, не мог не предвидеть, что Мазо наказан не будет. Чересчур явным и существенным посягательством на шаткие устои общества было бы признание того, что княжеский сын ничем не лучше простолюдина; к тому же можно было не сомневаться, что столь долго не находившая выхода отцовская любовь послужит преступнику надежным заслоном.
Естественные при таких обстоятельствах раздумья и сомнения были неожиданно, но счастливо прерваны Бальтазаром. До сих пор палач молчал и внимательно слушал, но теперь протиснулся в крут наблюдателей и, по своему обыкновению, спокойно переводя взгляд то на одного, то на другого, заговорил, держась с той уверенностью, которую даже тишайшие из людей проявляют в присутствии почитаемых ими особ, если намереваются сказать нечто важное.
— Почти три десятка лет я прожил как в тумане, а сейчас, послушав Мазо, начинаю прозревать истину. Верно ли, светлейший дож, — ибо таков, кажется, ваш ранг, — что отпрыск вашего благородного рода был похищен и, происками мстительного соперника, содержался вдали от вас?
— Увы, это так! О, если б блаженной Деве Марии, столь милостивой к его матери, было угодно призвать мальчика на небеса, прежде чем на нас обоих пало это проклятие!
— Простите, ваше сиятельство, что в столь тягостные минуты я обращаюсь к вам с вопросами, но я надеюсь послужить вашим интересам. Не соблаговолите ли сказать, в котором году на ваше семейство обрушилось это несчастье?
Синьор Гримальди сделал знак своему другу, чтобы тот взял на себя труд удовлетворить это странное любопытство, а сам надвинул на лицо капюшон, дабы скрыть от посторонних глаз свое горе. Мельхиор де Вилладинг взглянул на палача с удивлением. Одно мгновение он намеревался отвергнуть неуместные расспросы, но серьезный вид и кроткие, достойные уважения манеры Бальтазара заставили его передумать.
— Дитя было похищено осенью тысяча шестьсот девяносто третьего года, — ответил он, поскольку из прежних разговоров со своим другом хорошо знал историю его жизни.
— И сколько лет ему тогда было?
— Чуть меньше года.
— А не можете ли вы сказать, что случилось с беспутным дворянином, совершившим это гнусное преступление?
— О судьбе синьора Панталеоне Серрани известно очень мало: по некоторым сомнительным слухам, он погиб в уличной драке у нас в Швейцарии. Лишь в том, что он мертв, сомневаться не приходится.
— А теперь, благородный господин барон, мне достаточно иметь описание его внешности, чтобы пролить свет на это темное, как непроглядная ночь, дело!
— В ранней юности я был близко знаком с несчастным синьором Панталеоне. В то время ему было около тридцати, он был среднего роста, статен, склад лица чисто итальянский, глаза темные, кожа смуглая, волосы шелковистые, как обычно у итальянцев. Больше мне нечего добавить, за исключением того, что в одном из наших приключений в Ломбардии он лишился пальца.
— Этого довольно! — проговорил внимательно слушавший Бальтазар. — Перестаньте горевать, высокородный дож, и приготовьтесь услышать радостное известие. Ваш сын не этот бесшабашный морской разбойник; Бог наконец смилостивился и возвращает вашего настоящего сына: это Сигизмунд, которым может гордиться любой родитель, будь то даже сам император!
Выслушав это необычное заявление, пораженные слушатели не знали что и подумать. С тревожным возгласом к группе, собравшейся в центре часовни, приблизилась Маргерит; она трепетала, словно бы увидела разверстую могилу, готовую похитить ее сокровище.
— Что я слышу? — воскликнула она, ибо ее материнские чувства первыми забили тревогу. — Так, значит, Бальтазар, мои смутные подозрения оправдываются? И у меня в самом деле нет сына? Я знаю, ты не станешь играть сердцем матери или обманывать дворянина, пережившего такое несчастье! Повтори, я хочу знать правду: Сигизмунд…
— Не наш ребенок, — ответил палач, чья речь дышала такой искренностью, что ей невозможно было не поверить. — Наше дитя умерло в невинном младенчестве, и я, чтобы ты не горевала, подменил его, без твоего ведома, другим мальчиком.
Маргерит подошла к юноше и печально всмотрелась в его вспыхнувшее от волнения лицо, выражавшее одновременно и боль из-за потери семьи, которую всегда считал своей, и стыдливую, бесконечную радость освобождения от непосильного груза, так долго его тяготившего. Уловив и истолковав чувство, которое он испытывал, она склонила голову и молча отступила туда, где стояли остальные женщины, чтобы излить свое горе в слезах.
Между тем ошеломляющее известие дошло до умов прочих слушателей, воспринявших его по-разному, в зависимости от особенностей своего характера и степени личного интереса к тому, правдивы или ложны слова палача. Дож с упорством, равным по силе только что испытанной боли, ухватился за надежду, какой бы призрачной она ни казалась; Сигизмунд стоял неподвижно, как громом пораженный. Он обращал взгляд то на простого и доброго, но раздавленного унижением человека, которого привык считать своим отцом, то на благородного, внушительного вельможу, только что представленного ему в этом священном качестве. Но тут его слуха достигли рыдания Маргерит, и юноша пришел в себя. К ним примешивались вздохи Кристины: ей казалось, будто безжалостная смерть похитила у нее брата. Поставленная перед необходимостью отказаться от родственных притязаний, но испытывая прежнюю сестринскую нежность, она переживала тяжелую внутреннюю борьбу.
— Чудесно и невероятно! — воскликнул дож, трепеща при мысли, что вот-вот услышит еще какое-нибудь известие, которое рассеет его блаженные иллюзии. — Душа желает поверить, но разум отказывается. Заявления мало, Бальтазар, нужны доказательства. Предоставь свидетельства, каких требует закон, и я сделаю тебя богатейшим из палачей во всем христианском мире! А ты, Сигизмунд, прильни к моему сердцу, благородный юноша, чтобы я мог тебя благословить, — добавил он, простирая объятия. — Пока у меня есть надежда, я хочу хоть на мгновение испытать отцовскую радость!
Сигизмунд преклонил колена у ног благородного князя, тот склонил голову ему на плечо, и их слезы слились вместе. Однако и в этот драгоценный миг оба испытывали неуверенность, словно бы их чистая беспредельная радость была чересчур велика, чтобы продлиться более одного мига. Мазо взирал на происходящее с холодным неудовольствием; его отвернутое в сторону лицо выражало ощущения сильнейшие, нежели разочарование, хотя все остальные свидетели этой сцены испытали естественное сочувствие, ясно отразившееся в их глазах.
— Благословляю тебя, мой сын, мое любимое дитя! — бормотал дож. На один лишь прекрасный миг разрешив себе поверить в неправдоподобный рассказ Бальтазара, он, как улыбающегося младенца, целовал Сигизмунда в щеки. — Кто бы ты ни был, да благословят тебя всемогущий Бог, Сын Божий и святая непорочная Дева! Тебе я обязан драгоценным мгновением счастья, какого никогда не знал прежде. Чтобы ощутить его, недостаточно найти потерянного сына; но узнать, что этот сын ты — вот поистине неземное блаженство!
Сигизмунд пылко поцеловал руку, которая на протяжении этой речи касалась его волос; затем, испытывая необходимость как-то обосновать свои чувства, он встал и обратился к тому, кого так долго считал своим отцом, с настоятельной мольбой объясниться подробнее и подкрепить только что рожденные надежды свидетельством более веским, чем простое утверждение, пусть даже столь торжественное. Всеми презираемый палач являлся приверженцем правдивости, никогда не лукавил и требовал того же от всех близких, и все же открытие, которое заключали в себе его слова, было слишком невероятным, чтобы человек, всецело зависящий от их истинности, не терзался сомнениями.
ГЛАВА XXX
Мы спим — сон ядом отравляет сны,
Пробудимся — от мысли нет спасенья.
Ум, чувства, страсть равно обречены:
От тягот не найти нам избавленья.
ШеллиБальтазар повел свой рассказ бесхитростно, но красноречиво. Его союз с Маргерит, несмотря на злоречие и недоброжелательство света, получил благословение мудрого и милосердного Творца, знающего, чем утешить своих гонимых чад.
— Весь мир для нас заключался друг в друге, — продолжал Бальтазар после того, как кратко изложил историю их рождения и любви, — и мы сознавали, что должны жить интересами своей семьи. Вы, рожденные в почете и привыкшие видеть улыбки и уважение на лицах всех вокруг, мало знаете о чувствах, которые сплачивают несчастливых. Господь даровал нам первенца, и, держа на коленях улыбающегося младенца, который глядел ей в глаза невинным ангельским взором, Маргерит плакала горькими слезами при мысли, что это создание осуждено проливать кровь ближних. Матери невыносимо было сознавать, что ее дитя вечно будет изгоем среди людей. Много раз мы просили власти кантона освободить меня от моих обязанностей; мы молили совет — вам известно, герр Мельхиор, как мы были настойчивы, — позволить нам жить как все, но власти не захотели снять с нас проклятие. Нам было сказано, что обычай ведет свое начало из глубины веков, что отступать от него опасно и все должно вершиться по воле Божьей. Мы не могли примириться с тем, что ноша, которую нам было так тяжело нести, обременит и наших потомков. Господин дож! — продолжал Бальтазар, в горделивом сознании своей честности обращая к небу кроткий взор. — Хорошо тем, кому достается от предков почет, если же твое наследственное достояние — обиды, насмешки и злобные взгляды окружающих, кто не думает о том, как бы от него отречься… Таковы были наши чувства, когда мы смотрели на своего первенца. Более всего желая спасти его от предстоящего бесчестья, мы стали раздумывать, что для этого предпринять.
— Знайте, гордые и знатные! — с мрачной торжественностью прервала его Маргерит. — Я рассталась со своим ребенком и заглушила материнскую тоску, чтобы он не сделался орудием вашей бесчеловечности; я отказалась от радости кормить и лелеять свое чадо, чтобы невинный малыш не превратился в отщепенца, а мог бы жить среди себе подобных как равный, каковым и создал его Господь!
Бальтазар помедлил: так он поступал обычно, когда его решительная супруга демонстрировала мужскую силу характера, а затем, после недолгого промежутка полной тишины, продолжил:
— Мы не стремились к богатству: мы желали только выглядеть в глазах света такими же людьми, как все прочие. Имея деньги, мы легко нашли в другом кантоне тех, кто согласился взять на свое попечение нашего маленького Сигизмунда. За этим последовала мнимая смерть и похороны в узком кругу. Обман дался нам без труда: не многих волнуют радости и печали семьи палача. Незадолго до того, как малышу должен был исполниться год, меня призвали к исполнению своих обязанностей. Казнить нужно было чужеземца, который в одном из городов нашего кантона убил кого-то в пьяной ссоре; подозревали, что он был дворянином, но не сумел распорядиться преимуществами, доставшимися ему от рождения. Я отправился на казнь с тяжелым сердцем, ибо каждый раз, нанося удар, молил Бога, чтобы он оказался последним; но еще тяжелее мне пришлось, когда я достиг того места, где ждал своей участи осужденный. На пороге отдаленной темницы меня настигло известие о смерти моего бедного сына и, прежде чем явиться к своей жертве, я свернул в сторону, чтобы оплакать собственное горе. Приговоренный очень страшился смерти и послал за мной задолго до рокового часа, чтобы, как он сказал, узнать руку, которой назначено отправить его на встречу с предвечным Судией.
Бальтазар помедлил; казалось, перед его умственным взором воскресла сцена, судя по всему, оставившая в его памяти неизгладимый след. Затем он, вздрогнув, поднял глаза и по-прежнему приглушенным, спокойным голосом продолжил рассказ.
— Я был невольным орудием многих насильственных смертей… видел, как терзались внезапным и вынужденным раскаянием самые отчаянные грешники, но ни разу более не становился свидетелем такой страшной борьбы между землей и небесами… мирским и потусторонним… страстью и укорами совести… как та, которая сопровождала последние часы этого несчастного! Правда, в иные мгновения кроткий христианский дух брал верх над злобой, но в целом им владела свирепая жажда мести, какую только ад может заронить в человеческое сердце. При нем был ребенок, едва вышедший из младенческого возраста. Дитя, казалось, вызывало в преступнике самые противоречивые чувства; он и жалел мальчика, и ненавидел, причем ненависть, наверное, преобладала.
— Ужасно! — пробормотал дож.
— Тем более ужасно, господин дож, что речь идет о человеке, заслуженно приговоренном к смерти. Он отказывался видеть священников, ему нужен был только я. Негодяй внушал мне отвращение, но немногие желают общаться с такими, как я, а кроме того, было бы жестоко бросить умирающего на произвол судьбы! Под конец он поручил ребенка моему попечению, снабдив меня золотом, которого при экономном расходовании должно было с избытком хватить на нужды мальчика, пока он не достигнет зрелых лет; оставил и другие ценности — я счел, что они могут пригодиться в будущем как свидетельства. О происхождении мальчика я узнал немногое. Он прибыл из Италии, родители были итальянцы, мать умерла вскоре после родов (при этих словах у дожа вырвался стон), отец здравствовал, и его преступник люто ненавидел, к матери пылал когда-то страстной любовью; ребенок принадлежал к дворянскому сословию, был крещен в лоне Католической Церкви и носил имя Гаэтано.
— Конечно же это он… он… мой возлюбленный сын! — вскричал дож, неспособный долее владеть собой. Он распростер объятия, и Сигизмунд кинулся ему на грудь, хотя не исчезли еще опасения, что все услышанное окажется сном. — Продолжай… продолжай, драгоценнейший Бальтазар, — добавил синьор Гримальди, осушая глаза и пытаясь взять себя в руки. — Я не успокоюсь, пока не выслушаю твой замечательный рассказ до последнего слова.
— Мне осталось рассказать немногое. Наступил роковой час, и преступника отвезли на то место, где ему предстояло расстаться с жизнью. Сидя в кресле, где он должен был принять удар палача, преступник испытывал адские душевные муки. У меня есть повод думать, что в иные мгновения он готов был примириться с Богом. Но нечистый возобладал: преступник умер нераскаявшимся! С того часа, когда он доверил мне маленького Гаэтано, я не переставал уговаривать его открыть мне тайну происхождения мальчика, но в ответ услышал только наказ использовать золото на свои нужды и воспитать ребенка как собственного сына. Я взял в руки меч, знак к началу казни был отдан, и тут я в последний раз спросил, как зовут мальчика и из какой страны он происходит, поскольку видел в этом свой непреложный долг. «Он твой… твой, — услышал я в ответ. — Скажи мне, Бальтазар, твоя должность, как принято в этих местах, наследственная? » Мне пришлось, как понимаете, ответить утвердительно. «Тогда усынови мальчишку, пусть возрастает на крови ближних! » Насмешка, достойная такого человека. Когда его голова скатилась с плеч, свирепые черты хранили следы адского ликования, испытанного им перед смертью!
— Кантональный закон поступил с извергом по справедливости! — воскликнул бейлиф, упорно преследовавший одну и ту же мысль. — Видишь, герр Мельхиор, как правильно мы поступаем, вооружая руку палача, что бы там ни говорили сентиментальные глупцы. Такой негодяй недостоин жить.
Подобно многим, кто извлекает выгоду из существующего порядка вещей, Петерхен редко упускал возможность сказать слово в его защиту и против всяких новшеств, однако слушатели были слишком поглощены рассказом Бальтазара, чтобы отвлекаться на другие мысли или разглагольствования.
— И что произошло с мальчиком? — спросил почтенный ключник, следивший за повествованием так же заинтересованно, как все прочие.
— Я не смог бросить его на произвол судьбы, да и не захотел. Он был послан мне в то время, когда Господь, дабы наказать нас за нежелание примириться со своим жребием, призвал на небеса нашего маленького Сигизмунда. Я заменил свое мертвое дитя живым приемышем; я дал последнему имя собственного сына и, признаюсь по секрету, перенес на него любовь, которую питал к своему чаду, — хотя произошло это не сразу, а по прошествии времени, когда я привык к ребенку и изучил его нрав. Маргерит ничего не знала о подмене, хотя материнский инстинкт и внушил ей некоторую тревогу и подозрения. Мы так и не объяснились друг с другом, и, подобно вам, она сегодня впервые узнала истину.
— Это было страшной тайной между мною и Господом! — проговорила женщина. — Я гнала беспокойство прочь… Сигизмунд, или Гаэтано, или как вам еще вздумается его назвать, заполнил мое сердце, и я старалась быть довольной. Этот мальчик дорог мне сейчас и будет дорог впредь, хотя бы его даже усадили на трон; но Кристина… бедная обиженная Кристина… она доподлинно дитя моей плоти!
Сигизмунд подошел и преклонил колена у ног той, кого всегда считал своей матерью, и взмолился, чтобы она его благословила и не лишала в будущем своей привязанности. Из глаз Маргерит заструились слезы, и она с готовностью благословила Сигизмунда, обещая вечно его любить.
— Нет ли у тебя с собой одежды или каких-нибудь предметов, которые имелись при ребенке? Или, может быть, ты скажешь нам, где они хранятся? — спросил дож, всецело поглощенный тем, чтобы устранить последние сомнения, и глухой ко всему иному.
— Все это находится здесь, в монастыре. Золото я, как полагается, передал Сигизмунду, чтобы он приобрел себе все, что потребно на военной службе. Ребенок содержался в отдаленном месте и получил воспитание у ученого священнослужителя, а когда вошел в возраст, я отослал его на военную службу в Италию, поскольку знал, что он происходит из этой страны, хотя и не подозревал о его принадлежности к княжескому роду. Настало время рассказать юноше, какие узы нас в самом деле соединяют, но я боялся причинить боль Маргерит и самому себе и даже убедил себя в том, что ему, с его благородным сердцем, легче считать себя отпрыском нашего смиренного и униженного семейства, нежели безымянным подкидышем без рода и племени. Тем не менее признаться было необходимо, и я решил открыть истину тут, в монастыре, в присутствии Кристины. Чтобы помочь Сигизмунду разыскать свою настоящую семью, я тайно поместил в его багаж вещи, полученные мною от преступника вместе с ребенком. В настоящее время они находятся здесь, в горах.
Почтенного старого князя охватила дрожь: боясь обмануться в своих радужных надеждах, он одновременно и желал, и страшился обратиться к этим немым, но правдивым свидетельствам.
— Пусть их принесут! Их нужно немедленно принести сюда и осмотреть! — глухим от волнения голосом проговорил он. Затем, медленно обернувшись к стоявшему неподвижно Мазо, он вопросил: — А ты, лживый и преступный негодяй, чем ты ответишь на этот ясный и убедительный рассказ?
Маледетто улыбнулся, как бы презирая легковерие прочих. Его лицо светилось сознанием собственного превосходства, как бывает с теми, кому доподлинно известна истина, в то время как другие теряются в сомнениях и поддаются обману.
— Отвечу, синьор и досточтимый отец, — холодно проговорил он, — что Бальтазар рассказывал умно и что его история сочинена очень искусно. Повторяю, я Бартоло, и это могут подтвердить не менее сотни жителей Италии. А кто такой Бартоло Контини, ты, генуэзский дож, знаешь лучше всех.
— Он говорит правду, — отозвался князь, разочарованно склоняя голову. — О Мельхиор, тому, что он рассказывает, имеются более чем веские доказательства! Уже долгое время я не сомневался в том, что негодяй Бартоло приходится мне сыном, но до сих пор не имел несчастья встретиться с ним лицом к лицу. Мне приходилось слышать о нем дурное, но даже в кошмарах я не видел его таким, каков он оказался на деле.
— Но нет ли тут обмана? Быть может, тебя ввели в заблуждение заговорщики, покушающиеся на твои деньги?
Дож покачал головой, показывая, что такая надежда, увы, несбыточна.
— Нет, я предлагал деньги и всегда встречал отказ.
— К чему мне отцовское золото? — вмешался Маледетто. — Я достаточно ловок и смел, чтобы самому заработать себе на жизнь.
Эти слова и невозмутимость Мазо заставили всех застыть в замешательстве.
— Пусть эти двое выйдут вперед и встанут напротив, — предложил наконец растерянный ключник. — Часто природа помогает отыскать истину там, где человеческих возможностей не хватает. Если тот или другой действительно сын князя, в нем найдутся какие-нибудь черты сходства с отцом.
Эта весьма сомнительная идея была горячо одобрена, поскольку обстоятельства так запутались, что присутствующих охватило неудержимое любопытство. Всем желалось раскрыть тайну, и чем более трудной казалась эта задача, тем больший вес приобретали даже самые незначительные данные. Сигизмунду и Мазо было предложено встать на самое освещенное место, и все начали напряженно вглядываться в их лица, дабы обнаружить элементы таинственного природного сходства, истинного или мнимого. Трудно было себе представить более неудачный, сбивающий с толку опыт. В пользу каждого из претендентов — хотя это определение едва ли подходило Сигизмунду, державшемуся пассивно, — имелось немало данных, но были и такие, которые говорили против последнего. Оливковый оттенок кожи, темные глаза, к тому же форма лица и пронизывающий взгляд Мазо делали его сходство с дожем очевидным для всякого, кто желал таковое обнаружить. Одежда моряка уменьшала, но не уничтожала это сходство. Пытаясь определить истинный возраст Мазо, можно было ошибиться лет на десять, так огрубели его черты на открытом воздухе, но все же природные их особенности полностью не исчезли и — этого нельзя было отрицать — Мазо казался грубой копией князя, лишенной свойственного последнему лоска.
Что касается Сигизмунда, о нем судить было труднее. Румяный и крепкий юноша, он походил на князя — в тех деталях, где это сходство имелось, — как портрет, написанный в более молодые и счастливые дни. Их роднили выразительность и благородство черт, но цвет глаз, волос, кожи Сигизмунда был нехарактерен для сына Италии.
— Ну вот, видишь, — насмешливо произнес Мазо, когда разочарованный ключник признал эти отличия, — обман не проходит. Клянусь честью мужчины и упованиями умирающего христианина, если человек вообще может знать свое происхождение, я знаю, что мой отец — Гаэтано Гримальди, правящий дож Генуи, и никто другой! Пусть отвернутся от меня святые, пусть откажется внимать моим молитвам благословенная Матерь Божья, пусть проклянет меня всякая живая душа, если в моих словах есть что-либо, кроме святой правды!
Убежденность, с которой Мазо произнес эту торжественную клятву, и оттенок искренности, присущий его манере держаться, а также, вероятно, характеру, пусть беспутному и необузданному, немало повлияли на мнение слушателей, которые уже склонились было в сторону соперника.
— А этот достойный юноша? — спросил огорченный дож. — Этот благородный молодой человек, которого я, с радостным отцовским волнением, прижимал к своему сердцу… кто же он такой?
— Eccellenza, против синьора Сиджизмондо я не скажу ни слова. Он храбрый пловец и стойкий помощник в час нужды. Швейцарец он или генуэзец — любая из стран может им гордиться; однако каждому своя рубашка ближе к телу. Куда приятней жить в палаццоnote 174 Гримальди, на теплом, солнечном берегу залива, и пользоваться почетом как наследник знатного рода, чем рубить головы в Берне; и если честный Бальтазар ищет преимуществ для своего отпрыска, то этим он всего лишь следует велению природы!
Все взоры обратились теперь к Бальтазару, который не дрогнул, как человек, сознающий, что совесть его чиста.
— Я не говорил, чей сын Сигизмунд, — произнес Бальтазар по своему обыкновению кротко, но в то же время и твердо, чем склонил на свою сторону доверие слушателей. — Я сказал только, что его отец не я. Более достойного сына не приходится желать, и Богу известно, как тяжко мне было бы отказываться от права отцовства, если бы я не понимал, что, расставшись с проклятым родом палачей, он обретет лучшее будущее. Знайте, благородные господа и почтенные монахи, что сходство, заметное в Мазо и отсутствующее, по видимости, в Сигизмунде, ничего не доказывает; всякий, кто глубже изучил эту материю, скажет, что между дальними родственниками нередко существует такая же тесная внешняя схожесть, что и между близкими. Сигизмунд не нашего рода — и никто ни в моей семье, ни в семье Маргерит не похож на него ни характером, ни внешностью.